Борис Кутенков. Фото Л. Калягиной // Формаслов
Борис Кутенков. Фото Л. Калягиной // Формаслов
6 сентября 2025 в очном формате в московской библиотеке № 78 им. И. А. Крылова состоялась 112-я серия литературно-критического проекта «Полёт разборов». Стихи читали Алексей Черников и Антон Азаренков. Разбирали Ольга Балла, Дмитрий Гвоздецкий, Валерия Исмиева, Евгения Либерман, Александр Переверзин (очно), Алексей Колесниченко и Лев Оборин (заочно). Вели мероприятие Борис Кутенков и Александр Хан.
Представляем стихи Антона Азаренкова и рецензии Льва Оборина, Алексея Колесниченко, Александра Переверзина, Дмитрия Гвоздецкого, Ольги Балла и Евгении Либерман о них.
Обсуждение Алексея Черникова читайте в предыдущем выпуске «Формаслова».
Видеозапись обсуждения смотрите здесь.

Лев Оборин // Формаслов
Лев Оборин // Формаслов

Рецензия 1. Лев Оборин о подборке стихотворений Антона Азаренкова

Подборка Антона Азаренкова с самого начала, с отсылки к фильму Луи Маля, выдержана в трагическом и в тоже время стоическом ключе — которому вполне отвечает просодическое влияние поэтов круга «Московского времени», вплоть до Дениса Новикова: «Ну какие мы будем родители? / Так, пожить — и обратно во тьму. / Миру мир… Мы его и не видели. / Ничего не оставим ему». Сюда же можно отнести прямую цитату из Сергея Гандлевского — вероятно, самую расхожую. Вообще характерна здесь работа с меметикой — от совсем заскорузлой («миру мир») до закостеневшей на наших глазах («после марта опять февраль»). Эти исторические мемы — уродливые приметы времени, на которые приходится натыкаться; то, с какой готовностью они ложатся в строку, говорит плохо именно о них, а не о строке, строка служит доказательством, зеркалом времени.

«Московсковременские» просодия и интонация восходят, в свою очередь, к поэтам, осмыслявшим отчуждение и исторические катастрофы XX века, участниками которых они стали: в первую очередь к Георгию Иванову, но также к его недругу Ходасевичу. Есть в этой интонации ноты надменности, брезгливости, горечи, но и сострадания; в самом, пожалуй, лучшем стихотворении подборки органично соединяются отсылки к двум великим авторам, владевшим именно таким комплексом эмоций: это цитата из Ходасевича («любить и ножкой дрыгать») и ритмический рисунок, напоминающий о лермонтовском «Завещании». Только в «Завещании» речь идёт о скорой гибели, «авансом» оправдывающей некоторую позу. А у Азаренкова речь идёт, напротив, о выживании — такого свойства, что вместо благодарности оно вызывает недоумение: «Пиджак да груда потрохов, / десятка два плохих стихов — / недавно сборник вышел. / Ты выжила? Я выжил». Выжить — то, что не всегда зависит от воли выжившего; то, что возможно в мире, где отчаянные поступки в конечном счёте ничего не решают или делают хуже; не случайно одно из стихотворений Азаренкова построено на противопоставлении двух поэтов — политических убийц, Горгулова и Каннегисера: уподобленные детскому бунту, их поступки порождают у современного поэта всё тот же комплекс перечисленных выше эмоций.

Многое здесь само собой запоминается, Азаренков работает уверенно и почти всегда лаконично. Исключения — там, где жалко что-то отбросить, отсечь; так появляются строки вроде «Пусть, как сердце, блеснёт сквозь туманную взвесь» или «во сне перевернувшись, как балтийский лёд!» — явно лишняя стопа портит эффект последней строки, который мог бы получиться замечательным. С другой стороны, когда в стихи вплывают голоса мертвецов, «убитых задёшево», когда Азаренков пишет своё слово как чужое, — получается по-настоящему эффектно: «Наплывают ледяные сумерки… / Ну, не надо так переживать. / Извините, мы сегодня умерли. / Холодно, пустите ночевать». Подлинное братство в стихах Азаренкова возможно не с выжившими, а с мёртвыми; с природой, которую Пушкин объявлял равнодушной, но которая на фоне длящейся катастрофы предлагает эскапизм одушевления. Хорошие стихи.

