23 сентября в Библиотеке № 76 им. М. Ю. Лермонтова в очном формате состоялась 91-я серия литературно-критического проекта «Полет разборов». Стихи читали Василий Нацентов и Майка Луневская, разбирали Светлана Богданова, Ирина Чуднова, Валерия Исмиева, Александр Марков (очно), Надя Делаланд, Евгения Риц, Ольга Балла (заочно). Вел мероприятие Борис Кутенков.
Представляем стихи Василия Нацентова и рецензии Ольги Балла, Валерии Исмиевой, Светланы Богдановой, Евгении Риц, Нади Делаланд и Александра Маркова о них.
Обсуждение Майки Луневской читайте в этом же номере «Формаслова».
Видео смотрите в группе мероприятия

Рецензия 1. Ольга Балла о подборке стихотворений Василия Нацентова

Ольга Балла // Формаслов
Ольга Балла // Формаслов

Василий Нацентов, кажется, становится все более эпичным — расширяется от лирика (каким мы его знали по «Лету мотылька») до эпика, мыслящего и чувствующего большими пространствами и большими временами, соотносящего эти пространства и времена друг с другом, совмещающего их в себе как в точке пересечения (тридцатые годы XX века Абрама Роома, снявшего фильм «Строгий юноша», с временами скифов «и амазонок, сбежавших от греков»; собственного времени с временем Овидия — позиция наблюдателя расположена здесь так, что это одно время). Его стихи с первой же строки говорят от первого лица, однако «я» тут — не личное, но эпическое: некоторый абсолютный (или стремящийся к абсолютному) наблюдатель, позиция которого парадоксальна: все, о чем говорит, он наблюдает одновременно изнутри и извне — из точки, внеположной всему наблюдаемому. (На самом деле видно, что эти стихи — реакция на самые актуальные, жгучие события, те, что сшивают «цыганской иглой смерти», прямая речь о них, — но их только тогда и можно, кажется, сколько-нибудь отчетливо разглядеть, если отодвинуться от них в точку, родственную вечности, — иначе они выжигают глаза. Их приметы проступают сквозь обыденность, прорываются сквозь нее в самых неожиданных местах, — поэт постоянно чувствует, как прозрачен и тонок ее покров: «тополиного пуха противотанковый еж», «город летней ночью непоправим», «девочки в майках на голое тело уязвимые как пехота», «сладкий словарь катастрофный», «дом стоит как солдат на страже».)

Само «я» при этом не разрастается: напротив (в таинственном родстве с «я» сегодня же обсуждаемых стихов Майки Луневской — хотя и иначе), оно как таковое стремится к самоумалению, самоустранению — а проживаемая, вмещаемая в себя огромная чужая анонимная история — не что иное, как средство этого самоумаления и самоустранения: «Я и есть то ничто, кочующий в этих кибитках, живущий в этих палатках, / людоед, съеденный сам же собою и в кургане своем погребенный. / Однодневная бабочка в теле карбона» (тут вспоминается уже «к кольчецам спущусь и к усоногим» — жест, кажется, очень родственный), «символ разрухи, разлуки и прочего бреда».

Иногда это «я» примеряет разные личины: «Это я, археолог с голым торсом, / — подобрав дешевые спортивные штаны до самого паха, / как настоящий славянин, вступающий в бой со временем <…> но сохранивший гуннские нравы…», но такое оказывается возможным именно потому, что само по себе оно личностных, психологических, биографических черт (почти) лишено. Иногда такие черты вдруг проглядывают, но, кажется, лишь для того, чтобы — будучи честно признанными — оказаться преодоленными: «Я, оставшийся здесь, боюсь всего, / даже самого себя». Совмещая в себе все, «я» повествователя потому только и может это делать, что от всего совмещаемого по существу свободно: «Я ни патриот и ни предатель, / ни виноватый и ни виновный, / ни захватчик и ни защитник. / Я никто, никто» (совсем мелкая придирка: кажется, правильнее было бы — «не патриот и не предатель…» и т.п.). И эта непринадлежность, вынутость из координат освобождает: «Спасибо Тебе, Господи!». У поэтического субъекта отрастает космическое зрение: «Вижу череп Земли, гордо лысеющий в Старом Свете».

