Дмитрий Борисович Воденников, поэт, эссеист, прозаик. Родился в 1968 г. в Москве. Окончил филологический факультет Московского педагогического государственного университета. Отнесен критиками к направлению «новая искренность». Переводился на английский, немецкий, французский, польский, чешский языки. Выпустил пятнадцать книг стихов и прозы. В 1999 г. вошел в шорт-листы премии Андрея Белого и премии «Антибукер» с книгой стихов «Holiday» (СПб.: ИНАПРЕСС). В 2003 г. поэтический сборник «Мужчины тоже могут имитировать оргазм» (М.: ОГИ) отмечен дипломом премии «Московский счет». В 2007 г. был избран королем поэтов на фестивале «Территория». В 2019 г. получил премию «Книга года» в номинации «Поэзия года» за сборник «Небесная лиса» (СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус). Автор и ведущий программ о литературе на «Радио России» и радио «Культура»: «Записки неофита», «Своя колокольня», «Свободный вход», «Воскресная лапша», «Поэтический минимум», а также колонок на сайтах Sovlit, Storytel. Записал цикл программ с современными поэтами для телеканала ОТР. Выступает в качестве эксперта на телеканале «Культура» в программах «Книги. Подробно» и «Наблюдатель». Читал курс лекций для славистов о современной русской поэзии в России, Германии, Англии, Мексике. Ведет поэтические мастер-классы и семинары в школах литературного мастерства: «Хороший текст» Татьяны Толстой и Марии Голованивской и «Пишем на крыше» при редакции журнала «Вопросы литературы». Живет в Москве.

 


Виктория Татур // Формаслов
Виктория Татур // Формаслов

В.Т.: Дмитрий, когда я читала о вас, у меня создалось такое ощущение, что вы окружаете свою жизнь тайной. Даже в «Википедии» нет ни слова о вашем детстве, о вашей жизни. Если заглянуть на ваш сайт, в разделе биографии мы найдем всего лишь сухую биографическую выжимку и несколько цитат из различных изданий. Почему так? Вы действительно намерено скрываете свою жизнь и свое прошлое?

Д.В.: Я очень жалею, что так много рассказывал о своей жизни. И про детство тоже. Мне казалось, что я слишком много говорю. И в какой-то момент я понял, что биография, по большому счету, к твоим стихам никакого отношения не имеет. Это спекуляция — спекуляция эстрадного толка. Мы все хорошо знаем примеры, начиная от Аллы Борисовны, у которой огромная биография, и не факт, что не придуманная, и кончая нашими звездами, той же Земфирой, потому что анекдотическая биография и апокрифическая биография, это все равно биография. Правда же? Так вот мне кажется, что стихи — это отдельная история, и она существует отдельно от автора. Я всегда говорил это своим студентам. И нет никому дела до вашей жизни, есть дело до вашего текста, если есть. Поэтому я никогда не окружал себя какой-то сознательной тайной. Я иногда дурил, это другое дело. Например, вспоминаю, как в свое время у меня Захар Прилепин брал интервью.

В.Т.: Вот об этом, как раз я хотела спросить. Вы рассказывали ему о своем детстве. Получается, вся та история выдумана?

Д.В: Абсолютно вся. Это было лет пятнадцать назад. Прилепин — такой мачо, и я — такой трепещущий на ветру цветок. И он тогда меня совершенно пацанским способом начал провоцировать: «Скажите, Дмитрий, вот вы такой красивый человек, и вас так любят женщины…». А когда тебе говорят, что тебя любят женщины, то тебя моментально понижают в ранге. Ну вы понимаете? Такой… поп-идол. И что я должен был ему отвечать после этого? «Захар, давай поговорим как мужик с мужиком?» Это глупо и смешно. Вот я и ответил: «Это мой крест!» Точно не помню. Или «это мое проклятие». «Моя красота — мое проклятие». Потом уже, зайдя на веселую волну, наплел ему какой-то белиберды. О том, что мою бабушку похитили цыгане, что моя мама родилась в Париже.