 

Алексей Колесниченко // Формаслов
Алексей Колесниченко // Формаслов

Рецензия 2. Алексей Колесниченко о подборке стихотворений Антона Азаренкова

«Потому что мы русские, с нами боль», — открывается подборка Антона Азаренкова, и все последующие стихи посвящены стремлению эту русскую боль избыть. Методов для этого поэт изобрёл немало: боль просматривается на просвет, боль прячется в темноте, боль высмеивается. А пишущая рука всё равно дрожит: разностопностью ямбов и дольников, неожиданными анжамбеманами, ритмической несоразмерностью:

Так бесконечно отлетает самолёт
над огоньками жилмассива,
над темнотой, которая не знает,
что существует. Как она красиво
у горизонта розового тает,
во сне перевернувшись, как балтийский лёд!

Тем удивительнее пристрастная наблюдательность этих стихов — по крайней мере, той их половины, которую в этой подборке хочется условно назвать «серьёзной». Для них из пейзажа, внешнего или внутреннего, Антон словно выбирает именно те слова, которые легко поддаются категоризации: там, где «тающий снег», там и «ветер, с разбега ударяющий утром в лицо», — и никакой сверхсложности, словно основная задача — вернуть этим словам… нет, не самостоятельность, но право быть простыми, отнятое у них попыткой навязать поэзии функцию развития языка. Интересно, что у «серьёзной» половины этой подборки средняя длина строки длиннее и медленнее ритм: автор не пытается бороться с семантическим ореолом метра, и полиритмичность этих стихов как будто рождена не из попытки деавтоматизировать их просодическую изначальность. Просто соблюдать эти принципы становится неинтересно, и Азаренков игнорирует их в пользу возможности свободно говорить.

И ты не ты, а только светло-серый глаз
из воздуха предгрозового,
огромный и чужой, как праздник
в дождливый день. От берега какого
летел сюда рассветный этот айсберг?

Вторую половину «Холода» хочется назвать «иронической». Здесь автор заигрывает с цитатами («Самосуд неожиданной зрелости, / как один тут писал в 30 лет»), ломает четвёртую стену («Не знаю, б…, — сгустится, / как дым в лесу»), аккуратно трогает приметы времени («два некролога в GPT») и даже о политическом (в философском смысле слова) высказывается не через рефлексивную тоску, а напрямую («Вот он я — стена кирпичная, / пыль, обломки БПЛА»). Иногда автор позволяет этой иронии проникнуть не только в содержание, но и в структуру текста, и здесь возникает метамодернистский уровень речи, которого было не найти у Антона шесть лет назад, когда я впервые познакомился с его стихами.

Сегодня мне в «Сапсане»
приснился мир иной.
Такое красивое небо,
и ты говорила со мной…

В финале подборки эта щемящая преднамеренная наивность наводит на мысли о естественности развития любой поэтики в сторону органики: старение (не устаревание, а, если угодно, «настоянность») индивидуального стиля приводит к тому, что ярче всего в нём начинают звучать самые глубокие ноты, а они ведь всегда самые простые и узнаваемые.

Если что, мы это без претензии —
смеха ради. Дайте подурить.
Дальше начинается поэзия.
Больше мы не будем говорить.

Впрочем, до старости этому стилю ещё далеко, однако почти христианская беспретензионность поэтики Азаренкова очень подкупает: в ней сложно найти, что искал, но почти всегда можно найти то, что было на самом деле нужно. Возможно, так и должна работать литература.

Надо при этом отметить, что автор свои сильные стороны знает хорошо и пользоваться ими не стесняется. И среди самых отработанных его навыков нужно отметить способность внезапного взлёта в трансцендентное из точки, где он меньше всего ожидается:

Денёк холодный, вербовый,
прозрачный на просвет —
ты это так, наверное,
передаёшь привет.

Всё в этой поэтике передаёт друг другу приветы, перекликается и ищет друг друга, но найти до конца как будто не может. Оттого в ней так много воздуха — и так мало воды. В хорошем смысле слова.

