18 июня 2023 года в формате Zoom-конференции состоялась 88-я серия литературно-критического проекта «Полёт разборов». Стихи читали Алексей Комаревцев и Егор Моисеев, разбирали Ирина Чуднова, Дмитрий Гвоздецкий, Исмаил Мустапаев (очно), Валерия Исмиева (заочно) и другие. Вели мероприятие Борис Кутенков, Григорий Батрынча и Андрей Козырев.
Представляем подборку стихотворений Егора Моисеева и рецензии Валерии Исмиевой, Евгении Риц, Исмаила Мустапаева, Дмитрия Гвоздецкого и Людмилы Казарян о них.
Видео смотрите в группе мероприятия
Обсуждение Алексея Комаревцева читайте в этом же выпуске «Формаслова».
Рецензия 1. Валерия Исмиева о подборке стихотворений Егора Моисеева

Перед нами очень интересный текст, многослойный, поэтому позволю себе движение как бы издалека.
Моё первое визуальное впечатление от стихов, представленных в подборке Егора Моисеева, — визуальное, поскольку в ней очень броские визуальные образы. Самые значимые ассоциации: триптих Иеронима Босха «Страшный суд» и картины Питера Брейгеля-старшего — такие, как «Безумная Грета», «Триумф смерти» (у Брейгеля, кстати, фантастического, по сравнению с Босхом, меньше, ужаса больше). Во вторую очередь — «Крик» Мунка и «Предчувствие гражданской войны» Дали.
Что я имею в виду, говоря об ассоциации с нидерландцами? Прежде всего приём, которым пользуются художники: разрывая на части биологическую форму привычного и целого, соединяют их с не-своими другими, создавая чудовищ, а порой эффект превращения космоса в хаос достигается лишь добавлением какого-то внезапного штриха к известному. Получается нелепо, страшно, зачастую одновременно и смешно, перед нами антиматерия и антимистерия, буффонада, но жуткая:
Это не призрак Армагеддона это сухопутная рыба
с тросточкой, перекинутой через плечо
Или:
В разбитую голову рыба заходит по пояс
Или:
только сердце
в связке с зубами
Или:
глаза белой крысы, что брошена в блендер
и др.
Если для античного, точнее, древнеримского фрескового гротеска главное в комбинаторике — добиться новых эстетических и парадоксально гармонических эффектов, то в пору чумы, голода и войн позднего Средневековья и «длинного XVI века», когда в Европе закладывались основы «дивного нового мира» с грядущими обесчеловечивающими войнами (лики этих войн, без фантасмагорийного компонента, в рисунках Калло, сделанных в XVII в. в Брабанте с их ужасающими обыденностью «древами повешенных», или в XIX — в химерических ужасах росписи «Дома глухого» Гойи, не говоря уже о немецких экспрессионистах начала XX) — так вот, в живописи великих нидерландцев комбинаторика создаёт безобразное как безобразное, сочетающее несочетаемое, кишащее и копошащееся, гибнущее. Подобный приём принёс богатые плоды и в литературе XX века; недавний пример лихого и освежающего применения подобной комбинаторики — поэзия Тимура Кибирова, в которой происходят расщепления и перекомбинации «тел» не физических, но смысловых.
Отмечу, что для меня поэтика Егора (по крайней мере, в подборке) вполне укладывается в определение литературы постмодернизма, которая, в сущности, является антилитературой в том смысле, что бурлеск, гротеск, фантастику она трансформирует, равно как и другие литературные формы, жанры в антиформы, несущие в себе заряд насилия, безумия и апокалиптичности и превращающие космос в хаос (в 1971 году такое определение дал американский теоретик и писатель Ихаб Хассан).
Автор представленных стихотворений убеждён, что суть современного воздуха составляет именно это катастрофическое переживание всеми нами считываемого подтекста, и для оформления своего высказывания привлекает разноплановые контексты. Я выделю наиболее, на мой взгляд, существенное и отмечу в обратном хронологическом порядке три самых значимых, как мне это видится, источника для автора.
Первое — уже упомянутая линия Тимура Кибирова (можно вспомнить стихи из «Интимной лирики» или «Шалтай-Болтая», которые принято относить к третьему периоду творчества поэта), стилизации, в том числе под детские считалочки:
В общем, жили мы неплохо.
Но закончилась эпоха.
Шишел-мышел вышел вон!
Наступил иной эон.
(Тимур Кибиров)
…а над нами звезда, игнорящая звезду,
со звездой говорит?
(Егор Моисеев)
Или:
…наши меньшие братья словесны
и нет у них языка для того
(Егор Моисеев)
И скучно, и грустно. Свинцовая мерзость.
Бессмертная пошлость. Мещанство кругом.
С усами в капусте. Как черви слепые
(Тимур Кибиров. «К вопросу о романтизме»)
и т.д.
Эту цитату можно было бы органично подытожить выводом-цитатой из стихов Егора:
Никогда не умрут
Те кому не за что умирать
Или: «Свеча не для того, чтобы светло, / но ради свечи — темно» — отсыл к Иннокентию Анненскому («Среди миров»: «Не потому, что от неё светло, / а потому, что с Ней не надо света»), отбрасывание красивости меняет смысл на противоположный. И уже в следующей строчке ещё один вираж, на сей раз с трансформированной цитатой из бессмертной Комедии: «Земную жизнь пройдя до парафина».