В.Т.: И что ваша мать в одной кацавейке и с трехлитровой банкой огурцов перешла российскую границу…

Д.В.: Да-да. Потому что играть, так играть. Но я, если всерьёз, считаю, что биография не имеет прямого отношения к тексту. Весь двадцатый век на этом построен. Анна Ахматова, когда я произношу эту фамилию, то сразу возникает шлейф биографий: Шереметьевский дом, постановление Осип Мандельштам, Иосиф Бродский. Белла Ахмадулина — это и стадионы, и алкоголизм, и мужья, и последний, с кем она успокоилась. Я про Бориса Мессерера — очень известный художник. Мы не можем, конечно, избавиться от биографии. Но моя внутренняя задача всегда была в том, что мои стихи могут быть маркированы моим именем, стать документом — вечный Воденников, например, или может возникнуть имя — Борис Дмитриевич, например. Или другая деталь — Сокольники, где я живу. Но они не про меня. Они для того, чтобы быть присвоенными. И если они будут присвоены… (помните, как Пушкин говорил: «Если Бог пошлет мне читателей…», так вот, если Бог пошлет мне того, кто захочет присвоить мой текст) значит, все правильно.

В.Т.: Цитаты, приведенные на вашем сайте, все какие-то разрозненные, то есть они почти исключают друг друга. Создается ощущение, что вы намеренно запутываете. Вы хотите, чтобы читатель все-таки докопался через текст до того, какой вы?

Д.В.: Я хочу, чтобы все немного двоилось и троилось, потому что реально все двоится и троится. И настоящий текст… он всегда двоится и троится. Он куда-то манит. Он выносит тебе приговор, вступает в противоречие со словом «манит». Приговор не может был двойственен, он всегда четок: пять или пятьдесят лет тюремного заключения, расстрел или пятнадцать суток исправительных работ. А в настоящих текстах есть какой-то настоящий, непридуманный туман, потому мы их и перечитываем. Если бы не было в них двоения и троения, мы бы этого не делали.

Я своих студентов иногда спрашиваю: а что такое рассказанная история? Это анекдот. Он не имеет судьбы быть еще раз прочитанным или рассказанным. А в настоящем тексте даже рассказанная история, она не вполне история; сюжет стихотворения — не вполне сюжет. Из настоящей поэзии тайна не уходит. «Какая тайна влюблена в меня», — написала Белла Ахмадулина в свое время. Эта фраза мне нравится. Она звучит нескромно, но там нет гордыни.

Ты про себя не можешь понять, что именно влюблено в тебя, а может, и вообще ничего не влюблено. Может, черная дыра влюблена в тебя, космическая? Может, смерть в тебя влюблена, может, забвение? Я хочу, чтобы это оставалось.

Кстати, по поводу сайта. Я никогда его сам не делал. Его создавали и вели всегда другие люди.

В.Т.: Поэт прежде, чем писать, думает о том, что его волнует? Или стихи приходят свыше, не разбирая дороги?

Д.В.: Я сказал бы, что они приближаются, как рыжие собаки. Как в мультфильме про Маугли, когда вдруг склон начинает рыжеть, и это очень тревожно. Или как туча, явно грозовая, которая идет и сейчас зальет, а ты без зонтика и в парусиновых туфлях. Представьте, что от ваших лодочек на каблуках не останется ничего, а вам еще до дома — три километра, и машины нет. Также тревожно приближаются стихи. Я считаю, что стихи не пишутся, когда ты «в себе». Стихи пишутся о чем-то другом. А если и о тебе или ты там присутствуешь — о тебе подкожном, настолько потаенном, что если сейчас с нас снять кожу и положить ее рядышком (там вы красивая и маленькая, а я нет), тем не менее, не сразу будет понятно, где мужчина, а где женщина. Вы понимаете?

В.Т.: Да, я понимаю, о чем вы говорите.

Д.В.: Вот, я про это… Я считаю, что стихотворение должно быть присвоено всеми. Если оно настоящее стихотворение. Поэтому мне как раз и не хотелось бы специально нагнетать туман. Я простой, очень простой. Элементарный. У меня есть какие-то заскоки, но я сам по себе не интересен, а вот текст интересен.

В.Т.: Вы говорите — я простой, я не интересен. Я бывала на нескольких ваших лекциях в разных городах и думала: какая это красивая игра. Актерское мастерство — невероятное! У меня такое ощущение, что передо мной очень неординарный человек. Как будто бы вы играете для меня, для одного зрителя.

Д.В.: А вот это вполне возможно. Представить себе, что люди не играют для одного зрителя, невозможно. Не факт, что мы не играем, когда мы наедине с самими собой. Мы начинаем вести какие-то диалоги с самими собой или с грядущим собеседником. Ну разве это не игра? Разве это не манипуляция? Я простой человек и не ахти какой. Именно потому, что я не люблю свою обыкновенность. Некоторым кажется, что это необыкновенно, а я-то знаю, что это обыкновенность. Все мы одинаковы, все одним миром мазаны. Мы так же играем, так же общаемся с каким-то собеседником, хотя никто нас ни о чем не спрашивает. В стихах это происходит совсем иначе.

