23 сентября в Библиотеке № 76 им. М. Ю. Лермонтова в очном формате состоялась 91-я серия литературно-критического проекта «Полет разборов». Стихи читали Василий Нацентов и Майка Луневская, разбирали Светлана Богданова, Ирина Чуднова, Валерия Исмиева, Александр Марков (очно), Надя Делаланд, Евгения Риц, Ольга Балла (заочно). Вел мероприятие Борис Кутенков.
Представляем стихи Майки Луневской и рецензии Нади Делаланд, Ольги Балла, Валерии Исмиевой, Светланы Богдановой, Евгении Риц и Александра Маркова о них.
Обсуждение Василия Нацентова читайте в этом же номере «Формаслова».
Видео смотрите в группе мероприятия.
Рецензия 1. Надя Делаланд о стихах Майки Луневской
Самой сильной, завораживающе сильной стороной поэтики Майки Луневской мне представляется ее способность пересматривать границы предметов и явлений — то, что казалось разными существами, предстает чем-то единым, живым, целостным (например: «Вот и дерево молчит / и смотрит птицами», «тростник озерных глаз»). Это сдвигает и наше восприятие в сторону факультативности всех границ, заставляет задаваться непустым вопросом о том, где начинаемся и заканчиваемся мы сами.
Нарративная интонация, присущая этой подборке, отсылает нас к Бродскому (не считая прямых цитат: «как говорится жизнь оказалась длинной»), но я бы не назвала это эпигонством. Стихи Майки написаны в лучших традициях представлений самого Иосифа Александровича о последовательности и преемственности, как он говорил не помню где: «Я продолжаю там, где закончили другие». Майка подхватывает и присваивает его интонацию, и она звучит по-новому. В ее стихах чувствуются отсылки к разным поэтикам. Например, «проточный свет» безошибочно направляет нас к Гандлевскому и его «проточным зеркалам».
Удивительна и ни на кого не похожа патриотическая лирика Майки. Та ее отстраненная любовь (как бы отступающая на шаг, чтобы дать место проявиться объекту любви) здесь особенно прекрасна. И то, как точно выхваченными подробностями Майке удается создать узнаваемое и наполненное кислородом, цветом и прикосновением пространство, кажется невероятным:
Переизбыток леса, немыслима асфиксия.
Никто не окликнет и не предъявит лика.
Дальше-то что? Дальше опять Россия —
красный солдатик, синяя ежевика.
Воздух стоит — мы ноги ему связали.
В деревянных одеждах смиренны братья.
Темные круги под голубыми глазами
неба. По справедливости не поделишь.
И земля, как на вырост платье —
ждет, когда ты его наденешь.
Амбивалентность финала выводит нас на размышления о жизни (огромная прекрасная Земля, ожидающая нашего роста) и смерти (почва, в которую нас положат), возвращает в начало стихотворения с его вопросом: «Дальше-то что?»
Раскачивающаяся на волнах речь суггестивна — в ней много повторов, перебивок, она сама как волны:
и солнце в дозах небольших и небо как жених
в костюме светло-голубом кто не мечтал о ком
такая видишь тишина что снег и тот притих
как лодка в водах грунтовых со спящим рыбаком
принять как данность как женьшень настойки на спирту
теперь бессмысленность всего полнейшую причем
что разрушается эмаль и даже речь во рту
я человек сам на себя на что я обречен
что все кончается быстрей чем можно уловить
лежи спокойно под землей плыви во сне рыбак
что я никто никто никто три раза повторить
и больше вслух не говорить но знать что это так
Звукопись служит здесь созданию и эмоционального настроя, и образа, и несет иконическую функцию, изображает, допустим, шепот: видишь тиш (ина), што, притих. И мы немного глохнем.