 

Александр Переверзин // Формаслов
Александр Переверзин // Формаслов

Рецензия 3. Александр Переверзин о подборке стихотворений Антона Азаренкова

Подборка Антона Азаренкова погружает читателя в ледяное пространство, где общая историческая травма, экзистенциальная тревога и умело скрываемая личная боль опираются на узнаваемую материю стиха. В подборке просматривается прямая связь с поэтами первой волны эмиграции: Георгием Ивановым, Ходасевичем, в какой-то степени с Вертинским. Связь эта даже не в прямых цитатах (хотя и они есть), а в общем метафизическом статусе поэта-изгнанника. Это уход не из страны, а из времени и общества, пронизанного взаимным отчуждением и агрессией. Азаренков ощущает себя прямым наследником классиков, оказываясь в России в двадцатые годы XXI века в глубокой внутренней эмиграции.

Цикл открывается стихотворением, названным по фильму Луи Маля «Le Feu Follet», которое задаёт тон обречённости: «Потому что мы русские, с нами боль. / После марта — опять февраль». Эта строфа — диагноз, поставленный российской истории, и ключ ко всей подборке. Речь о нашей роковой обречённости на вечное возвращение в точку катастрофы или исторического слома. Образ «красного трамвая №0», отсылающий ко всем сразу — от Гумилёва и Ходасевича до Мандельштама и Бродского, — уносит нас не в светлую, как в известной песенке, а в «заводскую звенящую даль» заброшенных промзон и пустынных парков — идеальный пейзаж для Апокалипсиса. Азаренков строит свой мир на парадоксах. Его поэзия одновременно густонаселена и пустынна. В ней есть «ты», «кареглазка», «покойники», «друг», «дальняя родня», но все они — будто призраки, голоса из прошлого или проекции одинокого сознания лирического героя. Диалог с ними невозможен, на вопрос «Ты выжила?» ответа не предусмотрено, лирический герой обречён на монолог: «Не ответите ведь ни черта». Пространство стихов тоже безлюдное. Это кладбища, заброшенные здания, бомбоубежища, промзоны. Петербург, но не парадный, а постиндустриальный, маргинальный, вымороженный. Язык Азаренкова — сплав высокого и низкого, классического и современного. Пылесос здесь соседствует с ретортой («тот же тающий снег, тот же ветер, с разбега…»), окурки с созвездием Ориона («Холод»), Джоконда с зумерами («Нет, я в этом не участвую…»). Эта стилистическая многослойность — отражение расколотости сознания лирического героя, пытающегося осмыслить произошедшую катастрофу.

Важнейший пласт подборки — диалог с традицией. Азаренков не просто цитирует, он мыслит категориями любимых поэтов. За его текстами встают тени Георгия Иванова с его эстетикой обречённости и красоты небытия («Извините, мы сегодня умерли»); Владислава Ходасевича с его парадоксальным сочетанием классической традиции и нового мироощущения («всплакнёт и.о., три холостыми, / два некролога в GPT»); ленинградского андеграунда (Шварц, Кривулин) с их тоской по иному измерению в сером мире: «Сегодня мне в «Сапсане» / приснился мир иной. / Такое красивое небо, / и ты говорила со мной…». Это продуманная и переосмысленная связь. Азаренков — продолжатель и проводник: он пропускает ток прошлого через сопротивление современности, порождая новое художественное напряжение.

«Холод» — это реквием по несостоявшемуся будущему, по любви, которая возможна только как просьба о прощении. В состоянии полного внутреннего промерзания Азаренков находит силы для точного и безупречного — если брать формальную сторону, — высказывания и в конце подборки приводит читателя к мысли о том, что поэзия может стать началом другой жизни и времени: «Но всё это только начало, / ноябрьская звезда».

 

Дмитрий Гвоздецкий // Формаслов
Дмитрий Гвоздецкий // Формаслов

Рецензия 4. Дмитрий Гвоздецкий о подборке стихотворений Антона Азаренкова

В автокомментарии, опубликованном в социальных сетях, Антон Азаренков назвал свои свежие стихи «очень строгими, если не сказать — архаичными». На уровне формы с этим утверждением можно согласиться. Но важно, что такая «архаичность» кажется проявлением не авторской воли, а скорее авторской неволи. Творческой необходимостью, от которой просто невозможно уйти. Азаренков как будто ищет хоть какую-то опору в перевернувшемся вверх дном и стремительно разрушающемся мире, в котором, кроме прошлого, больше не на что опереться. Это проявляется и на уровне содержания, но тут всё несколько сложнее.

Как ни странно, ключевым образом всей подборки оказывается встречающийся лишь один раз красный трамвай №0 из первого стихотворения:

И уносит нас красный трамвай №0
в заводскую звенящую даль,


до конечной, мимо кривых берёз
и кебабов — в пустынный парк.