В отличие от кибировской комбинаторики, текст Егора, как всё чаще у авторов последнего десятилетия, уходит в абсурд с подложкой из фрагментов целостной картины мира и/или из не вполне расставшихся со смысловой канвой текстов.
Вторая поэтическая линия — от Осипа Мандельштама. Там, где Кибиров играет на столкновении привычных контекстов с парадоксальными трансформациями, отражающими «вывих сустава века», Мандельштам хочет проникнуть в само течение процесса расщепления мира, в его — казалось бы — физическую точку исхода. Но тем самым он выявляет средствами оформленного синтаксиса с помощью вроде бы связных построений речи катастрофическую отслойку антропологического взгляда на мир и расчеловечивающих механизмов. Вплоть до полной его — человеческого — аннигиляции, если не считать того, что говорит об этом всё-таки человек, и смысл — не в мире, а по-прежнему во внутренней фокусировке пишущего.
Этот воздух пусть будет свидетелем —
Дальнобойное сердце его —
И в землянках всеядный и деятельный —
Океан без окна, вещество.
До чего эти звёзды изветливы:
Всё им нужно глядеть — для чего? —
В осужденье судьи и свидетеля,
В океан без окна вещество.
Помнит дождь, неприветливый сеятель,
Безымянная манна его,
Как лесистые крестики метили
Океан или клин боевой.
(Осип Мандельштам. «Стихи о неизвестном солдате»)
Внимательный читатель даже в этом отрывке найдёт узнаваемые в подборке знаки, его «опорные точки». В этом смысле Мандельштам идёт гораздо дальше нашего современного автора в плане философской задачи: его не интересует уже сопоставление человека и животного, этот давний романтический, и не только, троп, он всматривается в расчеловечивающее ничто, в сердцевину ужаса.
Катастрофические трансформации, происходящие с живой формой, как мы видим в стихах Егора, можно до некоторой степени выразить языком сюрреализма упомянутого мной в начале Дали:
…представлять,
что у каждого в вагоне из щеки выступит паучье брюшкó —
у толстых — круглое и пушистое,
а у худых — похожее на палец доспеха…
Но это не те расщепления материи, на которые наводит внутреннюю оптику Мандельштам, проникая в немыслимое. В этой точке перехода Егор, на мой взгляд, уходит в другую область: экспрессионизм.
Поэтика экспрессионизма — не принципиально, немецкого или нашего, отечественного, соотносимого главным образом с началом катастрофического XX века, — на мой взгляд, также важный источник для Егора Моисеева, и многие черты этого течения можно увидеть в его стихах. Это акцент на визуальном, отвращение к обывательскому равнодушию перед лицом катастроф, надвигающихся или/и уже случившихся с другими, апокалиптичность восприятия цивилизации и приносимых ею перемен, стремительность смещений фокусировки, отсутствие заботы о форме (по крайней мере, внешнее), внимание к уродству, намеренный отказ от «красивости» ради заострения переживания безобразий жизни, распада прежней мистериальной основы мировосприятия, людской массы и отдельных её форм и содержаний:
В тишине космического зверосада
голову сломишь о гордый хобот.
(Николай Гумилёв. «Заблудившийся трамвай»: «Люди и звери стоят у входа / В зоологический сад планет»).
Ср..:
Дорога отмерла.
Зловонны солнц клыки.
Уж воздуха едва
На вдох, сердцА — в клочки.
Псу глотку страх сковал.
Небесный свод лёг нА сторону фальши.
Избыточно пестреет звёздных шквал.
Возницы озираются: где ж дальше.
(Альфред Лихтенштайн, «Знаки»)
Вам ли, любящим баб да блюда,
жизнь отдавать в угоду?!
(Владимир Маяковский. «Вам!»)
Помним, что время можно коротать подъ..бками,
анекдотами без новшеств,
спрятавшись под задранными юбками
(Егор Моисеев)
…в наушниках ляжек лежать и не внемлить
(Он же)
Брат — тот, кого обязан ты, швырнув, проткнуть
(Хьюго Балль. «Totentanz 1916»)
жестокость — не коготь, не зубы,
а наш
обряд
да названный брат
(Егор Моисеев)
Ну что ты, что ты плачешь, Никола Ленивец,
Да, это не новость, что любовь — костяной томагавк.
В который раз, я слышу «хрязь» промеж твоих лопаток?
(Он же)
таращить корни зубов на небо
(Он же)
и т.д.
Можно также отметить, что в кровавой абсурдистской буффонаде поэмы «О-брЯт», в её построении просматриваются отсылки к греческой трагедии, но этот пласт присутствует во всей европейской культуре и в том числе в поэзии, эксплицитно и имплицитно.
Мне по душе непосредственная взволнованность голоса автора. Объём контекстов, которыми оперирует Егор, впечатляет. Будут ли преодолены эклектические черты, проявляющиеся в том, что автор хочет рассказать обо всём и сразу во всех регистрах, что отзывается порой небрежностью (такой, как, к примеру, «по́ровность тягает дико / сердце, словно зубы — сникерс» — рискованное сравнение неожиданно, живо, но скомканно)? Соединится ли охватываемый Егором культурный массив с его индивидуальным переживанием в органическое целое, как у упомянутых авторов — художников и поэтов? Ведь при всей неконвенциональности по отношению к прежней эстетике и «Крик» Мунка, и «Предчувствие гражданской войны» Дали (это название, к слову, он дал значительно позже, чем увидел и создал образ), не говоря о Мандельштаме и Кибирове, — это целостная в своей индивидуальной отрефлектированности поэтика.