такая видишь тишина что снег и тот притих
как лодка в водах грунтовых со спящим рыбаком
И образ лодки со спящим рыбаком, выплывающий из этой глухоты и тишины, предельно органичен, и он моментально становится центром, внутренней опорой стихотворения. При этом он символически содержит в себе образ материнской утробы и плода в околоплодных водах, а также новорожденного в колыбели и умершего в гробу. Сон становится смертным сном:
что все кончается быстрей чем можно уловить
лежи спокойно под землей плыви во сне рыбак
что я никто никто никто три раза повторить
и больше вслух не говорить но знать что это так
Растворение, превращение в ничто, тотальная смерть до смерти, открывшаяся в осознании смертности, — истинная трагедия.
Последнее стихотворение подборки, на мой вкус, самое слабое, но допускаю, что оно как раз вызывает наибольший отклик у широкого читателя своей простотой и узнаваемой атмосферностью.
В целом, подборка сама по себе вызывает во мне образ сложного целого — живого, движущегося, воспринимающего меня, похожего на то существо, которое возникло из контаминации деревьев и птиц.
Рецензия 2. Ольга Балла о стихах Майки Луневской
Майке Луневской удается совмещать кажущееся (почти) несовместимым: рациональность — едва ли не рассудочность («Вес иллюзий, когда их скинешь, тогда тяжел, / а пока несешь — незаметен») — и постоянное чувство таинственности существования; жесткость суждений и чуткость восприятия; нежность к миру и нерасположенность к обольщениям. Ее стихи — как раз тот случай, на котором ясно видишь, что эти свойства, эти стороны отношения ко всему воспринимаемому не только совместимы, но прямо требуют друг друга. Да, первое стихотворение подборки (диалог с собой и с «ними» — с мертвыми) — увиделось мне несколько прямолинейным (автор устами усопших читает себе некоторую мораль — вполне предсказуемую: «посмотри на живых и, найдя себя в их числе, / за одно это скажи спасибо»; жизнь «тебе ничего не должна», — ну кто бы спорил), но, пожалуй, только оно одно. Если представить рассудочность и чувство таинственности как два полюса мировосприятия автора, то все другие представленные здесь стихотворения существенно ближе к другому полюсу. Но в целом автор удерживает равновесие между этими полюсами.
Эта лирика — о взаимоотношениях человека (как такового, вне биографических подпорок) — не то чтобы с миром в целом, но именно с жизнью-и-смертью в их неразделимости. Сквозная ее тема — постоянное присутствие смерти, просвечивание ее, регулярное (чуть ли не ритмическое) проступание сквозь жизнь, необходимость ее для понимания и чувствования жизни; родство и постоянная взаимная соотнесенность живого и мертвого, — даже как-то так, что (то, что известно нам как) мертвое — на самом деле разновидность живого: иноживущее, криптоживущее, — оно чувствует, мыслит («и мыслишь как мертвец: “Я больше не умру”»), отвечает, просто с некоторой другой стороны (может быть, не такой уж и другой).
Оказавшиеся по ту сторону — смиренные «братья» «в деревянных одеждах», рыбаки, спящие в своих лодках под землей «в водах грунтовых», — постоянные собеседники, «соприсутственники» лирического субъекта этих стихов. С ними можно и необходимо вести диалог: не словами только, но всем существованием; причем не только человеку, но всему живому вообще, — сам лес «тоже видит смерть перед собой». В том или ином варианте эта тема возникает практически в каждом стихотворении, по крайней мере из тех, что вошли в обсуждаемую подборку, — кроме разве одного — того, что о бабушке, — но там она присутствует в облике старости (и сообщаемой ею особенной свободы: «как говорится жизнь оказалась длинной / теперь-то чего скрывать»). Она умудряется заглянуть даже в стихотворение о весне, которая, казалось бы, — торжество жизни, усиленная жизнь («Весна была — как метастазы»).
Важно: смерть в этой системе видения и чувствования не пугает — ни страх, ни (даже) трагизм с нею не связаны вообще! (Печаль, пожалуй, да, — но эта печаль не вызывает у лирического субъекта протеста.) Она, скорее, воспринимается как необходимая часть естества и настраивает внимание. Человек к ней растет: «И земля, как на вырост платье, — // ждет, пока ты его наденешь».