Опять же подобно Майке Луневской, Нацентов в своих стихах совмещает то, что может показаться несовместимым, а на самом деле очень друг друга предполагает: в его случае это — чувство катастрофы и страстная полнота жизни.

В «Лете мотылька» Нацентов был еще (старательным, внимательным, точным, блестящим) учеником. Теперь он совсем перерос ученичество, преодолел пристрастие к (упорядочивающему реальность) регулярному стиху и «открытое, подчеркнутое обращение к традиции Серебряного века», о которых говорила три года назад в рецензии на его первую книгу Людмила Казарян (от прежнего ученического этапа его становления в текстах остались разве что обильные отсылки к мировой — мифологической и художественной — культурной памяти: Овидий, Ликаонова дочь — по всей видимости, Каллисто, — Диана, Рубенс, «вакхические сатиры», Набоков с лекцией о Толстом, жена Лота, Мнемозина, Орфей со своей лирой, Каллиопа, Аполлон, Глюк с его флейтой и исполняемый на ней гавот, цитата из Книги Бытия… не опорные ли это точки в нарастающем хаосе? «Рыбий пузырь! страна наша! — вот-вот лопнет») и говорит собственным неповторимым голосом. Кстати, бабочка — «пришпиленная» теперь «к полотну истории» — заглядывает в его новые стихи не из первого ли «мотылькового» сборника?

Рецензия 2. Валерия Исмиева о подборке стихотворений Василия Нацентова

Валерия Исмиева фото // Формаслов
Валерия Исмиева. Фото Екатерины Богдановой // Формаслов.

Тексты Василия Нацентова апеллируют к нашим переживаниям многослойности культурных контекстов, которые современный человек волен актуализировать и трансформировать под свои задачи с любой смысловой плотностью высказывания. Чем автор стихов спешит воспользоваться. Так, в первом стихотворении Овидий, пишущий IV скорбную элегию, император Август, кинематографические юноши Роома, амазонки и скифы успевают промелькнуть в четырёхстрочном фрагменте. Редкий читатель не испытает перегрузки от явленья реальных и мифологических персонажей и различных гиперссылок, вовлекаясь волей автора стихов во временную воронку, в которой ему предстоит прочувствовать вкус игры на оттенках сопоставлений разновременных явлений — древности, реже недавнего прошлого и современности. И в этом — не менее значимая часть поэтической стратегии Василия Нацентова, чем постоянные соотнесения масштабов, пространственных локусов и связанных с ними онтологий. Но если искушённый читатель, вероятно, испытает удовольствие от строчки, читая которую, можно не без самоиронии (спасительной и для автора) отождествиться с датским принцем, — «вижу череп Земли, гордо лысеющий в Старом Свете» — то это не означает, что такая постмодернистская стратегия используется автором без лукавства.

Так, провокация с длинным эпиграфом из Овидия задаёт эпический настрой первого стихотворения и вступает тут же в лихое противоречие с намерением сопоставить культурных «героев»: даже выброшенный в скифские степи римский поэт сохраняет неторопливую основательность поэтического строя и строя своей души (не побоимся этого устаревшего слова). Современный человек, на которого свалились и обязывающие культурные контексты, и социальные реалии современного хаотизированного мира, не выдерживает, конечно, такого натиска и рискует выглядеть не столько страдающим, сколько комическим персонажем, которого, в отличие от Овидия, и поэтическое слово не спасает.

Однако вечное гераклитово становление, энергия которого делает стихи Василия столь притягательными для взгляда культуролога, рискует превратиться в текстовую взвесь, за которой интенции автора видятся противоречивыми, когда один посыл тут же перебивается другим из-за неожиданности метафоры или нового ракурса. Вихревое движение приостанавливается примерно в середине подборки стихотворением «…день два три или целое лето» — и сразу же смазанные контуры вещей обретают отчетливость, слова успевают наполниться значением и настраивают на внимательное вслушивание. Но чаще многочисленные имена и безымянные персонажи, призванные напоминать о способности метаметафоры (хотя собственно оной здесь не просматривается) сшивать невозможно удалённое, успевают явиться в текстах Василия скорее знаками, чем символами, смысловая аура которых истончается тесным соседством с другими «претендентами» на внимание автора и читателя. И тем более столь сильные заявления, как «Я и есть то ничто», требуют паузы или как минимум ритмической цезуры — любое дальнейшее перечисление и конкретизация этого заявления ведёт к снижению смыслового напряжения до полного нивелирования эффекта от высказывания.

