Юрий Казарин. «Призрак речи». Книга стихов. Екатеринбург: Несовременник, 2025, — 72 с.

Поэзия вступила в такое время, когда ее внутреннее событие словно скрыто за пеленой суеты, исчезает, размытое в ряби общего культурного поля. Стихов пишется много, но поэтическое высказывание само по себе больше не очевидно, оно девальвировано неограниченной свободой самовыражения и естественной зыбкостью критериев оценки. Как истинная свобода требует границ и определенности, так поэзия требует размышлений и самоограничения — просто лучшими словами в лучшем порядке сегодня будто и не обойдешься.
И поэты все чаще задаются провокационными (в первую очередь, для самих себя) вопросами о том, что такое поэзия и какова ее сила, в конечном итоге. Книга Юрия Казарина, как мне кажется, в большой степени именно книга о поэзии. И первая ее часть — «Вольные стихотворения» — которую в аннотации рискнули поименовать «уникальным жанром» на грани верлибра и прозопоэзии, и вторая, «Новые стихотворения», образец более привычной формы, служат болезненному поиску несуществующих ответов. «Призрак речи» потому и призрак, что ухватить истину невозможно, но сделать эту благородную попытку необходимо. Она может показаться тщетной — ведь как уловить неуловимое? Ведь можно сказать, что обаяние стихов — это, в каком-то смысле, обаяние случайно рожденных структур. Продуктивную тщетность эту Казарин подчеркивает, закрывая книгу строками: «Не весна. Но с небес достает: / что-то всхлипывает и поет — / это первые призраки речи». И «призраки» здесь появляются как бы случайно, в результате игры слов, рождаясь из «признаков» и взамен, в противовес им. Это своего рода скрытая эпилемма — автор, отвечая на собственный тезис, актуализирует вопрос о сути речи (поэзии), смещая формальность «признака» (это всего лишь свойство для идентификации) к тайне и неуловимости «призрака».
«Вольные стихотворения» — отчасти попытка передать (не объяснить, но явить) саму суть творчества, скрытый от постороннего взгляда процесс. Описать его в позитивистском ключе и как общепринятую практику невозможно — для этого нет ровно никаких предпосылок. «Представление о том, что поэт видит тот же мир разрозненных вещей с этикетками, что обыденный человек, ложно. Поэт начинается там, где <…> перестает воспринимать что бы то ни было, кроме события бытия», — сошлемся здесь хотя бы на точное замечание Владимира Бибихина в статье «Герменевтика». Очевидно: поэт видит не то же самое, что условный обыватель. И, один на один с тревожной магией, Казарин подступается к волнительной и очень личной теме, подводя читателя к белой явности листа через обобщенность, почти шаблонность: пустота, холод, чистота, снег, небо, свет, звезды. Свет, как исходное состояние (снова кивнем на Бибихина: «…многие по разным причинам согласятся с первичностью света», там же, в «Герменевтике»), и открывает (освещая), и открывается, будучи воспринят. Культурное поле прояснено, на сцену выходит герой, вступает в отношения с этим светом как с энергией существования и творения.
Стиховое пространство лишено не примет, но суеты и необязательных предметов — ведь оно подразумевает не быт, а бытие. Внимание автора захвачено процессом чувствования и со-чувствования для достижения творческой свободы («Свобода — это соприкосновение и взаимопроникновение семантик», — пишет Юрий Казарин). Ведь понятно, что стихотворение невозможно написать, его можно только пережить. Размышления о чувствовании усиливает (и уточняет) для нас символический план происходящего.
Опыт Казарина тем более интересен, что поэт — ещё и ученый-лингвист, доктор филологических наук. В какой степени подход учёного в желании объяснить процесс творчества сталкивается в книге с подходом поэта, добивающегося права явить его? Структура книги наталкивает на мысль об учёной прямоте, но, к счастью, на этом все и заканчивается, поэтический материал не травмируется логически-системным подходом, последовательности книги не кажутся надуманными. Возникает единство, при котором эстетическое и интеллектуальное совпадают в точке напряжения, книга читается как единое произведение.
«Конспект стихотворения» — первый же прозопоэтический текст — раскрывает основной тезис, вокруг которого строится лирическое исследование: стихотворение это выход из бытия в пустоту, которая не содержит и не продуцирует речь как средство коммуникации, но благословляет язык как производительную силу смыслов. Вместилище, рог Амалфеи, чудо, «вибрация мира и пустоты» — для тех, кто верит в такую силу языка, возможна метаморфоза: поэт становится языком, не говоря — молча. Он становится всесилен вплоть до преодоления смерти: не просто видит границу (за которой — пугающая неизвестность), а наблюдает взаимодействие жизни и смерти на этой границе. Он становится бессмертным свидетелем дальнейшего: «Речь умерла, и языку больно». «Ты ведешь за руку мир — любой — в пустоту» — в ту пустоту чистого листа, которая только-только будет тронута творческим замыслом. «Смысл — единица языка» — это как раз о том, что свобода ограничена смыслом. Все бессмысленное — равнодушно.