«Я» лирического субъекта в большинстве здешних стихотворений стремится к созерцанию («…пречистый день, такой, что жить бы надо, / а ты стоишь в глуши и слушаешь кору»), растворению, убыванию, смирению, молчанию («…я никто никто никто три раза повторить / ибольше вслух не говорить но знать что это так»), позиция его — не активная, но рецептивная: воспринимающая и принимающая («принять как данность как женьшень настойки на спирту / теперь бессмысленность всего полнейшую причем»). Поэт предпочитает поэтому говорить не столько от первого лица (от него — только в последних двух стихотворениях, которые, в отличие от прежних, созерцательных, медитативных, — психологичны и биографичны — впрочем, на самом деле созерцательны и они), сколько от некоторого обобщающего второго («вспоминаешь, куда ты шел», «когда ты его наденешь», «стоишь в глуши и слушаешь», «такая видишь тишина», «как ни посмотришь», «выйдешь в сад»…).
Интересно, что поэтическая речь и поэтическая мысль Луневской возникают совершенно, кажется, помимо гендерных особенностей и ограничений: это взгляд человека вообще, как такового («я человек сам на себя на что я обречен»), поверх тех барьеров, что разделяют «мужское» и «женское» как типы реагирования на мир, внутреннего поведения в ответ ему. (Всего один раз, очень сдержанно, женское «я» показывается именно как женское — только затем, чтобы отстраниться от женско-мужских очарований: «С тобой не встретившись ни разу, / я шла, сверяясь по звезде». У этого «я», даже когда оно вдруг женское, — совсем другие ориентиры.)
Рецензия 3. Валерия Исмиева о подборке стихотворений Майки Луневской
В современной отечественной поэзии меня в последнее время неизменно радуют обретения новых имен и — при всей их узнаваемости — горизонтов поэтического мышления, новых какой-то сдержанной и серьезной интонацией.
На этом поле все чаще проявляются именно женские имена. В чем тут дело, не берусь утверждать, но там, где зачастую мужчины с переменным успехом сражаются с избыточной контекстуальностью и неодолимостью эклектичных аллюзий, то и дело меняя траекторию высказывания, там все чаще женщины уверенной рукой выстраивают свои онтологии, будто следуя указанию знаменитого скульптора отсекать все лишнее и упрямо возвращая взгляд вверх, даже опуская его вниз, к сырой земле.
Майка Луневская — один из таких «архитекторов». Она выстраивает свою онтологию не торопясь, не отвлекаясь на изыски палитры и дополнительные темы, как-то очень органично переходя от разговорной речи к серьезным обобщениям, с самого начала задавая строгую интонацию и уверенной рукой отбирая и детали, и ритм их сопряжений, как, например, в первом стихотворении подборки с его весомыми остановками на укороченной четной строке:
В середине пути вспоминаешь, куда ты шел
(не за этим).
Вес иллюзий когда их скинешь, тогда тяжел,
а пока несешь — незаметен.
Тем более замечательно, что при такой неторопливости внутренняя энергия каждого стихотворения Майки собранна и вертикальна. Не только сожаление о весе иллюзий, тянущих к земле, говорит об устремленности автора к вертикальному движению сознания: слова «в середине пути» — слишком заметный троп, отсылающий к зачину «Комедии» Данте.
Таким способом уже в первой строфе задана главная тема поиска/ускользания от подлинного (не в этом ли содержание современной жизни со всеми ее возможностями?) и с неявным вопросительным лейтмотивом: как так получается, что мы впадаем в горизонталь, будто повальсировав, как с женщиной, с жизнью? В следующих строках тема развивается, как движение маятника, — вопрошание-утверждение, влево-вправо, пока на финальной строчке не завершается приговором: «она тебе ничего не должна».