И в их начальной мгле рысьи глаза зрячи,

И бьётся пульс…

Такое у меня было; не знаю, почему сейчас вспомнил. Стихи приходят таким рычащим гулом, что твоя задача — сказать, что хотят они, а не то, что хочешь ты. И тебе некогда думать о зеркалах, тебе некогда играться с собеседником, и у тебя нет никакого собеседника. У тебя есть один звук, второй звук, и должен быть какой-то третий и четвертый.

В жизни есть несколько человек, которым ты можешь послать черновик. У меня такие есть, хотя их очень мало. Они иногда исчезают, но важно, что они есть. Я помню, как я послал свои стихи им, но совсем не нежно, не бархатно. Я спустил на них и кошку, и собаку, и козу одновременно. Все они бежали к цели, и бодались, и кусались, и царапались. Друг мне сказал — здорово, но мне кажется, что там должен быть кто-то четвертый. Я даже не помню, какое стихотворение он так прокомментировал. Я включил это потом в какой-то стишок. В стихах есть кто-то четвертый, как в триллере, понимаете? В этой комнате кто-то есть…

В.Т.: Чувствую, как по мне побежали мурашки от ваших слов.

Д.В.: Мне самому не хочется открывать эту комнату. По законам триллера там, действительно, кто-то есть и уже скребет длинным ногтем. Поэтому я очень доверяю своим стихам и совершенно не доверяю самому себе. Мы врем, мы притворяемся, мы играем, мы хотим понравиться или, наоборот, разозлить. А стихам плевать на вас, на меня и на всех остальных. Поэтому я их так ценю. Поэтому для меня это самое главное.

В.Т.: Я вам хочу сказать спасибо за откровенность, когда вы говорите: «Я вру, я притворяюсь и так далее».

Д.В.: А вы не врете и не притворяетесь?

В.Т.: Безусловно, да.

Д.В.: Да уж давайте откровенней, мы даже, наверное, и в постели притворяемся.

В.Т.: Наверное, и такое бывает…

Д.В.: Не так страшно притвориться в постели. Страшно то, что мы притворяемся с людьми, которых любим или любили. Но никуда нельзя деться от этого. Хотя любовь не исчерпывается постелью, конечно. А вот, знаете, когда мы не будем врать? Когда мы будем умирать. У меня есть текст по этому поводу: когда тебя не будет уже, и твоя матрица развалится…

В.Т.: Задам вам вопрос, правда, такие вопросы не принято задавать мужчине. Но я почувствовала, что именно вы сможете мне ответить. Чего вы боитесь?

Д.В.: Я боюсь и всегда боялся унижения, из которого не смогу выйти. Есть унижение преодолимое, и мы все его проходили и пройдем еще неоднократно. Страшно унижение, из которого ты не сможешь выйти, так или иначе. Выползти, принять бой, унизить в ответ. Как в старости, в слабости и в беспомощности. А старость, слабость и беспомощность — это и есть унижение. Когда ты начинаешь ходить под себя и уже ничего не можешь с этим поделать, и ты не виноват, тебе уже восемьдесят лет. Я боюсь вот этого — унижения, из которого я уже не смогу выйти сам. Мне помогут врачи, что-то будет сделано, но я сам не смогу выйти из этого унижения в широком смысле.

В.Т.: Это интересная мысль, но очень страшная.

Д.В.: Когда Лев Толстой умирал, он сказал врачу Маковицкому: «Не надо парфину…» Он ошибся, он хотел сказать: «Не надо морфина». Уйти из жизни, проследив свое умирание с незатуманенной головой. Естественно, его никто не послушал, и ему дали морфин. Врачи, которые находились на станции Астапово. Это же и есть последнее унижение. Лев Толстой — солнце, зеркало русской революции, столп, единственный в то время мегаидол, просит всего лишь одно — не давать ему морфин, потому что он хочет пройти этот путь до конца. Добрые люди загоняют его в последнее унижение, хотя ему хватало унижений.

А я бы не дал ему морфин, если бы смог. Даже если распорядился доктор. Тебя просит Толстой. Ну как отказать? Тем более счет шел уже на минуты. Представляете, что испытывал Толстой, когда доктор в последнюю минуту, несмотря на просьбу, вводит морфин. Я не знаю, как это делается, думаю, через шприц. Вот доктор набирает этот шприц, такой… доктор Менгеле. Ты его молишь прекратить, а он прикасается к тебе и вводит морфий? Представляете, что испытывал кролик — Лев Толстой. Опять хорошее название для эссе «Кролик — Лев Толстой».