Мне кажется, что (во всяком случае пока) главный, пока не освоенный ориентир у Егора — поэтика Целана с его расщеплённым синтаксисом, парадоксальностью тропов и т.д., поэтика постапокалиптического сознания, выросшая во многом из переосмысления Мандельштама и вышедшая за пределы его парадигмы ценой сверхусилия и очень медленного вызревания той неповторимой цельности, которая присуща только Целану. Но всякое обретение — есть и некоторая потеря, равно как и наоборот. Чего именно? В этом смысле, по моему суждению, Егор пока не определился и будет продолжать свой поиск.
Рецензия 2. Евгения Риц о подборке стихотворений Егора Моисеева

Стихи Егора Моисеева — воздушные. Первый появляющийся в подборке образ — образ просвета. Но просвет в пространстве — это всегда ещё и осязаемая прореха, отсутствие на месте предполагаемого присутствия. Таким образом, просвет всегда можно пощупать и, не нащупав ничего, нащупать нечто. И эта осязаемая пустотность у Егора Моисеева становится основой космогонии, а космогония, пожалуй, — основной сюжет его близкой к новому эпосу поэзии, этой же космогоничностью от нового эпоса и отличающейся. В новом эпосе, как и в классической балладе, описан мир данный, каким бы причудливым он ни был. У Егора Моисеева — мир становящийся.
Например, во втором стихотворении подборки мы видим человека — сухопутную рыбу, которая не признак Армагеддона. Здесь двойное отсутствие: во-первых, призрак — это отсутствие, воздушность, во-вторых — не призрак — отсутствие отсутствия. Человек у Егора Моисеева — фигура уж совсем ускользающая, эфемерная. Под стать фигуре и сквозное, сквозящее пространство ветродуя и суховея. Этот ветродуй или банный пар в следующей строфе — то есть тоже нечто легко прощупываемое насквозь, эфемерно присутствующее, — и есть та самая атмосфера Армагеддона, которая в стихотворении называется через отрицание, отсутствует, присутствуя. И Армагеддон ведь тоже — процесс космогонический, не только уничтожение мира, но и сотворение того, что будет после него. В конце стихотворения — снова просвет, прореха, зияние дверного проема, отсутствие распятого — Спасителя — на кресте.
В финале подборки — «ничего не докажешь», «кучевой клочок облака» — тоже расползающаяся, исчезающая и тем самым творящаяся атмосфера. Это апофатические стихи.
В этом контексте важно отменить почти сниженную, бытовую, очень осязаемую лексику Егора. В первом стихотворении присутствует сникерс — причем этот вязкий, плотный сникерс в зубах уподоблен-противопоставлен воздушному просвету вокруг сердца. Лирический герой не спрашивает — то есть помним, что в этом апофатическом мире спрашивает, — «чезанахер». В финале подборки появляется святой (?) Никола Ленивец — то есть трансформированный в существо модный экологический парк. Перед нами не высокая, а вровень с нами, сегодняшняя космогония — это наш мир погибает и творится из самого себя каждую секунду.
Рецензия 3. Исмаил Мустапаев о подборке стихотворений Егора Моисеева

Сложно анализировать внутренний эйдос Егора Моисеева, да ещё и обрамлённый в поэтическую стилистику, что называется, опосредованно, вне рамок прямой речи. Исходя из этого, облегчим себе задачу и сразу перейдём к цитате: «И возможно ли здесь навести суету, / когда под нами — такой габарит, / а над нами звезда, игнорящая звезду, / со звездой говорит?». Несмотря на колоссальную современность этих строк, даже их конъюнктурность, они будто бы написаны до расцвета постмодерна и уж тем более до момента преодоления этого постмодерна в отечественном литпроцессе. Перед нами модерн в самой яркой и тиражируемой его ипостаси. Но не с технической точки зрения. Если вести речь именно о поэтическом ремесле, Егор работает больше в жанре школы «метаметафоры», причём в его изначальной, не скорректированной временем формации. Именно поэтому читателю так знакомы эти строки: «Никогда не умрут / Те кому не за что умирать». Фактически это аллюзия на известный текст Александра Ерёменко «Ночная прогулка»: «Мы еще поглядим, кто скорее умрет». — “А чего там глядеть, если ты уже труп?”».