На высоте заданной стихотворением-прологом темы держаться трудно. Может быть, поэтому Майка на «Полете» начала чтение не с него, но с последнего, в остальном сохранив порядок расположения в подборке. А ведь «Когда заканчивался минус» — самое «кинестетическое», в нем много непрерывного движения, все издает звуки, мелькает, бытийствует, пока автор идет сквозь город, «сверяясь по звезде», но в весенней сумятице для взгляда, обращенного к смысловому и как будто неприметному слою жизни, все напоено смертью: «Весна была — как метастазы — / не только в легких, а везде», и эта разлитая в повседневность мортальность — та самая красная нитка, которая, как веточка напряженного нерва, пронизывает и первое стихотворение, и подборку в целом. «Я шла и шла, земля кончалась» — пугающий обрыв в общем ритме движения не воспринимается большей драмой, чем всем каркающий ворон, и остается частью картины, где «в парке девочка качалась / и нежность розовым цвела». Сосредоточенное соединение темы смерти и жизни без пафоса, но и без иронического подмигивания, мне представляется очень сильной стороной текстов Майки.
По мере прочтения каждого последующего стихотворения смысл предшествующего продолжает раскрываться, приобретать новые оттенки — еще одно редкое и очень ценное качество. Первая строчка и третья строфа стихотворения «В середине пути» многозначно перекликаются с началом второго с его «переизбытком леса».
Потому что «переизбыток леса» может подразумевать и тот самый, за которым не видно деревьев, леса, в котором «Никто не окликнет и не предъявит лика», но также и леса, растущего из тел умерших, и в третьем стихотворении слова «Дано: пречистый день, такой, что жить бы надо, / а ты стоишь в глуши и слушаешь кору» и т.д. — возвращают нас к переживанию обрыва жизни и его несправедливости как несвоевременности (а есть ли для него правильное время и что оно такое?).
В четвертом стихотворении, в его почти сомнамбулическом проговаривании «задом наперед» ответов и вопрошания: «я человек сам на себя на что я обречен» — слышится и желание быть стойким, и интонация заплачки, сменяющаяся тишиной после признания, что «я никто никто никто», чтобы после того «больше вслух не говорить».
В пятом стихотворении мотив вопрошания переходит в новый регистр: окружающее живое, безмолвствуя, задает все тот же вопрос о смысле и переживании невозможности прикоснуться к подлинному запертого в своем бессилии субъекта:
Вот и дерево молчит
и смотрит птицами,
потому что время есть,
а деться некуда.
Так шаг за шагом жестокая реальность возвращает человеку не надежду, а все тот же вопрос «на что я обречен?», обступая со всех сторон. То есть: неужели ничего, кроме смерти, никакого сущностного содержания перед ее лицом мне не остается?
Мы можем истолковать последние два стихотворения как ответ. Так, шестое, несмотря на бытовой контекст, воспринимается как ритуальное омовение (уже умершего? Еще живого, ждущего избавления от груза вины?), после которого правда жизни «видится в новом свете». Последнее стихотворение откликается согласием жить, не закрывая глаза на то, что в самой пульсации жизни разлита смертность, ведь сказано же было — «Когда заканчивался минус» — по прочтении всей подборки понимаешь, что дело не только в столбике термометра.
Так, натягивая тетиву живой речи и превращая ее в ось жизнь-смерть — напряженную и прикровенную — Майка Луневская предлагает нам не уходить от пристального вопрошающего взгляда о том, кто мы, откуда, куда идем.
Рецензия 4. Светлана Богданова о подборке стихотворений Майки Луневской
Поэзия Майки Луневской для меня некое новое, иное понимание почвенничества. Это почвенничество дауншифтеров и бывших белых воротничков, отважившихся на эскапизм в стиле «сел и поехал». Это поэзия грустная, но лишь потому, что таково мое прочтение той, на самом деле нейтральной, смиренной интонации, характерной для лирической героини (или героя? — здесь не очень ясно*) Майки. Именно эта интонация и позволяет говорить о среде обитания — природе, которой можно (или приходится?) дышать, с которой стоит соглашаться во всем и сонастраиваться.