Здесь сразу возникает целый поток ассоциаций — от зловещих «Заблудившегося трамвая» Николая Гумилёва и «Алого трамвая» Роальда Мандельштама до более спокойного и вдумчивого «Если в прошлое, лучше трамваем…» Бориса Рыжего:

Через пять или шесть остановок
въедем в восьмидесятые годы:
слева — фабрики, справа — заводы,
не тушуйся, закуривай, что ты.

<…>

Это наша с тобой остановка:
там — плакаты, а там — транспаранты,
небо синее, красные банты,
чьи-то похороны, музыканты.

Как мы видим, трамвай, на котором едет субъект (или герой) Азаренкова, устремлён одновременно и в прошлое, и в небытие (на что намекают номер маршрута и пустынный парк, ожидающий пассажиров в конце), что, если вдуматься, одно и то же: ведь, уходя в прошлое, мы перестаём существовать.

Но литературными перекличками дело не ограничивается. Как это часто бывает, сама жизнь подкидывает любопытные совпадения. Например, в Краснодаре несколько лет назад как раз запустили трамвай под тем самым многозначительным номером ноль. И этот реальный трамвай №0 движется по челночному маршруту, то есть целыми днями курсирует из стороны в сторону по довольно короткому отрезку путей. Это даже не кольцо, а именно бесконечное движение вперёд-назад, вперёд-назад. Словно трамвай застрял между двумя прошлыми, которые поочерёдно на какое-то время подменяют собой будущее. Трамвай постоянно куда-то движется, но при этом движется туда, откуда только что приехал. Нескончаемая суета, которая никуда не приводит. Как маятник.

Сложно сказать, знал ли Азаренков о реальном трамвае №0, когда писал стихи из представленной подборки, но похоже, что нечто подобное происходит и с его героем. А ещё есть ощущение, что во всех текстах фигурирует один и тот же герой, максимально приближенный к персоне самого автора.

И герой вместе с автором мечутся из стороны в сторону, не зная, куда себя деть. Один пытается понять, как жить в этих страшных, стремительно меняющихся обстоятельствах (и возможно ли в них жить в принципе), другой пробует научиться о них говорить. Так иногда человеку, попавшему в аварию, приходится заново учиться ходить.

Несложно представить, что герой проводит по пути в прошлое/небытие в упоминавшемся выше трамвае №0 всю подборку и при этом размышляет, прислушивается к своим ощущениям. Он чувствует себя то существующим («Ты выжила? Я выжил»), то несуществующим («Извините, мы сегодня умерли. / Холодно, пустите ночевать»), то пытается хоть как-то согреться детскими воспоминаниями, подменить прошлое, в которое его везут, другим, своим персональным, тоже не сладким, но всё же чуть более уютным прошлым («Я лежал между ними, живая грелка, / согревая всей кожей колючую их обиду»), то отдаётся на волю беспросветному холоду, перетекающему из текста в текст, и сам ставит на себе крест («И когда я исчезну весь, / вот тогда ты простишь меня», «Уже не я, но хоть отсутствие моё»).

Траектория, по которой движется сам автор, в текстах также заметна, но она видится чуть более разнообразной. Если в том, что касается формы, прошлое оказывается опорой более-менее устойчивой, то в части содержания ему приходится на ходу перебирать множество языковых средств и способов говорения. Он то по старой привычке обращается к культурной памяти, щедро рассыпая по текстам отсылки к Мандельштаму, Гандлевскому, Бродскому и далее по списку, то склоняется куда-то в сторону современной гражданской лирики, наполненной приметами времени вроде БПЛА, бомбоубежищ, обломков и GPT. То пробует использовать крепкие слова разной степени нелитературности, то вдруг, напротив, становится каким-то подчёркнуто литературным, чем-то напоминающим советских поэтов или, скажем, позднего Есенина:

Как июльский жар полынный,
как стрекочет луг,
ты приходишь, мой старинный,
мой последний друг.

Всю эту неустойчивость можно воспринимать и как «деградацию», которую, по словам Азаренкова, в его новых стихах увидели некоторые читатели, и как вполне осознанную и продуктивную творческую стратегию: в ситуации, в которой невозможно говорить, можно непрерывно учиться говорить и превратить в речь сам процесс такого обучения, такого перебора вариантов. Здесь уже во многом играет роль мировоззрение читателя. Чувствует ли он себя точно таким же пассажиром трамвая №0, ищущим хоть что-нибудь, на что можно опереться, или для него всё выглядит иначе.