Но вернёмся к модерну. Говоря о поэтике Егора Моисеева, я имею в виду другую составляющую модерна, другую смысловую нагрузку этого направления. Для наглядности приведём конкретный пример. В одной из своих исследовательских работ («Листья, цвет и ветка») поэт, переводчик и эссеист Алексей Пурин, посвящая объёмную главу Иннокентию Анненскому, относит его стиль к модерну. Но к модерну не как литературному направлению, а скорее как категории гипотетического порядка, модели писательского поведения. С его точки зрения это самый удобный стиль. Стиль, ставящий жизнь выше идеи, частное выше общего: «модерн — своего рода преодоление времени, братство и рукопожатие… Здесь происходит снятие противоречия между художником и теми, ”которые не слышат”» («которые не слышат» — отсылка к эссе Александра Кушнера о творческой судьбе Иннокентия Анненского «Среди людей, которые не слышат…»). К тому же в одном из интервью о творчестве и литературной судьбе Бориса Рыжего, определяя последнего как модернистского автора, Пурин добавляет и конкретизирует: «Давайте назовем ”модернизмом“ в поэзии то, что не относится к ”посконной“ и ”актуальной“ графомании. Это живая поэзия, имеющая генеалогию».
Вот нам и ответ, с одной стороны, что такое модерн метафизического порядка. А с другой стороны, мы получаем идеальную и пошаговую расшифровку словесной мозаики, сконструированной Егором. Вернёмся к начальному четверостишию. «Такой габарит» есть не что иное, как та самая литературная генеалогия, имманентно прожитый культурный контекст. Мы как бы созерцаем личное переживание поэта сквозь призму общей поэтической судьбы.
Продолжим расшифровывать. Попробуем раскрыть как можно больше смысловых граней фразы «а над нами звезда, игнорящая звезду». Было бы слишком поверхностно в рассматриваемом контексте воспринимать «игнор» буквально. Как нам кажется, здесь постулируется идея плодотворной кооперации, продуктивной дискуссии поэтов всех времён. Это в некотором смысле одна из разновидностей поэтического слэма либо, как сказали бы сегодня, баттла. Причём для каждого героя подобного формата сверхзадачей выступает преодоление времени вопреки своей изначальной, сугубо временной ангажированности.
Любопытно, что такой приём традиционен для отечественного поэтического бытования. К примеру, стихи о русских поэтах прошлого для поколения ленинградской неподцензурной литературы были примером героического сопротивления мертвечине советизма. Вот как выглядел образ Бориса Пастернака в стихотворении Виктора Кривулина: «душа добытчика чиста / омытая в лучах Всеобуча / но вырастает нищета / от скорости и с ростом добычи». В перестройку же пришло новое поколение, которому было не до героических мифов. В их поколенческом усилии четко прослеживалось желание выстроить годные и долговечные ступени в целях честного познания человека. Спустя двадцать лет Елена Фанайлова напишет: «Ходасевич умирает в клинике, / А Поплавский колется и пьет. / Алкоголики, калеки, циники / Отправляются в ночной полет».
А Егор Моисеев, уже в веке текущем, может быть, и невольно, совмещает две оценки, две модели поведения поэта как в жизни, так и в пространстве языка, где «звезда с звездою говорит». С одной стороны, он пытается сфокусировать читательское внимание на понимании психологии этого образа. С другой стороны, он выносит судьбе своего стержневого литературного героя беспощадный вердикт. Вне всякого сомнения, образ поэта у Егора олицетворяет собой немного даже мистическая фигура «Николы Ленивца». Обращаясь к Николе, поэт декламирует предельно откровенно, в форме манифеста: «ничего ты не докажешь докучливому п..дюку» и далее: «Но ты, Никола Ленивец, в решающий момент / Посмотрел на бельевую верёвку без прищепок. / И, чёрт возьми, разнылся». Примечательно, что на «Полёте разборов» в ходе обсуждения подборки Егора заключительная часть стихотворения о Николе Ленивце многим разбирающим экспертам показалась посредственной и в целом не обязательной. Нам же, напротив, думается, что схема «посмотрел» и «разнылся» совершенно органично вписалась в общую композиционную структуру стихотворения. Всё последовательно и логично. Финал «Николы» определённо нужно воспринимать как многослойный пирог из смыслов. И именно многоинтерпретационность прочтения делает стихотворение по-настоящему современным. Казалось бы, поэт здесь однозначно и безапелляционно проиграл. Но, возможно, Никола Ленивец, ослепший от частотности слёз, в конечном итоге, подобно царю Эдипу, обрёл зрение, чтобы принять и, может быть, преодолеть пустоту «верёвки без прищепок». Возможно, через две секунды поэтического кадра он уже не плачет, а предельно осознанно созерцает смерть своего «п..дюка», как один из главных героев романа Маркеса «Сто лет одиночества» равнодушно смотрел на то, как его сына жадно едят муравьи. Равнодушно, поскольку ему вдруг стала известна правда о судьбе города Макондо. В равной мере Никола, объял уже не «пустыми абсолютными словами» (цитата из Егора), а скорее абсолютным зрением и прошлое, и будущее, и вечное настоящее места, где «любовь с костяной томагавк».
В заключение хотелось бы порассуждать о поэтической будущности Егора Моисеева, которой, безусловно, быть и быть весьма ощутимо в текущем литпроцессе. Мы считаем (возможно, ошибочно), что главный жанр, в котором Егор проявляется сейчас, — это стилизация. Стилизация фонемная, метрическая, артикуляционная. Стилизация на уровне масштаба замысла. Опять-таки, на наш взгляд, модель мышления Моисеева сопоставима с методологией выстраивания сюжета, которую формулировали и углубляли, например, представители направления «метаметафоры». И это само по себе хорошо. Новый творческий воздух формируется посредством имманентного переживания опыта предшествующих поколений, предшествующего литературного массива, который оставила после себя «армия поэтов». Тем не менее, возвращаясь к вопросу всепоглощающей любви к этому самому литературному массиву, насколько вообще эта любовь целесообразна? И таит ли она в себе опасность для самосовершенствования поэта как ремесленника?
