Простите, Омаровна / Борис Кутенков. — М. : Выргород, 2026. — 126 с.

 


Ирина Кадочникова // Формаслов
Ирина Кадочникова // Формаслов

Книгу Бориса Кутенкова очень хочется сравнить с жанром траурной оратории — с реквиемом. Смерти здесь много: ощущение, что идешь через «смертелес», через «смертепад», через «смертесвет», через «смертеснег». Ахматовская интенция, выраженная в строке «Хотелось бы всех поименно назвать», конечно, считывается в этой книге, тем более что один из ее сквозных мотивов — мотив насилия, отсюда и навязчивость образа «малины» с отсылкой к Мандельштаму, и упоминание Сталина: «тело мое говори меж давилен и жрален / ты озаренный кузнечик смертей или сталин / темный сверчок из тридцатых с улыбкой зе-ка».

Но все-таки параллель с реквиемом не совсем точно раскрывает природу поэтического слова Кутенкова. Реквием предназначен для поминовения мертвых, а Кутенков дает слово мертвым. Но он на самом деле дает слово всем — и «коту, и моллюску, и свинопотаму». Здесь «говорит голубая земля», и «седакова и свет ее говорит», и весь литпроцесс, и массовая культура. Эти самые разные субъекты речи берут слово — без спросу, без очереди, вырывают его у смерти, перебивают ее, потому что смерть здесь тоже говорит. Получается огромный общий хор, в котором все голоса важны. Но, конечно, громче всего здесь — голоса мертвых. Это не совсем реквием — это трагедия, но герой и хор уже погибли, и вот они выходят на сцену и сами называют себя поименно. Здесь мертвые не только объекты памяти — они субъекты речи. Иногда кажется, что это такая прямая трансляция с того света:

лев гумилев говорит оскорбленной анне:
— мама я лагерный отсвет меня ползэка
в смерти мой образ хватай на большом экране

«Простите, Омаровна» — большое полифоническое высказывание, но полифония здесь оборачивается монофонией.

Просодически эта книга едина и встраивается в логику поэтики Бориса Кутенкова: он давно нашел свою тональность — и держится на ней из текста в текст. Кажется, что Кутенков пишет одно большое стихотворение, где единый голос как бы распадается на разные голоса, но при этом остается собой — голосом Бориса Кутенкова, даже если текст строится по уже существующей модели, будь это хоть стихотворение Мандельштама или Рыжего, хоть ушедшая в народ песня «Виновата ли я».

Борис Кутенков — самый цитатный поэт в современной поэзии, самый интертекстуальный. Он ткет свою ткань из чужих нитей — и это его метод. Эта поэтика держится на внутренней авторской интенции — дать голос другим. Слово — знак жизни, молчание — знак смерти: говорить — значит быть:

живы немзер, и чудакова, и бородин,
жив тавров
и жива людмила

живы все!

Но при этом, давая голос другим, Кутенков так вселяется в этих других, что они начинают говорить о своей боли его голосом. Например, стихотворение «лев гумилев говорит оскорбленной анне…» держится на нескольких отсылках к реальной биографии или намеках на эту биографию («анна», «лагерь», «зэк», «о сыне реквием», «ташкент», «сын расстрела», «кремль», «усач», «осетин»). Но ведь голос — это не слова, а интонация, наложенная на слова. Слова, может быть, и принадлежат Льву Гумилеву, они взяты из его языка, а вот интонация — Бориса Кутенкова: его напор, отчаяние, даже истерия, в которой он сам захлебывается. На том же самом эффекте держится вторая часть диалога — ответ матери сыну, построенный на типичных для Кутенкова аграмматизмах, метафорах, композитах: «анна из крови ташкентских горящих ягод: / — сын мой ты смертевишня тебя не надо / ты эмигрантские сны погудят и лягут / кто я была сапоги целовала аду».

Это не просто суггестивная, а трансовая поэтика: важен звук, а смысл дан контурно, пунктирно. Вспоминается высказывание А. Блока о стихотворении как покрывале, «растянутом на остриях нескольких слов». У Бориса Кутенкова — именно так: есть несколько слов, намекающих на то, что на самом деле происходит в тексте, остальное — как бы выговаривание «недозволенной тьмы языка». Поэтому, кому бы ни принадлежала речь в стихах Кутенкова, постоянно возникает ощущение, что на самом деле она принадлежит не людям — живым и мертвым, и не смерти, а языку. Это речь самого языка, вышедшего на свободу.