В любом случае, хочется поблагодарить автора за то, что не прекращает поиски, и понадеяться, что впереди нас ждёт всё-таки не пустынный парк, а пересадка на трамвай с каким-нибудь другим номером, более оптимистичным.

 

Ольга Балла // Формаслов
Ольга Балла // Формаслов

Рецензия 5. Ольга Балла о подборке стихотворений Антона Азаренкова

АА говорит о самочувствии человека в истории (на которую он отдельными деталями указывает) — совершенно сливающемся, однако, с экзистенциальным его самоощущением. Это самоощущение я бы назвала рутинно-катастрофическим.

Среди ведущих мотивов АА — отсутствие / исчезновение / самоустранение (повествователя): «И когда я исчезну весь, / вот тогда ты простишь меня», «Уже не я, но хоть отсутствие моё», «Что от меня осталось?», «Так, пожить — и обратно во тьму»; «Нет, я в этом не участвую»; «Больше ничего не чувствую»; растождествление его с самим собой: «И ты не ты»;

= расставание / окончание чего бы то ни было: «Всё кончилось, пока. Не вспоминайте нас»;

= окраины / области периферийные, удалённые от как бы то ни было понятого центра (который здесь оставлен вообще без внимания, неинтересен): промышленные ли (бомбоубежища, молокохранилища, «бетонный с проволокой забор»), просто ли окраинные: «навозный СНТ», кладбище… или запущенные, оставленные без внимания и участия, покинутые жизнью («провалы мусорных заброшек», «чернеющий, заросший / крапивой зев», «заброшенный пионерлагерь» на Луне и там же — высохший Финский залив; горелая помойка, у которой стоит смерть, которая и сама подобна нищете и «перевёрнута вся, непроглядна, затёрта») — места и состояния (тоска, слякоть, холод, «зима вековая, / надоевшая с детства до слёз», «ледяные сумерки», «Обледенелый Петербург, / похмельная усталость», «осязаемой ночи сгущение», «Музыка сломалась, свет потух», безнадёжность — «Нас уже никогда не спасут» и бесперспективность — «тут всё разнесут»), в которых «небытиё», граничащие с ним. Неуют и чуждость мира («Миру мир… Мы его и не видели. / Ничего не оставим ему») — и ближайшего, и вообще.

= разрушение — мира или чего бы то ни было, включая и самого лирического субъекта: «Вот он я — стена кирпичная, / пыль, обломки БПЛА» — или приближение его: «от инсульта метрах в ста», а то и самой смерти: «и сейчас это нахер взорвётся», «Горгулов выстрелит в упор» (да и Каннегисер уже «заряжает <…> свой деревянный револьверт», «два некролога в GPT».

= смерть, кстати, у АА тоже — как и у АЧ (Алексея Черникова. — Прим. ред.) — привилегированная героиня и в том или ином облике норовит заглянуть практически в каждое стихотворение: «Впрочем, эти тоже умерли / просто не в последний раз» (смерть ещё и многократна!); «Извините, мы сегодня умерли», и даже счастливый сон наводит его лирического субъекта на мысль не о чём-нибудь, а о том, что «Дай Бог умереть вот так», и даже ясень явлен в одном из стихотворений в виде «скелета» (разрушение и распад — это ведь тоже смерть, разве что касающаяся не одного только человека).

В отличие от АЧ, у АА совершенно нет героической позиции в отношении всего этого — даже обречённо-героической; он (то есть его лирический субъект) ни с чем не борется. Его постоянно заявляемая позиция — скорее, печальное, сдержанно-желчное смирение. Его ближайшие интонационные родственники — с одной стороны, Георгий Иванов, с другой — печальные семидесятники Бахыт Кенжеев и Сергей Гандлевский (Борис Рыжий мне, честно сказать, тоже вспоминался). От них АА, однако, отличается, страстной витальностью — казалось бы, парадоксальной на фоне настойчивых до навязчивости тем угасания, разрушения, распада, — которая сама по себе уже — не то чтобы их преодоление, это явно нет, но — безусловный протест против них.