Однако столкновение двух образов жизни, двух локаций, двух, если хотите, стихий продолжается. И, принимая как данность эти условия жизни, лирическая героиня предпочитает их разглядывать сквозь ту урбанистическую призму, которую зачем-то с собой взяла: то ли из ностальгических чувств, то ли для того, чтобы не потерять себя, то ли во имя созидательной боли, которая, в свою очередь, как раз и позволит не потерять себя.
Принять как данность как женьшень настойки на спирту
теперь бессмысленность всего полнейшую причем
что разрушается эмаль и даже речь во рту
я человек сам на себя на что я обречен
Вот это чувство полнейшей бессмысленности, которое разрушает не только телесное (эмаль), но и духовное (речь), оказывается смиренным восприятием природы. И уже читатель волен для себя решать, это смирение со знаком плюс или со знаком минус. Возможно, мне как читателю показалось, что это смирение со знаком минус, — только потому, что последние три года я тоже проживаю это погружение в иную, природную, реальность. Но вернемся к стихам Майки.
Что все кончается быстрей чем можно уловить
лежи спокойно под землей плыви во сне рыбак
что я никто никто никто три раза повторить
и больше вслух не говорить но знать что это так
Слияние с природой приводит к потери самости. И хотя Я лирической героини размывается, теряется, знание об этой утрате остается, и, мне кажется, это очень важно. Через это знание вдруг приходит мысль о собственной неуместности в этом ландшафте, в этой игре. Даже если принимать ее правила.
Потому что день и день
похожи лицами.
Не судьба, а результат
слепого метода.
Вот и дерево молчит
и смотрит птицами,
потому что время есть,
а деться некуда.
Чисто на уровне тропов о правилах игры нам сообщают анафоры. Как в этом стихотворении, «День как кофе растворимый…»: «потому что», «потому что»… Или в стихотворении «В середине пути вспоминаешь, куда ты шел…»: «А они говорят…», «А они говорят…»… И, пожалуй, в моем любимом и, кажется, в хорошем смысле пушкинском стихотворении подборки «Дано: проточный свет, проявленная слабость…» (кстати, это «дано» — еще одна заявка на правила игры, на другие правила игры, на те, к которым, на мой взгляд, лирическая героиня не была готова, она не была под них заточена):
Осока видит кровь и раздвигает сабли
не окосил никто и спряталась змея
(не заржавел металл, а мускулы ослабли).
Шиповник видит кровь и говорит: «Моя».
Вопреки пушкинским злату и булату, здесь речь идет не о присвоении, не о подчинении, а о полуобморочном состоянии, в котором возможно только просить о милости, просить о пощаде. Потому что это растворение в природе чревато как вечной жизнью, так и вечной смертью.
В наполненности дней не истина, а роскошь,
которую теперь наследует скупой.
И лес молчит в упор, пока его не спросишь,
и тоже видит смерть перед собой.
Хотелось бы мне отметить и, как мне кажется, очевидное влияние Владимира Строчкова, которое проявляется в стихотворении «В середине пути вспоминаешь, куда ты шел…»:
А они говорят: «Посмотри, как лежим в земле
беспробудно либо
посмотри на живых и, найдя себя в их числе,
за одно это скажи спасибо».
А они говорят: «Что значит потенциал?
Какого еще рожна?
Взял за талию жизнь, немного потанцевал,
она тебе ничего не должна».
Эта жизнь — снова про бессмысленность земного «туризма», про растворение в этой бессмысленности, и хотя интонация здесь совершенно строчковская (помните?