Наверное, таит, поскольку далеко не каждый из этой пучины любви может выплыть свободным, да ещё и с наличием собственного узнаваемого голоса. При работе в жанре стилизации для поэта присутствует колоссальный риск замкнуться только в подражательстве. Но, что ещё хуже, оттачивая мастерство подражателя, некоторым авторам свойственно (незаметно для себя) целиком и полностью погружаться в откровенное эпигонство. Да, Вагинов и Тарковский учились у Мандельштама и стали самостоятельными мастерами. Да, Елена Шварц училась у Заболоцкого, невольно подражала Вагинову и тоже стала уникальным явлением в отечественной литературе. До такой степени уникальным, что уже саму Елену Шварц можно будет «переваривать» несколько десятилетий. А вот, к примеру, концептуалистская поэтика обнуляется мгновенно. И не потому, что подражателям непосильно, а потому, что неподражательное развитие этой традиции невозможно априори.
Что ждёт Егора? На нынешней стадии развития поэта чувствуется, что пока его ведёт язык и модель его творческого поведения ещё не обособлена от языковой гегемонии. Он все ещё пребывает в позиции ученика. Но индивидуальность у него, вне всякого сомнения, есть. Причём иногда она выражается в, казалось бы, на первый взгляд, незначительных и необязательных композиционных и фонемных решениях. На разборе подборки Моисеева никто не разглядел, что, ко всему прочему, он ещё и географический поэт. «…а над Волгой-рекой / тянется-тянется смрадный Калинов мост, / и через него / Названный Брат обретает крысиный мозг (больше телесного)» — здесь иллюстрируется многовековая жизнь моста, отделяющего два города, двух «названных братьев»: Саратов и Энгельс (что логично и точно, поскольку малая родина Егора — Саратов). Подобное мистическое оживление городской стихии в поэзии было свойственно, например, Вячеславу Иванову, позднее и тихой городской лирике Александра Кушнера. Но первоочередные истоки мы видим всё-таки в прозе. И, что ожидаемо, прежде всего в символистской прозе. Описательная способность Егора корнями уходит в роман Андрея Белого «Петербург». А «корка сифилисная», которая «просто такое зло», которая воплощает суть творческого процесса, — это ярко выраженная аллюзия на метания главного героя «Дара» Набокова (воспринимавшего Белого как своего литературного отца). И в «Петербурге», и в «Даре» колоссальную роль смыслового порядка играют междометия и ритм. Недаром один из персонажей романа Белого носит имя «Пепп пеппович пеп». «Пеп» — артикуляционно это сочетание созвучий похоже на взрыв. А если глобально, то на теракт (на котором, собственно, и завязан сюжет «Петербурга»). Егор Моисеев пользуется этим же приёмом.
Поэтому, отвечая на один из вопросов, поступивших от зрителя, он заявил, что исключительно словесную оболочку стихотворения считает бедной и даже мёртвой. Выход к жизни он видит в чём-то, что, по Толстому, «пишется не словами». В связи с этим неслучайно и оправданно в некоторых стихах подборки присутствуют слова, исключённые из человеческого понимания, находящиеся вне рамок человеческой логики. Это значит, что Егор систематично выполняет главную задачу поэта: поиск среди исторически сложившихся штампов письма и различного рода стилистических заданностей скорее не нового, а подлинного звучания слова. Для него важнее звук, чем порядок и расстановка букв, важнее запахи, чем симметричность рифмы. И если наши предположения верны, то Егору Моисееву остаётся пожелать без зигзагов следовать собственной стратегии и не предавать (даже в качестве эксперимента) свою творческую индивидуальность.
Рецензия 4. Дмитрий Гвоздецкий о подборке стихотворений Егора Моисеева

Стихи Егора Моисеева представляют собой бесконечный поток отсылок к литературе, кино и живописи, переплетающихся и наслаивающихся друг на друга. Скрытые цитаты из Осипа Мандельштама и Иннокентия Анненского соседствуют с зомби, поедающими кукушек, и любовью, напоминающей костяной томагавк. В этом смысле на всю подборку можно спроецировать яркий, запоминающийся образ, поджидающий нас в одной из главок поэмы со вполне обэриутским названием «О-брЯт»:
глаза белой крысы, что брошена в блендер,
вдруг разрослись до отметки в пол-литра.
Творческий метод Егора Моисеева и в самом деле напоминает блендер. Поэт отобрал десятки (если не сотни) произведений своих предшественников и перемолол их в нечто единое, настолько сросшееся, что определить точный состав коктейля едва ли возможно. Явные переклички, заметные невооруженным глазом, выступают в качестве приманки для читателя, лишь обозначают верхушку гигантского айсберга:
а над нами звезда, игнорящая звезду,
со звездой говорит?
Сложно не признать в этом фрагменте переделанную строку Лермонтова: «И звезда с звездою говорит». Однако в том же стихотворении Егора Моисеева есть отрывок с куда менее очевидными первоисточниками:
В тишине космического зверосада
голову сломишь о гордый хобот.