 

Евгения Либерман // Формаслов
Евгения Либерман // Формаслов

Рецензия 6. Евгения Либерман о подборке стихотворений Антона Азаренкова

Стихотворения Антона Азаренкова поражают сдавливающим холодом и ноябрьским отчаянием. Образный ряд, неизбежно напоминающий холинский (для сравнения: «Заборы. Помойки. Афиши. Рекламы. / Сараи — могилы различного хлама. <…> Бараки. <…> В обоях клопы. На столах тараканы» и «мимо кривых берёз / и кебабов», «провалы мусорных заброшек — / бомбоубежищ, молокохранилищ…»), представлен не для демонстрации «коллекции мерзостей» «из глубины туалетной комнаты»; автор не ставит и обличительной сверхзадачи — это было бы слишком просто. С их помощью он конструирует плотный, густой, оформленный мир не Петербурга, но любого опостылевшего посеревшего города, в котором только и остаётся поэтизировать и эстетизировать бетонные коробки, чтобы не сойти с ума. Действительная красота здесь доступна только на расстоянии: на высоте, в случайной перекличке голосов, во сне.

Трамвай №0 — дальняя родня поезду в город весны, который «уходит в тридцать ноль-ноль», из текста Александра Непомнящего. Их принципиальное сходство в том, что на них никогда не садятся просто так, в неурочный час, случайные люди, а отличие в том, что один наделен возможностью вытаскивать мотающих «в одиночку круглый замкнутый срок» в утопическое недозволенное пространство, а другой лишь его злая копия, увозящая «в заводскую звенящую даль», в которой нет и не предвидится долговечности: «и сейчас это нахер взорвётся».

Валерий Дымшиц однажды иронически заметил: «Представьте, что булка у вас сделана из картона, а изюм настоящий». Роль изюма, наиболее важной составляющей в текстах Азаренкова выполняют любовь и память. Они смотрят глазами покойных родственников, над которыми, в отличие от других мертвецов, не повернётся язык насмехаться, встают во снах, где только и можно увидеть нетронутую красоту, они дружески привечают и смиряют разброд в душе, даря хотя бы на время ощущение дома. Остальное — «Золотая ёлочка Дворцовая, которая «в чёрных растекается глазах», туман, сумерки, пыль и «Финский высохший залив» — налипают, зудят в глазах, давят, на давая прорваться сквозь липкую мутную завесу. В попытке её продавить — дорогой, парой обыденных ругательств, саморазрушением — лиросубъект запутывается, крошится и неизбежно останавливается в нулевой точке отсчёта, на станции трамвая №0 под названием «Что от меня осталось?».

 

Подборка стихотворений Антона Азаренкова, представленных на обсуждение

 

Антон Азаренков родился в 1992 году в городе Рославль Смоленской области. Кандидат филологических наук, преподаёт литературу в НИУ ВШЭ в Санкт-Петербурге. Автор двух поэтических книг. Стихи и статьи публиковались в журналах «Prosodia», «Знамя», «Новый мир», «Арион» и др. Лауреат литературной премии «Лицей» им. А.С. Пушкина (2019, 2022).

 

ХОЛОД

Le Feu Follet

Потому что мы русские, с нами боль.
После марта — опять февраль.
И уносит нас красный трамвай №0
в заводскую звенящую даль,

до конечной, мимо кривых берёз
и кебабов — в пустынный парк.
Тихо так, только тающий звон колёс,
шорох перьев, и скрип, и карк —

и сейчас это нахер взорвётся, но
перед тем, как заговорю,
как в том старом сентиментальном кино,
дай последнюю докурю.

Пусть, как сердце, блеснёт сквозь туманную взвесь
одинокий щелчок огня.
И когда я исчезну весь,
вот тогда ты простишь меня.

 

***

Уже не я, но хоть отсутствие моё —
провалы мусорных заброшек —
бомбоубежищ, молокохранилищ…
Кинь камушек в чернеющий, заросший
крапивой зев — но сколько их ни кинешь,
не отзывается — ау — небытиё.

И ты не ты, а только светло-серый глаз
из воздуха предгрозового,
огромный и чужой, как праздник
в дождливый день. От берега какого
летел сюда рассветный этот айсберг?
Всё кончилось, пока. Не вспоминайте нас.

Так бесконечно отлетает самолёт
над огоньками жилмассива,
над темнотой, которая не знает,
что существует. Как она красиво
у горизонта розового тает,
во сне перевернувшись, как балтийский лёд!