Я говорю, устал, устал, отпусти,
Не могу, говорю, устал, отпусти, устал,
Не отпускает, не слушает, снова сжал в горсти,
Поднимает, смеется, да ты еще не летал…),
в стихах Майки, напротив, утверждается отсутствие созидательности, потому что, должно быть, созидательность повсюду, и она идет своим чередом, подчиняясь смене сезонов и погоде, — так вот, в человеке словно бы исчерпывается эта возможность творить, и тогда лирическая героиня Майки просто складывает лапки, плывет по течению, отмечая бессмысленность — и течения, и плавания, и всего сущего. Разговора с Богом, как у Строчкова, не происходит, а происходит экзистенциальная покинутость, еще более зверская, чем та, которую испытывает человек в урбанистической среде. Потому что из этого механизма, природного, уже не вырваться никуда.
*…Лирический герой или лирическая героиня? Растворение происходит на уровне гендера в том числе, и это отчетливо слышно в стихотворении «то ли ей плохо видно…», где все начинается с вишни, которую бабушка давит на варенье вместе с червячками, и мне это напоминает другое «вишневое варенье» — Михаила Щербакова:
А ты ужасно занята, ты ешь вишневое варенье.
И на Земле его никто не ест красивее, чем ты.
У Щербакова варенье живое, женственное, уютное, противопоставленное толпе на площади. У Майки варенье пугающее:
но пенки снимать отказалась
не пробую не плюю
И вдруг — эта сцена с обнажением бабушки и лирической героини, вернее, того другого, кто участвует в этой сцене и говорит: «Я же не посторонний». Посторонний. И для себя в том числе.
Вечером летним видится в новом свете
родинка на бедре
родина во дворе
ягодное варе…
Рецензия 5. Евгения Риц о подборке стихотворений Майки Луневской
Имя «Майка Луневская» могло бы принадлежать не только поэту, но и рок-звезде. И действительно, стихи автора очень рок-н-ролльные. Они легкие, беззаботные даже в своей печали, и этим уже напоминают не депрессивные тексты Янки, а скорее раннего Юрия Шевчука или некоторые тексты Александра Башлачева и вообще начало отечественного рок-движения, когда оно еще текстуально было близко к авторской песне. И честный патриотизм, и фольклорность здесь близки к башлачевским, сравните «Дальше опять Россия — // красный солдатик, синяя ежевика…» с классическим текстом «В чистом поле дожди косые…» (и конечно, более отдаленной генетике — и там, и там Есенин).
Стихи Майки Луневской простые и этой простотой прелестные, их можно петь, а можно читать — про себя — как поешь — про себя. Это и мир про себя, про тебя — узнаваемый и родной мир, примеряющий себя на себя, примиряющий себя с собой, долгую боль с мгновенной радостью. «Вчера» здесь звучит как «пчела», отчаяние — как отрада.
Рецензия 6. Александр Марков о подборке стихотворений Майки Луневской
Майка Луневская в новых стихах приручает мир особым образом: находит в нем не столько нежное и податливое, сколько простое и даже резкое. Так действуют грибники: чем гуще лес, тем он больше манит — и не потому что там непременно будет урожай грибов, но потому что лесная суровость лучше всего соответствует ритму ищущего шага, не дает расслабиться. Или так действует серфер: чем сильнее волна, тем больше надо всем телом направлять себя на покатый гребень, укрощая ее своей дружбой с порывом ветра, делая маршрут жестким до невыносимости, — и только от этого будет настоящее удовольствие, а не от самих упражнений, как думают иногда любующиеся на берегу.
В первом стихотворении неловко звучит «каким… какой» — разные падежи при вопросе всегда означают растерянность, а автор пытается создать напряженный диалог, шахматный цейтнот речи. Так же и «найдя себя в их числе» — хорошо для иронического стихотворения или small talk (небольшого разговора), но не для стихотворения, которое требует ходить между белыми клетками воспоминаний и черными клетками смерти, да еще на большой скорости.