В.Т.: Мне страшно это представить. Мы же думаем, что сейчас мы молодые и счастливые, и с нами ничего такого не случится. Но вернемся к стихам. Вы как-то сказали, что, когда пишете стихи, вам хочется их поскорее сбросить. Меня это удивило. Они настолько тяжелы — эти стихи?

Д.В.: Да, когда они приходят. Это просто моя особенность и не значит, что все себя должны так чувствовать. Это особенность моей физиологии. Есть у меня еще один стишок, который я никому не читал и даже вам не буду, а называется он «Еще немного небесной физиологии». Он просто длинный. Моя небесная физиология не делает меня лучшим из людей, не делает меня героем или уродом. Просто моя физиология — как музыкальный слух. У меня его нет, но я очень люблю петь. Пою мимо нот, и мне говорят — не пой (люди, которые вообще смеют мне такое сказать). Но со стихами не так. Там приходил гул, звук, и меня начинает реально тошнить, и я лежу в позе эмбриона. Я не могу разогнуться, и мне физически нехорошо. У меня в диафрагме что-то бьется, и это как паническая атака, хотя я не испытывал никогда панических атак. Я не могу по-другому начать писать стих и, самое главное, его продолжить. Зато есть одно блаженство, когда ты чувствуешь — не крутит больше. Я выздоровел. Тогда ты испытываешь самое сильное облегчение, и оно уже не в животе, а в голове и во всем тебе, и ты освобождаешься, как будто вытянул из себя стишок, который тебя отравлял. В этом смысле я, конечно, жду всегда стихов, особенно, когда они уже уходили на десять лет, и я думал, что они окончательно ушли. И вдруг они вернулись, и вдруг они опять стали приходить. И я их боюсь, да, я боюсь стихов.

В.Т.: Раз уж мы заговорили о чем-то необъяснимом… У вас случались пророческие стихи?

Д.В.: Да. В свое время я написал стихотворение и, получается, предсказал кое-что, вплоть до болезни …

А я вот все живу — как будто там внутри
не этот — как его — не будущий Альцгеймер,
не этой смерти пухнущий комочек,
не костный мозг
и не подкожный жир,
а так как будто там какой-то жар цветочный,
цветочный жар, подтаявший пломбир

И этот реальный пухнущий комочек был там внутри. Он, собственно говоря, и разорвался. У меня есть запись в диагнозе. Этот комочек набухал, набухал и разорвался. Поэтому иногда я вижу строфу и думаю: ну что это, Воденников, зачем ты все это написал? Как будто это не я писал. Но, нет это я. Если бы я хотел напророчить, то написал бы, чтобы была хорошая пенсия. Желательно генеральская. И чтобы вторая квартира у меня появилась, которую я бы сдавал. И желательно государственную премию. Я бы так написал.

В.Т.: Я слышала, что вы умеете читать по рукам, по линиям судьбы.

Д.В.: Ну, это я наврал, этого я не умею.

В.Т.: А я надеялась, что вы мне скажете что-нибудь…

Д.В.: Позолотите ручку. У вас есть пять тысяч? Я гадаю только за пять тысяч.

В.Т.: Я могу предложить вам только кофе.

Д.В.: Кофе не пять тысяч, моя дорогая.

В.Т.: Мне кажется, что он не плох…

Д.В.: Он не плох, но это не пять тысяч. Понимаете ли, я гадать не умею, но несколько раз, наверное, попадал пальцем в небо, я предсказывал что-то.

Вы будете смеяться. Надо мной все смеются. Но у меня есть гороскопист, а вообще астролог, это я его «гороскопистом» называю. Я сделал его своим героем. И есть у меня подруга, которую зовут Марианна, она не Марианна на самом деле, но она в несколько книг моих вошла. Она цыганка: пляшет, ищет мужа, и все время это не получается. Как вы понимаете, этот человек, который стал прототипом, не ищет мужа; пляшет, но не ищет мужа. Так вот мой гороскопист в свое время поразил меня. Он мне составляет лунар. И вот однажды он мне написал, что благодаря одной парочке… Венере и Меркурию (я сейчас от фонаря говорю), ко мне могут вернуться стихи. Гороскоп мне составлялся перед Днем рождения, в виде подарка. Мой день рождения 22 декабря. И, положим, 19 декабря я этот гороскоп получил. Я не мог игнорировать эту строчку — за спиной оставались десять лет моего молчания. Январь, февраль, март, апрель, май, июнь, вам уже скучно стало, но тем не менее… июль, август. Я перечислил не все. Сентябрь… И каждый раз, а я работал, преподавал, и каждый раз, когда я натыкался на эту строчку, у меня бежал холодок. Месяцы шли, и стихи не возвращались. А осталось очень мало до конца года: октябрь, ноябрь, декабрь… и в октябре они вернулись. Понимаете, он… угадал! Как это произошло, я не знаю. Вы бы могли сказать, мол, вы себя запрограммировали. Я знаю все, что вы бы могли мне сказать. Так что же я себя на май не запрограммировал? В мае лучше стихи писать, чем в октябре.