Хочу отметить, что я нисколько не против использования редких слов, необычных контекстов, неожиданных сопоставлений и ракурсов. Но как читатель я нахожусь в ожидании того, когда же их поток оформится пусть в сложный, но всё же рисунок, в неявную, но всё-таки проявленную для меня телеологию речи. Пока же у меня впечатление, что Василий хочет сказать очень много и во всех регистрах сразу, но ему ещё не удаётся выйти за пределы горизонтального поля. Хоть и радуют находки вроде такой строчки: «парус времени, ахнувший от бессилья вниз» (визуальное и звуковое соединяются в этих словах очень впечатляюще и запоминаются).

Мне кажется, Василий ещё далеко не определился с поэтической стратегией (об этом же, на мой взгляд, говорит и манера авторского чтения, в ходе которого ритмические остановки возникают в иных местах, чем в напечатанном тексте), поэтому ему труден выбор: жаль и жертвовать красотой найденной детали, и стремлением нагрузить смыслом и эмоциональным переживанием каждый фрагмент высказывания. Получается эффектно, но не очень убедительно, как, например, в чарующем своей безмерной эклектичностью пассаже, когда Орфей становится Лотовой женой, а сетка координат превращается в звучание эоловых струн. Поддавшись обаянию азарта поисков Василия, я бы позволила себе такую метафору: он, подобно пестумскому ныряльщику, устремляется на глубину, но кислорода хватает ненадолго и там, где только начинается сбор жемчуга, ему приходится устремляться к поверхности за новым глотком воздуха.

Мне бы очень хотелось через некоторое время заглянуть в поэтическую лабораторию Василия, чтобы обнаружить новое, обогащённое, возможно, опытом кесонной болезни поэтическое вещество, на присутствие которого столько намёков в его мерцающей и многоконтекстуальной подборке.

Рецензия 3. Светлана Богданова о подборке стихотворений Василия Нацентова

Светлана Богданова // Формаслов
Светлана Богданова // Формаслов

Для меня поэзия Василия Нацентова оказалась, пожалуй, самой понятной и самой близкой — среди подборок, которые мне довелось читать в рамках «Полета разборов» за, кажется, два года моего участия. Те культурные коды, которые становятся ДНК этой поэзии, сродни и моим попыткам стихосложения.

Безусловно, поэзия Василия — возрожденческая, в самом прямом и высоком смысле этого слова. Здесь есть все: и обращение к античности как к вечному европейскому истоку, и мощная гуманистическая тема, и неожиданные постмодернистские решения, которые, кажется, стали своего рода победой над клаустрофобией современного человека, запертого в своем мире, в своей памяти, где бы он ни находился.

И отчасти, должно быть, потому в этой подборке внезапно дважды мелькает набоковская бабочка. Первый раз — как подобие технократического урода, дрона:

Однодневная бабочка в теле карбона,
символ разрухи, разлуки и прочего бреда.

Второй раз — как некий памятник (нечто вроде монумента «Родина-Мать»):

Женщина, окаменевшая как жена Лота,
стоит вполоборота — бабочка,
пришпиленная к полотну истории,
верная Мнемозина, сердце родной земли,
нет тебе места.

И это почти парадоксальное использование одного образа в совершенно разных контекстах оказывается удивительно гармоничным и на редкость понятным. И отсюда внезапно вытекает словно бы следующий парадокс. Если верная Мнемозина, память, — это сердце родной земли, то

Нотные знаки ночи —
ветка, только что скинувшая свой плод:
свобода равная забвению
внутрь себя течет…

Еще раз: память — сердце родной земли, а забвение — это свобода, и течет она «внутрь себя», — для меня здесь, конечно, явным становится некая несовместимость, невозможность сосуществования лирического героя и той земли, которая для него родная, из которой он, по сути, слеплен, как первый человек — из глины.

Но из чего слеплен Орфей, если он «становится Лотовой женой»? Соли?.. И Орфей, и жена Лота, — те, кто нарушил запрет оборачиваться и таким образом был наказан: Орфей потерял любимую, жена Лота — жизнь. Здесь — снова указание на некую важную, крепкую, почти родственную связь, которую можно утратить, если вспоминать (оборачиваться). И снова хочется вспомнить о том, что забвение — это свобода. Не оборачивайся, и так победишь.