Здесь сплетаются как минимум два текста. «Тишина космического зверосада» заставляет вспомнить «Заблудившийся трамвай» Николая Гумилева:
Люди и тени стоят у входа
В зоологический сад планет.
С другой стороны, само слово «зверосад» наталкивает на мысль о стихотворении Бориса Слуцкого «Зоопарк ночью». Любопытно, что у Слуцкого есть и слон, роднящий этот текст с «гордым хоботом» Егора Моисеева, и «трамвайный рев», сближающий его с упоминавшимся выше «Трамваем» Гумилева:
Зоопарк, зверосад, а по правде — так
зверотюрьма, —
В полумраке луны показал мне свои
терема.
Остров львиного рыка
В океане трамвайного рева
Трепыхался, как рыбка
На песке у сапог рыболова.
И глухое сочувствие тихо во мне
подымалось:
Величавость слонов, и печальная птичья
малость
Можно сказать, что Егор Моисеев предоставляет своему читателю выбор: стать вооруженным лупой детективом, пытающимся проследить, что откуда берется, или просто довериться поэту, отключить рациональное мышление и воспринимать все эти перенасыщенные тексты как поток сознания. Даже если выбрать второй путь, порой искушение заняться поиском первоисточников тех или иных образов становится слишком велико:
Когда его море шумит так,
словно вырывается
из смирительной рубашки самого себя,
он заставляет меня идти в твою комнату.
Читая эти строки, невольно задаешься вопросом, не то ли самое море чуть более ста лет назад описывал Осип Мандельштам:
И море черное, витийствуя, шумит
И с тяжким грохотом подходит к изголовью.
Если всё же абстрагироваться от многочисленных аллюзий, можно выделить ряд авторов, которые, на мой взгляд, ближе всего к Егору Моисееву по духу. Прежде всего приходят на ум Велимир Хлебников, Алексей Крученых и, пожалуй, Александр Введенский. Склонность к удлиненным строкам, которые и сам автор не в состоянии прочитать на одном дыхании, заставляет вспомнить Уолта Уитмена. Но сильнее всего то, что мы видим в представленной подборке, напоминает дерзкие и бескомпромиссные стихи Нины Искренко:
Она поцеловала его в литр кваса и белый коралл
в керамической кружке на подоконнике и сказала Господи
Мы совсем с ума сошли
Надо же огурцы сажать и на стол накрывать Сейчас гости придут
а у нас конь не валялся и даже НЕ ПРО-ПЫ-ЛЕ-СО-ШЕ-НО !
Он сказал Конечно Конечно
Вскочил на пылесос посадил ее перед собой дернул поводья
и нажал кнопку ПУСК
И — ААААААААаааааааааааааа
вскачь полетели они
в сине-зеленом мокром снеге
в развевающихся крылатках шитых бисером российских новостей
и отороченных по краю сельдереем и укропом в четыре карата
Нина Искренко не признавала никаких полумер, стремилась сделать свой стих настолько свободным, насколько вообще возможно. Похоже, это стремление Егору Моисееву близко и понятно:
Рыба рыжее брюшко входит в дверной проём
медузы озоновых дыр
лавир.
в окне моём
В разбитую голову рыба заходит по пояс
Три раза ныряет и вот – я с-
Ам-ам-ам –
[А это крестик
кристик-то съеден]
[Хор дорогих учеников остаётся в скорбном молчании.
А что? Им больше не перед кем не понимать]
Нельзя не отметить и существенное отличие. Нина Искренко мастерски контролировала создаваемый хаос. Она подчиняла себе стихию и направляла в нужное русло. Сказать то же самое про Егора Моисеева пока, увы, не получается. Есть ощущение, что его поэзия не всегда ему подвластна. Местами автор как будто отправился выгуливать на поводке огромного ротвейлера и вынужденно везде следует за своим питомцем, не в силах его удержать:
корчиться от боли в паху, взглянув на ментоловую зубочистку,
проклиная возможные причины (нестиранное бельё,
три выкуренные подряд сигареты,
мысли об измене),
и таращить корни зубов на небо,
рассветной муке по сусекам,
предпочитая сферы ворованной крови сосущие,
от недосыпа и ломки представлять,
что у каждого в вагоне из щеки выступит паучье брюшкó —
у толстых — круглое и пушистое,
а у худых — похожее на палец доспеха…
Тем не менее наблюдать за попытками Егора Моисеева обуздать свою собственную поэтику интересно. Судя по разбираемым текстам, у него большой потенциал.
В качестве заключения стоит обратить внимание на деталь, которую замечаешь далеко не сразу. В первом и последнем стихотворениях подборки есть связующий образ, который можно воспринимать как стремление автора (возможно, неосознанное) построить кольцевую композицию. Сначала мы видим редеющий, теряющий былую целостность лес, чем-то напоминающий покоряемый людьми Брокилон из книг Анджея Сапковского о Ведьмаке:
Лес просветами расстегнут
на разрозные деревья,
никаких других растений
нет для явного зимовья.
<…>
Раньше лес был сплошью, тканью,
где прозрачней, где плотнее,
а теперь пройдет и конник
с лихорадочным на шее.