В.Т.: Пушкин бы с вами поспорил.

Д.В.: Вполне возможно. А вот другое предсказание — у меня была собака. Ее звали Чуня, а по паспорту она была Жозефина. И я ей отчество придумал — Тауровна, потому что ее отец Тауро. Однажды в декабре он написал, что текущий год может быть для Чуни последним. Прошли февраль, март, апрель, май, июнь, июль, и на второй день после Дня рождения моей сестры (он 18 июля) моя собака умерла. Она умирала три дня. И я уже на День рождения сестры знал, что она умирает, и не хотел говорить никому, даже родственникам. И Чуня умерла, но ее смерть была предсказана. Что с этим делать? Это к вопросу о предсказаниях. И этого я, конечно, побаиваюсь.

В.Т.: Это отчасти сравнимо с ощущением безумия, когда ты что-то такое говоришь, и оно сбывается. И еще мне хочется спросить вас вот о чем… Как вы думаете, почему человек постоянно испытывает потребность в любви?

Д.В.: Я перестал ее испытывать, если мы сейчас говорим о любовной истории. Мне 53 года и пора заканчивать, этот занавес должен опуститься. Есть масса другого интересного. Глупо потратить то, что тебе осталось, на те тропы, которые ты уже прохаживал. Не проходил, а прохаживался туда-сюда по этим тропам. Ну почему раньше я хотел защиты и пощады? У меня есть такие строчки. Потому что любовь — это защита и пощада. Я в первый раз даю такой ответ. Мы, действительно, хотим защиты и пощады, даже если мир к нам добр. А мы знаем, как люди сейчас страдают, и они страдали десять лет назад и сто двадцать лет назад, и как они будут страдать через год. К нам жизнь была милостива. Она била нас, она лишала нас чего-то, но она нас не лишала дома. Наш город, в котором мы живем, не был превращен в руины, нас не привязывали к столбам. Мы не теряли родину. Как эмигранты, допустим, как Бунин или Бродский. Она была к нам милостива. Но нам часто бывает больно, страшно, и мы чувствуем себя уязвимыми. И только человек, который тебя любит, может дать тебе защиту и пощаду, возможно, призрачную. Он может тебя пощадить, закрыть собой на какое-то время. Потом он тебя обманет (или ты его), или он уйдет. Но есть этот золотой перешеек. Вот мы сидим, а над нами сгущается тьма, но мы сидим с вами в каком-то янтарном свете, беловатом янтарном свете. Никто этого не увидит, но мы сидим на веранде с одним окном, и здесь пока светло, а за окном сгущается тьма, и она все гуще и гуще. Но сейчас, в этот момент, в этом беловато-желтом пространстве деревянного домика тебе могут дать защиту и пощаду.

В.Т.: Можно почувствовать, будто на тебя падает бетонная стена, когда думаешь о возможности обмана. Странно, но в этом одновременно содержится свет и надежда: знать, что можно возродиться из пепла, и верить, что все будет хорошо и будет защита и пощада. Мы все этого хотим, и все к этому стремимся.

Д.В.: У Ахматовой есть плохой стишок, а у нее много плохих стишков. Но я его люблю. Этот о любви.

Забудут? — Вот чем удивили!
Меня забывали сто раз,
Сто раз я лежала в могиле,
Где, может быть, я и сейчас.

А Муза и глохла и слепла,
В земле истлевала зерном,
Чтоб после, как Феникс из пепла,
В эфире восстать голубом.

Это об этом.

Беседовала Виктория Татур

 

Анна Маркина
Редактор Анна Маркина. Стихи, проза и критика публиковались в толстых журналах и периодике (в «Дружбе Народов», «Волге», «Звезде», «Новом журнале», Prosodia, «Интерпоэзии», «Новом Береге» и др.). Автор трех книг стихов «Кисточка из пони», «Осветление», «Мышеловка, повести для детей «На кончике хвоста» и романа «Кукольня». Лауреат премии «Восхождение» «Русского ПЕН-Центра», финалист премий им. Катаева, Левитова, «Болдинская осень», Григорьевской премии, Волошинского конкурса и др. Главный редактор литературного проекта «Формаслов».