Второе стихотворение — про facies hippocratica (предсмертное выражение лица) русской природы — довольно последовательно по образности: деревянные одежды гроба и погребальное платье на вырост мне нравятся. Но рифмовка, будто это сонет без первого катрена, и необязательный ритм не очень идут этому стихотворению. Классический сонет был бы гораздо выразительнее, он бы дисциплинировал, и все образы тогда надолго запомнятся.
Третье стихотворение —такая импровизация для скорости образов. В нем звучит хороший разговор с «ты». Но несколько странен «скупой» как персонаж или образ — явно это не «я», не «ты» и не «он», а какая-то дополнительная фигура помимо лиц.
Четвертое стихотворение замечательно рифмой внутри первой строки, позволяющей слышать цезуру. Но разве нельзя было этот прием повторить и в одной из последних строк? Тогда бы цезура стала настоящей границей между жизнью и смертью.
В следующем стихотворении автор отлично пользуется инструментальными выражениями, когда дерево смотрит птицами. Но «воробьи летят на сакуру» — для меня не дело хорошего вкуса, как будто они стая коршунов или же простое украшение дерева. Воробьи сакурой не интересуются, а только насекомыми на ней, поэтому даже «Воробьи увили сакуру», или «Воробьи сидят на сакуре», или «Воробьи глядят на сакуре» было бы лучше — и фонетически, и сюжетно.
Предпоследнее стихотворение — лучшее в подборке. Там по-настоящему виртуозные инструментальные обороты: «вечером летним видится в новом свете» — как бы и вечер видит, и вечером все происходит, возникает сразу образ зрячего неба, смотрящего глазами бабушки. Даже цитата из Бродского уместна: длинный и сад, и долгий взгляд бабушки, и долгое приготовление варенья, — все это общий образ близорукой тягучести, вполне образующий крепкий узел инструментальной образности. Общий сюжет, как все попали под дождь бытия, забота как вода милости, прочитывается легко. Как хотелось бы, чтобы это стихотворение было в рамке еще нескольких таких же, например, про зиму и метель как образ родителей.
В финальном стихотворении я прочел не только «Грешить бесстыдно, беспробудно…» Блока, но и подзабытое, но прекрасное Беллы Ахмадулиной: «…И бог над девочкой смеялся». Оба эти стихотворения на одну тему — изуверство, чуждое жизни — сюда же можно отнести и другие антиклерикальные стихи с тем же ритмом, вроде «вы обнесли стеной религий / Отца и Мастера тоски» Пастернака. Но не получается ли, что провозглашенный апофеоз жизни, преодолевшей всякое изуверство и кровопийство, это только заметка на полях традиции, а не вхождение в традицию?
Подборка стихотворений Майки Луневской, представленных на обсуждение
Майка Луневская — поэтесса, художница, singer-songwriter. Произведения публиковались в журналах «Знамя», «Юность», в «Литературной газете» и других изданиях. Ведет арт-проект likibaziliki. Выпустила альбомы «Сад», «Пустота» и несколько EP. В августе 2023 года Майка Луневская стала обладателем премии Левитова в номинации «Поэзия. Открытие».
***
В середине пути вспоминаешь, куда ты шел
(не за этим).
Вес иллюзий, когда их скинешь, тогда тяжел,
а пока несешь — незаметен.
И не то чтобы все потеряно, свет не мил
и упущен шанс,
просто знаешь, каким подающим надежды был
и какой сейчас.
А они говорят: «Посмотри, как лежим в земле
беспробудно либо
посмотри на живых и, найдя себя в их числе,
за одно это скажи спасибо».
А они говорят: «Что значит потенциал?
Какого еще рожна?
Взял за талию жизнь, немного потанцевал,
она тебе ничего не должна».
***
Переизбыток леса, немыслима асфиксия.
Никто не окликнет и не предъявит лика.
Дальше-то что? Дальше опять Россия —
красный солдатик, синяя ежевика.
Воздух стоит — мы ноги ему связали.
В деревянных одеждах смиренны братья.
Темные круги под голубыми глазами
неба. По справедливости не поделишь.