В заключительном стихотворении происходит своеобразное воссоединение расстегнутого «на разрозные деревья» леса:
Я навесил книжки на его листы, не срывая их со стебля,
И вуаля — гербарий, осень на ниточки,
Печальное воссоединение леса,
Когда производные дерева — книги вспоминают про внешнюю обезьяну.
Рецензия 5. Людмила Казарян о подборке стихотворений Егора Моисеева

Мне кажется, рецензенты не обратили внимания, что у стихотворений Егора Моисеева, помимо литературных претекстов, имеются и кинематографические. Я заметила отсылки к фильмам ужасов (например, о зомби), а также к «Поллитровой мыши». Прямо упомянут «Костяной томагавк», на мой взгляд, один из самых страшных известных мне фильмов ужасов (там ужасен и антропологический конструкт — племя каннибалов живёт за счёт «внутренних ресурсов»: «Они пожирают своих матерей»). Слово «хтонический» уже прозвучало. Но это ещё и проявление интереса к той культуре, которая обычно считается низовой. И вот этот конгломерат, когда и высокая, и низовая культура выступают вместе, когда и Гумилёв цитируется, и невербальные тексты массовой культуры, — это очень интересная и живая почва, из которой, как правило, и вырастает новая большая культура. Сам автор упомянул о желании говорить другим языком, создавать новый язык. Претензии же, что он не так что-то создал, можно переадресовать, например, Хлебникову, у которого тоже не все неологизмы были удачны. Стремление к созданию другого языка для поэзии мне симпатично. Мы живём при сломе эпох, соответствующем тому, который был в начале ХХ века. Я бы сравнила нашу эпоху с периодом Первой мировой войны. Недаром и Алексей Комаревцев, чьи стихи я назвала аполлоническими, обращается к каким-то вещам, которые уже существовали при акмеизме и символизме («Всё было встарь, всё повторится снова…»).
Егор Моисеев стремится к трансгрессии, стремится средствами языка воздействовать на реальность (как он сам сказал). Это невозможно, заклинаний не существует. Но невозможно очень многое. Перевод с языка на язык невозможен — но мы его делаем. Всё искусство — область невозможного. Поэтому я желаю автору удачи.
Подборка стихотворений Егора Моисеева, представленная на обсуждение
Автор о себе: «Пишу стихи с августа 2019-го, до того — выстраивал прозу. Иногда перевожу английские тексты. В 2021-м начал изучать технологии брожения и виноделия в московском университете. И кроме того — благодаря чУднЫм обстоятельствам — проникал на семинары А. Василевского, В. Куллэ, Е. Рейна, Г. Калашникова, Д. Воденникова».
***
Лес просветами расстегнут
на разрозные деревья,
никаких других растений
нет для явного зимовья.
Сколько на сугробах блика,
столько же и в небе снега,
по́ровность тягает дико
сердце, словно зубы — сникерс.
Раньше лес был сплошью, тканью,
где прозрачней, где плотнее,
а теперь пройдет и конник
с лихорадочным на шее.
Или мне давно до фени,
я моргнул и стал бесплотен,
только сердце
в связке с зубами
витает на фоне
снега во весь рост Господень?
***
Это не призрак Армагеддона это сухопутная рыба
с тросточкой, перекинутой через плечо
среди ветродуя и суховея, когда все деревья — подгрибо-
вики на века она скитается одна скитается одна осталась скитаться и сколько одной ей осталось скитаться ещё
Это всё похоже на баню, чтобы грудь не ошпарить
Рыба засунула крестик в рот, засунула крестик в рот и причмокивает и сосёт
на кончике тросточки маечка из ашана
красная птичка мнётся пластик поёт
Хлопают двери выбитые ногами что вы помните учениkey
Помним что над русскими снегами а про дверь мою —
дверь-на-куски?
Помним, что время можно коротать под…бками,
анекдотами без новшеств,
спрятавшись под задранными юбками
термоядерных танцовщиц.
Рыба рыжее брюшко входит в дверной проём
медузы озоновых дыр
лавир.
в окне моём
В разбитую голову рыба заходит по пояс
Три раза ныряет и вот — я с-
Ам-ам-ам —
[А это крестик
крестик-то съеден]
[Хор дорогих учеников остаётся в скорбном молчании.
А что? Им больше не перед кем не понимать]
***
Мир стоит на черепахе,
опосредованной слонами.
И не спросишь «чезанахер» —
тут же скинут кверх ногами
с края бурного водопада,
неповадно было чтобы.
В тишине космического зверосада
голову сломишь о гордый хобот.
И возможно ли здесь навести суету,
когда под нами — такой габарит,
а над нами звезда, игнорящая звезду,
со звездой говорит?
О-брЯт
(поэма)
*
Прохор, иди сюда
Мокрой шерсти запах
детские резца
я кусаю за бок
золотистого пса
он извивается, скуля,
когда я размыкаю зубы —
смотрит на меня.
Карие глаза,
Значит,
Он безнадежнее крысы.
*
Мой глиняный брат, наши меньшие братья словесны
и нет у них языка для того,
чтобы не множить уродливых маленьких бесцветных себе подобных
с каждым словом
творение не вынесет говорящих зверей
а у нас есть Названный Брат
*
Красные шарики в складочках бледных,
ядра с маршрутом из всех лабиринтов —
глаза белой крысы, что брошена в блендер,
вдруг разрослись до отметки в пол-литра.