 

***

Ау, пишу тебе письмо,
пускай когда-нибудь само
без слов тебе приснится.
Не знаю, б..ь, — сгустится,

как дым в лесу. Теперь молчок,
теперь иголку в мозжечок —
так больно и красиво.
Хотел сказать «спасибо».

Как летний дым. Всё время спать
или до одури опять
любить и ножкой дрыгать,
потом с балкона прыгать

на мокрый снег, на новый круг:
обледенелый Петербург,
похмельная усталость.
Что от меня осталось? —

Пиджак да груда потрохов,
десятка два плохих стихов —
недавно сборник вышел.
Ты выжила? Я выжил.

 

***

Тот же тающий снег, тот же ветер, с разбега
ударяющий утром в лицо
мокрым запахом этого снега,
то же скрученное деревцо
и перчатка на нём — это всё уже было,
это вечно пребудет со мной:
тот же утренний снег воробьиный,
тот же год девяносто седьмой.

Та же смерть, что стоит у горелой помойки
и блестит, как сама нищета.
Ну, привет, дорогие покойники!
Не ответите ведь ни черта.
Перевёрнута вся, непроглядна, затёрта —
сколько ты на неё ни глазей —
как закупоренная реторта,
смерть играет одна, без друзей.

И тоска — хоть плесни ей в лицо керосина
и сожги её медленный вздох.
Та же слякоть и та же Россия,
тот же Бог.
И скрипучее «кар-р!», и зима вековая,
надоевшая с детства до слёз.
(Только коврики не выбивают —
здесь у каждого есть пылесос.)

 

Холод

*

Я всегда был таким горячим.
Моё первое прозвище — Батарея.
Мы ложились втроём под одним одеялом —
мама, я и сестра. Ещё долго дрожала свечка
на январском окне (иногда выбивало пробки,
если ставили на ночь обогреватель).
Пахло свежей сорочкой и мокрыми волосами.
Я лежал между ними, живая грелка,
согревая всей кожей колючую их обиду.
Этот медленный холод, узорный, почти как в сказке!
В замерзающем за́мке из слёз хрустальных
снова нет истеричества — только луна большая.
Без мужика она одинока, папа.

*

Я и сам замерзал до тряски:
засыпал на ковидной койке, как мышь в сугробе,
просыпался в одежде в остывшей ванне
весь окурках и пачках от барбитала.
До конца не замёрз — вот, потрогайте руки.
Я тяну их, бредя́ в непроглядной штольне,
тем, кого я столкнул в этот швах мертвецкий,
на свечной огонёк — то мигнёт, то снова…
Выходите же, милые призраки, выпьем водки.
Так бывает зимою до чёртиков одиноко.

*

Он глядит на меня двумя красными огоньками
навсегда отъезжающей в ночь машины,
оставляя меня с горящими, как на костре, руками,
сердцем ребёнка, лицом мужчины.
Он глядит на меня в тепловизор из темноты морозной —
я считал: у него ещё два патрона —
терпеливый стрелок, господин мой серебряный, грозный.
Он глядит на меня, как отец, из созвездия Ориона.

 

***

Ну какие мы будем родители?
Так, пожить — и обратно во тьму.
Миру мир… Мы его и не видели.
Ничего не оставим ему.

Вечным девочкам бывшие мальчики,
вперебой называя на «вы»,
подливают в цветные стаканчики
маслянистую водку Невы —

осязаемой ночи сгущение.
Нас уже никогда не спасут.
Кареглазка, просите прощения
перед тем, как тут всё разнесут.

Ничего — молодая, привыкнете.
Может, свет ещё глянет на вас.
А пока не поморщившись выпьемте
эту гнойную воду от язв

и костей — это нужно для смелости.
А теперь доставай пистолет.
Самосуд неожиданной зрелости,
как один тут писал в 30 лет.

Извини, что опять эту старую
песню — новой потом станешь ты:
хочешь — бомбою, хочешь — кифарою
посреди гробовой немоты,

огибая гранитное крошево,
как река, невозможной дугой.
Доброй ночи, всего вам хорошего,
как писал, задыхаясь, другой.

 

***

Нет, я в этом не участвую.
Я Джоконда. Я молчу.
Больше ничего не чувствую.
Хотя нет — курить хочу.