Иногда автор излишне настойчиво пытается растолковать то или иное место, предполагая, что интуитивно полученное личное знание трудно явить читателю. Эта неуверенность понятна. Но возможна и непрямая его передача. В частности, как попытку такой передачи я усматриваю близость книги Казарина (вольную или невольную — но все же кажется, что намеренную) с книгой Ивана Плотникова «Небо споет само», вышедшей не так давно в издательстве «Русский Гулливер». Юрий Казарин принимал в ней участие — и, возможно, идея преодоления холодности и смертности через речь в какой-то степени послужила толчком и для его размышлений. Именно такие переклички и формируют творческое поле искусства, работающее на высоких зарядах. И для поэта чувствительность такого рода, способность услышать другого поэта является счастливым свойством. А подобные взаимодействия в литературной среде многое проясняют и для читателя.
Если «Конспект стихотворения» — это, в прямом смысле, конспект творческого переживания, то стоящий за ним «Аутист» исследует тему замкнутости творца и его пугающего одиночества. «Звезды стоят на месте», а человек — соединительный проводок между земным и небесным. «Тишина. Вещество зрения движется беззвучно» — на белом листе появляются наблюдения, «трещинки»: приметы места, коты, филины, деревья, ощущения. «Голос с трещинкой, зрение с трещинкой и общее небесно-земное зеркало с трещинкой: в эти трещинки набиваются свет и снег, мысль и боль, боль и вообразимо-невообразимое небытие». Появляется небесная Кассиопея и земной куст Кассиопеи — как связующее имя между небесным и земным. Появляется смертность, которая преодолевается этим самым аутизмом: ты в вечности, а вечность — в тебе.
«Орнитолог», последний текст «Вольных стихотворений», детализирует, насыщает реальность (это многочисленные птицы, приметы быта — все, что может набиться в «трещинки» бытия) — и предлагается конспект уже не стихотворения, а творческой вспышки иного рода — человеческой жизни. Она имеет незаинтересованных свидетелей, которые могут выступать как волшебные помощники, — в общем и целом природу, конкретно — птиц. Синица ненароком возвращает в реальность поэта-аутиста, заглядевшегося в «светоносную тьму».
Предчувствие смертных переживаний, миражи этих переживаний существуют здесь наравне с реальностью, подчеркивая ее мимолетность. Недаром вся первая часть книги объединена острой и светлой болью, которая, кажется мне, ассоциируется у поэта одновременно и с творчеством, и со смертью. Творческий закон, который движет нами, разделяя или соединяя речь и язык (у Юрия Казарина это отчетливо разные понятия), не обещает физической вечности — но и не лишает нас бессмертия (хоть в любом религиозном смысле, хоть в более прагматической идее коллективного бессмертия, которую любопытно транслирует американский профессор философии Самюэль Шеффлер в «Смерти и загробной жизни»).
Вторую часть книги — «Новые стихотворения» — можно было бы рассматривать в качестве собрания иллюстраций к прозопоэтическим размышлениям, как некие меланхолические отрывки. Они также почти лишены частных примет, очищены от бытового, выведены за рамки обыденного переживания. Это переживания возвышенные, касающиеся вещей предельных. Откровения, в которых читателю почти не за что зацепиться в своем праве на маленькое узнавание и уютное переживание: «И прямо в сердце содрогаются / седые истины и тьмы». Здесь очень неуютно. Здесь — холодно особой всепоглощающей холодностью («пылает снег») отстранения. Эта холодность окончательна, и ее можно только принять, тем самым временно обезвредить. Человек в этой системе — претворяющее начало («и время к сердцу притекло» — «и стало холоду тепло»), он дает теплоту, существуя: «…в холоде, хладе, в глухой холодине, / точно стоишь на серебряной льдине, / слушая Господа стук / в трещинах тесных разлук». Зима здесь не зря — как лучшее время для того, чтобы услышать и увидеть все как есть, не отвлекаясь и не соблазняясь.