Антиномия «насилие — свобода» — одна из ключевых в книге. Опыт ХХ века и опыт современности сведены здесь к опыту насилия: «саша а видишь горит синеокий конвой», «за пыточных грядок ежовую бабушку-сон», «но слово теперь на освенцимном всходит огне», «в небо иовий кулак, доведенный шаламов». Иов («плакал иов древесный, мальчик молчальной дудки») — универсальная проекция, символ страдания и одновременно стойкости. ХХ век и современность осуществляются у Кутенкова в режиме насилия. И дело не только в политических обстоятельствах, но и в том, что смерть всегда — это насилие над жизнью: тема смерти и тема насилия идут в этой книге рядом:

— Боже, Боже, где моя овечка
Ты не умирай моих животных,
Ты не умирай своих растений,
Не пересажай моих друзей…

Что может этому противопоставить поэзия, которая не способна — как бы она того ни хотела — взять на себя ответственность за происходящее и изменить жестокую реальность, отменить смерть, насилие, всех воскресить? Зона ее реальной ответственности — язык, и то, что она делает с языком, на самом деле и есть ее ответ на этически неприемлемое. Борис Кутенков подносит микрофон к языку как живому существу и говорит ему: говори, что хочешь. И язык говорит, что хочет.

Типичная для Кутенкова композиция текста — псевдодиалогическая: очень часто стихотворение «включает» чью-то прямую речь, и этот «кто-то» — кто угодно, даже «нететрадная тьма с перегаром пустым» — начинает сыпать самоопределениями: «— я, — стрекочет, — постлагерный светопрах / не воронеж речи но речь сама», «— я питерский мотылек, я жужелица в тени, смешная кофемашина», «мы — той культуры дуновение: домашний скрежет, тихий ад, / машинопись негромогласная и два листка на ветках речи», «я черника, эзопова речь, та, что вскроют и вспомнят, / тело сверок ночных и молчанье, звенящее сверх, / цепенеющий бог и за леску подвешенный повод».

Автор не может выйти из этой синтаксической модели — или просто ему и не нужно из нее выходить: важно дать слово языку, но при этом язык выговорить себя до конца тоже не может — ему себя не выговорить, в каждом тексте он определяет себя заново. Кто бы ни был субъектом речи в стихах Кутенкова, кто бы ни говорил, первична речь самого языка, максимально свободного в своих движениях. Это язык себя определяет, и он есть все. И все, что названо языком, что живет в языке, уже преодолело смерть.

Борис Кутенков, с одной стороны, приручает словарь, то есть осваивает его во всем разнообразии, вплоть до площадной брани (и ей нужно дать право на жизнь!), а потом дает «прирученному словарю» полную власть над собой, над стихотворением, полное право на свободу. В общем, все происходит так, как про это сказал Бродский в «Нобелевской лекции» — язык сам подсказывает, сам диктует. В стихотворениях Бориса Кутенкова более всего интересно то, что происходит с самим языком — неожиданный порядок слов, неожиданные, даже вычурные, их сочетания: насилие над языком, которое и оборачивается его полной свободой. Как полифония оборачивается монофонией. Хочется сказать: футуристы, обэриуты, метареалисты — все, кто был особенно активен по отношению к слову, — открыли Борису Кутенкову его собственный путь. Но в этой поэтике отразился, кажется, чуть ли не весь опыт русской поэзии ХХ и ХХI веков — по крайней мере, от модернизма до травмоговорения точно.

Одно из частотных слов в книге — «мама». Формально — это обращение субъекта, которому приписывается речь (только приписывается — потому что речь всегда принадлежит языку), но есть метасюжет матери в книге «Простите, Омаровна»: материнская функция символически приписывается языку, его речи. Речь-мать и речь-тьма: «рифменная хтонь» — хаос как рождающее начало. Лирическое сознание погружено «в недозволенную тьму языка» (намеренно неточная цитата из Гоши Буренина (точная — «в недозволенной мгле языка»)). Почему Борис Кутенков говорит «Простите, Омаровна»? За что просит прощения? В том числе и за то, что при всей любви к учителям, поэтам, предшественникам и современникам — проводникам по литературному миру и миру вообще — самая первая и последняя его любовь — к языку, живой, темной, хтонической речи. А все другие рядом потому, что тоже живут такой любовью.

 

Ирина Кадочникова родилась в 1987 г. в городе Камбарке (Удмуртия). Окончила филологический факультет Удмуртского государственного университета. Кандидат филологических наук. Cтатьи о поэзии и рецензии на книги стихов публиковались в журналах Prosodia, «Знамя», «Вопросы литературы», «Урал», «Кольцо А», «Пироскаф», «Формаслов», «Вещь» и др. Живёт в Ижевске, занимается преподавательской деятельностью.

 

Анна Маркина
Редактор Анна Маркина. Стихи, проза и критика публиковались в толстых журналах и периодике (в «Дружбе Народов», «Волге», «Звезде», «Новом журнале», Prosodia, «Интерпоэзии», «Новом Береге» и др.). Автор трех книг стихов «Кисточка из пони», «Осветление», «Мышеловка», повестей для детей «Сиррекот, или Зефировая Гора» и «Пескарику — с любовью из Тьмы Тараканьей» и романа «Кукольня». Лауреат премий «Лицей», «Восхождение» «Русского ПЕН-Центра», «Болдинская осень», премии им. С. Михалкова, премии им. В. Катаева. Главный редактор литературного проекта «Формаслов».