Вот он я — стена кирпичная,
пыль, обломки БПЛА.
Жизнь какая-то обычная —
что была, что не была.

В подростковой шумной сутолоке
от инсульта метрах в ста,
здесь, в Столярном переулке,
у Кокушкина моста,

растерев в руках магнезию,
настороженно ловлю
ту летучую поэзию…
Я ещё её люблю.

Ту, смешливую, как зумеры,
не похожие на вас.
Впрочем, эти тоже умерли,
просто не в последний раз.

 

***

Таких, наверное, не жалко.
Бетонный с проволокой забор.
Машинку победит фиалка,
Горгулов выстрелит в упор.

А через день, когда остынет,
что можно было бы спасти,
всплакнёт и.о., три холостыми,
два некролога в GPT.

…Там, на Луне, под красным флагом
в густой серебряной пыли
заброшенный пионерлагерь
и Финский высохший залив.

Там в синем море, в белой пене —
как будто шёпоты, смешки,
и за спиною по ступеням
босые детские шажки.

Там не читают больше писем
и жгут завещанный конверт,
там заряжает Каннегисер
свой деревянный револьверт.

 

***

Наплывают ледяные сумерки…
Ну, не надо так переживать.
Извините, мы сегодня умерли.
Холодно, пустите ночевать.

Вот стоим, неловко пританцовывая
на морозе, все в одних трусах.
Золотая ёлочка Дворцовая
в чёрных растекается глазах.

Спутанные нитки, зубы, волосы.
Музыка сломалась, свет потух.
Слышите? А это мы без голоса
на ухо вам шепчем тух-тух-тух.

Если что, мы это без претензии —
смеха ради. Дайте подурить.
Дальше начинается поэзия.
Больше мы не будем говорить.

 

***

Внимательные, тихие,
далёкая родня —
Домашневы, Бредихины —
все смотрят на меня

на пустыре, за лающим
навозным СНТ,
на Вознесенском кладбище,
в гранитной тесноте.

Денёк холодный, вербовый,
прозрачный на просвет —
ты это так, наверное,
передаёшь привет.

Такой — разочарованный,
не весит ничего,
как крестик мельхиоровый,
как снег после всего.

 

***

Как июльский жар полынный,
как стрекочет луг,
ты приходишь, мой старинный,
мой последний друг.

Где, ленив и безучастен,
миллионы лет
свой раскачивает ясень
солнечный скелет,

за цистернами, на рельсах,
посиди со мной.
Это всё неинтересно.
Я хочу домой.

Расскажи про наш просторный
и скрипучий дом,
как под утро дышат шторы
ветром и дождём.

И ещё, о чём не помнят
те, кто одинок:
как весь свет бывает поднят,
как за волосок.

Про хвоинку на безгрешной
заспанной щеке.
Это всё — лесной орешек
у тебя в руке.

Остальное пусть сгорает,
долго, до конца —
и до золота, до рая,
твоего лица,

брат мой вечный — каждый встречный
застанный врасплох
снежноягодник приречный,
папоротник, вёх…

 

***

Сегодня мне в «Сапсане»
приснился мир иной.
Такое красивое небо,
и ты говорила со мной,

как ветер, нежный, южный,
в трещании цикад,
как запах горячей хвои…
Дай Бог умереть вот так —

легко, не просыпаясь,
остаться навсегда.
Но всё это только начало,
ноябрьская звезда.

 

 

Борис Кутенков
Борис Кутенков — редактор отдела критики и публицистики журнала «Формаслов», поэт, литературный критик. Родился и живёт в Москве. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького (2011), учился в аспирантуре (тема диссертации — «Творчество поэтов Бориса Рыжего и Дениса Новикова в контексте русской лирики XX века»). Организатор литературно-критического проекта «Полёт разборов», посвящённого современной поэзии и ежемесячно проходящего на московских площадках и в Zoom. Автор пяти книг стихотворений, среди которых «Неразрешённые вещи» (издательство Eudokia, 2014), «решето. тишина. решено» (издательство «ЛитГОСТ», 2018) и «память so true» (издательство «Формаслов», 2021). Колумнист портала «Год литературы». Cтихи и критические статьи публиковались в журналах «Новый мир», «Знамя», «Дружба народов», «Волга», «Урал» и др. Лауреат премии «Неистовый Виссарион» в 2023 году за литературно-критические статьи.