И земля, как на вырост платье —
ждет, когда ты его наденешь.
***
Дано: проточный свет, проявленная слабость,
шипы лесных помех, тростник озерных глаз.
Вода пришла в себя и навсегда осталась
(не злилась, нет, бесшумно разлилась).
Дано: пречистый день, такой, что жить бы надо,
а ты стоишь в глуши и слушаешь кору,
заметив, что жуков клюет жилец пернатый,
и мыслишь как мертвец: «Я больше не умру».
Осока видит кровь и раздвигает сабли,
не окосил никто и спряталась змея
(не заржавел металл, а мускулы ослабли).
Шиповник видит кровь и говорит: «Моя».
В наполненности дней не истина, а роскошь,
которую теперь наследует скупой.
И лес молчит в упор, пока его не спросишь,
и тоже видит смерть перед собой.
***
и солнце в дозах небольших и небо как жених
в костюме светло-голубом кто не мечтал о ком
такая видишь тишина что снег и тот притих
как лодка в водах грунтовых со спящим рыбаком
принять как данность как женьшень настойки на спирту
теперь бессмысленность всего полнейшую причем
что разрушается эмаль и даже речь во рту
я человек сам на себя на что я обречен
что все кончается быстрей чем можно уловить
лежи спокойно под землей плыви во сне рыбак
что я никто никто никто три раза повторить
и больше вслух не говорить но знать что это так
***
День как кофе растворимый,
черный с сахаром.
Снег с землей. Как ни посмотришь,
снова сумерки.
Выйдешь в сад — там воробьи
летят на сакуру,
а зайдешь в пустой сенник —
там гуси умерли.
Пух летит и снег летит,
а жизнь тяжелая
не летит, не поднимается
по лестнице.
И луна висит печальная
и желтая,
потому что в сад луна
пришла повеситься.
Потому что день и день
похожи лицами.
Не судьба, а результат
слепого метода.
Вот и дерево молчит
и смотрит птицами,
потому что время есть,
а деться некуда.
***
то ли ей плохо видно
(не пользуется очками)
то ли бабушке все равно
на варенье вишня давится
с червячками
заодно
как бы странно мне ни казалось
вида не подаю
но пенки снимать отказалась
не пробую не плюю
к вечеру поливали себя и корни
водопровода нет есть бочка и буровая
майонезным ведерком (я же не посторонний)
нагую бабушку поливаю
в городе перед домом в кустах малины
вдруг кто увидит но бабушке наплевать
как говорится жизнь оказалась длинной
теперь-то чего скрывать
я раздеваюсь за домом
везде соседи
сразу неловко потом веселюсь с водой
горячей из бочки холодной из буровой
вдруг кто увидит уже не волнуюсь этим
стыд с меня что ли смылся волной в ведре
вечером летним видится в новом свете
родинка на бедре
родина во дворе
ягодное варе…
***
Когда заканчивался минус
и вверх подпрыгивала ртуть,
я замечала: желтый вырос,
и шла гулять куда-нибудь.
А город, к празднику готовый,
уже стоял навеселе.
На остановке пахло сдобой,
собаки спали на земле.
Летали в воздухе пакеты,
бумажки плавали в грязи,
и мальчик, в легкое одетый,
садился в белое такси.
Во всем предчувствуя удачу,
смеялась юность и ждала
(не так, как ждет больной лежачий,
а так, как крови ждет игла).
Я шла по набережной к парку,
там музыкант для денег пел,
а ворон всем бесплатно каркал,
пока на дереве сидел
(оттуда было видно трубы,
в другую сторону — вокзал).
Я подставляла солнцу губы,
а мне их ветер целовал.
С тобой не встретившись ни разу,
я шла, сверяясь по звезде.
Весна была — как метастазы —
не только в легких, а везде.
Я шла и шла, земля кончалась,
«вчера» звучало как «пчела».
А в парке девочка качалась
и нежность розовым цвела.