Это не месиво косточка хрящик
желудок,
кашица крысы мне кажется чудом —
зеркало выросло для уходящей
души.
Крыса, мы видим тебя
*
Мой глиняный брат, наши меньшие братья словесны
и зорки
они нам внушают заботу из бездны
молча на четвёрках
когтистых лап
о том, что нам уже известно:
жестокость — не коготь, не зубы,
а наш
обряд
да названный брат
*
Где он живёт,
хлопая себя по бокам и груди,
как будто не горит, а наоборот —
шарит зажигалку?
Как ему выбраться, когда позади
чёрный кот
гуляет вдоль
лежачего полицейского,
а впереди зомби едят кукушек?
Когда его море шумит так,
словно вырывается
из смирительной рубашки самой себя,
он заставляет меня идти в твою комнату.
*
Я поднял рентген разглядеть на свету,
загородив солнце:
это я выворачивал тебе руку;
не вижу, где именно трещина,
но небо — чëрное,
с туманностью запястья
и прояснением связи
*
Танец с тобою похож на табу,
и схватка с тобой.
Ты уже дремлешь в полëтном поту,
а над Волгой-рекой
тянется-тянется смрадный Калинов мост,
и через него
Названный Брат обретает крысиный мозг
(больше телесного).
Собака скребет в коридоре, ей снится укус
коня моего или ворона, но не мой.
Из ноздрей родителей ракитовый вырос куст,
их постель облупливается росой.
Кто уже сориентировался из лабиринта
и мчится, мелькая в зеркалах поперёк горизонта?
Названный Брат не отыскивал нас до поры до…
Но теперь за ним мост, кукушки горят и зомби.
*
К утру брат вырос на высоту сонного полёта,
Родители прилипли к простыне.
А я встретил его.
В левой руке он держал свечу из мокрого хлеба.
В правой руке он держал рентген — бросил его на небо.
Я снова вижу тот же цвет
(Свеча не для того, чтобы светло,
но ради свечи — темно.
Земную жизнь пройдя до парафина,
я оказался в сумерках)
— Бубоки мои глубоки
И море моё резвей,
Подземные носят потоки
Корки моих идей.
Я завидел, как оно есть:
— Сегодня твой брат
Станет сильнее тебя,
Завтра родители будут гордиться тобой,
Потом ты уедешь на окраину Москвы,
Где тебе дадут п…ды,
И оставишь девочку,
С душонкой — удар-по-трухлявому-пню,
И рассудком — подвешенный-крюк,
лесопильня она, живодёрня.
И когда тебя спросят: вернуться назад ли на 9 лет
или миллион долларов,
ты не вспомнишь меня,
но станешь защищать абсурдный вариант.
Спорить ради спора,
в наушниках ляжек лежать и не внемлить
тому, кто работал на время,
любить ради закалки,
корчиться от боли в паху, взглянув на ментоловую зубочистку,
проклиная возможные причины (нестиранное бельё,
три выкуренные подряд сигареты,
мысли об измене),
и таращить корни зубов на небо,
рассветной муке по сусекам,
предпочитая сферы ворованной крови сосущие,
от недосыпа и ломки представлять,
что у каждого в вагоне из щеки выступит паучье брюшкó —
у толстых — круглое и пушистое,
а у худых — похожее на палец доспеха…
А потом с тобой ещё ничего не случилось,
Но бубоки твои глубоки.
И станут тебе хлебные огарки,
Над коими мы порыдали,
Как мёртвому — три парки:
По смерти рудиментарны
*
Псв.
Е.М., М.М., Е.М, О.М, В.К, Р.С., Д.С., Т.Ж.
***
Это просто такое зло
Корка такая сифилисная в глазу
Уроборосом обнесло
Заплутали в кольце как в горящем лесу
Можно драться и объяснять
Бросить уточку вмерзшим в пруд
Никогда не умрут
Те кому не за что умирать
***
Ничего ты не докажешь, Никола Ленивец, докучливому п…дюку.
Пустяки для него твои словеса и смысла, пустые абсолютные слова.
П…дюк, задирая нос, опрокидывает мозг
И не соображает ничего, только шарообразует кучевой
Клочок облака на дне стакана его зрения, перевёрнутого,
Накрывшего муху.
Вот у меня, Никола Ленивец,
Лиан разросся по стенам
Я навесил книжки на его листы, не срывая их со стебля,
И вуаля — гербарий, осень на ниточки,
Печальное воссоединение леса,
Когда производные дерева — книги вспоминают про внешнюю обезьяну.
Ну что ты, что ты плачешь, Никола Ленивец,
Да, это не новость, что любовь — костяной томагавк.
В который раз я слышу «хрясь» промеж твоих лопаток?
Сходил бы ты к пруду, где стёклышко пивное,
Блестит на солнышке как наливное,
Где черные черти мангалов
Зарыты пятками в песок,
И «блинчиком» проверил бы,
До скольки вода научилась считать,
Может, она не всё усвоила, у неё ещё не каникулы, и она не выйдет купаться?
Но ты, Никола Ленивец, в решающий момент
Посмотрел на бельевую верёвку без прищепок.
И, чёрт возьми, разнылся.