Однако «Новые стихотворения» все-таки — не иллюстрации. Скорее, антология связанных лирических отступлений — для читателя. А для поэта — еще и система отсылок, которые возвращают его, поглощенного тем самым событием бытия, к моментам частных, отдельных переживаний, к речи, которая может быть противоположна смертному холоду, преобразуя мир в «собственность духа» (В. Гумбольдт), присваивая его. Мировая история, по словам философа Льва Шестова, направляется обычно «бесконечно малыми величинами» — так и поэт направляем бесконечно малым отсветом чувства к большему, к крупному поэтическому размышлению. Все эти отступления-отсылки связаны и между собой, и с «Вольными стихотворениями», они последовательны, содержат повторяющиеся элементы. Может быть, они приведены как прямые и личные доказательства.
В этой связи хочется сделать акцент на том, что Казарин — мастер лирического письма и короткой формы и давно находится в том возрасте поэта, когда тот больше не пишет стихов, а проводит поэзию, мерцая, расточая тепло, обогревая смерть, заходя в реку-речь по горло: «Теплом озноба и тумана, / и дрожью дерева в душе / мерцаешь в божьем шалаше». Совокупность небольших стихотворений в разделе «Новые стихотворения» передает нам жутковатое мерцание — то состояние беззащитного отчаяния в комплексе с надеждой, которое испытывает каждый зрелый поэт, оказываясь один на один с собственным рассуждением о поэзии: смерть традиционно, неизбежно и неразрывно связана с загадкой языка — если в начале было Слово, то, вероятно, решающее значение оно имеет и в конце. У меня есть ощущение, что прожитая жизнь запечатана автором в эту книгу как в конверт.
И в этом смысле книга «Призрак речи» — отважное высказывание в попытке снять изначально заложенное противоречие между надеждой и безнадежностью, унынием и вдохновенностью, естественно возникающее у мыслящего живого (тем более — у поэта) по отношению к смерти. Что-то же нужно сделать с подспудным чувством несправедливости: вот я есть, а вот меня нет.
В «Вольных стихотворениях» смерть хотя бы формально, но побеждает — своей неотвратимостью. Человек осознает себя как гибнущее: «Ты видишь себя: так, умирая, человек смотрит себе в спину, удаляясь от себя и приближаясь к жарко-ледяному шару центра, сердца Пустоты, живородящей круговое повсеместное тяготение и движение всего — во все стороны и в себя» («Орнитолог»). В «Новых стихотворениях» побеждает все-таки надежда, которая совершенно беспочвенна, безадресна. Надежда как путь.
Она у Казарина закреплена с понятиями растущего и остающегося — с самовоспроизводящейся природой («и медленно живут сквозь воздух семена / на все иные времена»), частью которой является и человек ( «Руку прижмешь к земле — / всей пятерней врастает / в то, что было уже — тобой»). Речь (умирающая вместе с носителем) и язык (длящийся, сохраняющий) связаны с природой неразрывно, природа как человек «вращает темное сказание» (именно «сказание», словно она обладает сознанием и речью); как человеческое слово, «деревянное слово бессмертно». Живет и остается язык, но уже не как «орган внутреннего бытия человека» (Гумбольдт), не как схема, копия, трансляция. А как призрак, как сама возможность, победительное упрямство природы: «Где звезды голые рыдали / и обновляли имена». Природа и человек приходят к той степени неразделимости, когда без усилий начинают опознавать друг друга и в языке молчания, в немоте. Поэтому, именно говоря о природе, поэт легко постулирует: «…в глаголе / сила гибели нежна». Хотя достаточно ли этой нежности для надежды? Вероятно, достаточно:
Я улыбался глубине,
дышал и небом, и водою,
пока вращалось в тишине
стихов — свеченье голубое.
Так отпусти меня туда,
где, как немой, стоит вода
и чешет око золотое…
Светлана Михеева
Светлана Михеева родилась, живёт, работает в Иркутске. Заочно окончила Литературный институт им. Горького. Автор поэтических книг «Происхождение зеркала» (Иркутск, 2009 г.), «Отблески на холме» (М., «Воймега», 2014 г.), «Яблоко-тишина» (М., «Воймега», 2015 г.), «На зимние квартиры» (М., Водолей, 2018), книг эссеистики «Стеклянная звезда» (М., «ЛитГост», 2018) и «Некто творящий» (М., Мастерская Антона Черного, «Белый ветер», 2020) трех книг художественной прозы, книги-сказки «О Букинавчике и друге его Пасятке» (Иркутск, 2015 г). Публикации: Textura, «Дружба народов», «Октябрь», «Интерпоэзия», «Волга», «Сибирские огни», «Грани», «Журнал поэтов», «Литературная газета», «Юность», «День и ночь» (Красноярск), «Иркутское время» (Иркутск), Лиterraтура и др. Руководит Иркутским региональным представительством Союза российских писателей.