Мельком упомяну интереснейший мотив окаменения, который явился в нынешней подборке, но, пожалуй, сегодня у меня нет для этой обширной темы достаточно букв.

Итак, набоковские бабочки неслучайны, поэзии Василия Нацентова свойственна та степень отстраненности, отдаленности от реалий эпохи и страны, которая проявлялась, пожалуй, только у самых поразительных наших эмигрантов (а для меня — самых важных авторов вообще) — Набокова и Бродского. «Верхнее до» стихов Нацентова — самая высокая планка, которую поставил для себя этот поэт и которой ему, на мой взгляд, вполне удается держаться.

Недаром, как мне кажется, Набоков здесь упоминается и прямо («как набоков на лекции говоря о толстом»). А вот Бродский присутствует тенью аллюзий, в строках «И такси развозят любовников, // падая, как из гнезда, в черный рот пригорода» слышится «Рождественский романс», а во фразе «Уходишь, растягивая пространство, как последнюю сигарету…» — «Одиссей Телемаку».

При столь высоком градусе отстраненности, старом, классическом, эмигрантском, — лирический герой пребывает и внутри: внутри эпохи, внутри страны. Однако, судя по обилию в этих стихах глаголов с приставкой рас- / раз-, клаустрофобия, о которой я уже упоминала, становится одним из важных мотивов подборки.

… волосы распуская,
рассекая скальпелем имени плоть…
<…>
…день лежит на ладони, как фрукт,
рассеченный акинаком напополам.

Или в другом тексте:

Материал его пахнет антибиотиком:
растворившись в воде пространства,
рассыпавшись муравьями,
птицами разлетевшись…

И это желание распространиться, разверзнуть, растворить еще больше подстегивается скрытым, таинственным набуханием:

И у станции Беллинсгаузен набухает ночной слезой

И — в том же стихотворении:

Набухшая виноградина рассвета

Вероятно, эта странная клаустрофобия лирического героя отчасти привела и к обратной перспективе.

Овидий, сосланный Августом в эти далекие Томы,
слышишь мой шорох, безумный мой шепот
из тьмы ледяной, из ковыльного бреда, понтийского плена, —
строгих роомовских юношей скифских…

Овидий, становясь предметом разглядывания, изучения, сам разглядывает и изучает лирического героя, глядя на экран, где советский кинематограф выдает свою версию того, как выглядела реальность времен Овидия. Такая перспектива, из рамки — вовне, к зрителю, — характерна для иконописи. В данном случае, античный кумир разглядывает современного молодого человека, но, поскольку осмыслить этот взгляд практически невозможно, Василий прибегает к хитрости: сначала этот взгляд раздвигается, точно телескоп (вот снова — это «раз-»), а затем мысль сворачивается в бублик, демонстрируя своего рода иронию.

Похожая ситуация, но уже без обратной перспективы, — в другом фрагменте:

Диана возвращается с охоты сразу на полотно Рубенса:
думаешь, на что так пялятся эти вакхические сатиры —
на убитую птицу или на грудь Дианы.

Здесь «бублик» вышел за счет сшивания двух миров Дианой: она разгуливала по нашей так называемой реальности, пока не вернулась на полотно, где ее разглядывают сатиры, которых, в свою очередь, разглядывает лирический герой, оставшийся по ту сторону рамы.

Всего семь стихотворений, но не сосчитать того, что я в них услышала. В том числе были и вещи, совершенно мне не понятные, над которыми, кажется, можно еще думать и думать. И накапливать эти мысли, и выдавать новое — в диалоге с автором или просто так, «растягивая пространство» поэтического поля.

Рецензия 4. Евгения Риц о подборке стихотворений Василия Нацентова

Евгения Риц // Формаслов
Евгения Риц // Формаслов

Стихи Василия Нацентова мифологически красивые. Я пишу этот отзыв в день, когда стало известно о кончине Андрея Таврова, и, может быть, все сегодня призвано напоминать мне о нем, но с первых же строк подборка Василия Нацентова показалось мне написанной в том же изводе метареализма, в котором работал Андрей Тавров, поэтического магического реализма, погруженного в контекст древности и прадревности. И именно вот этой античной, библейской, интеллектуальной нотой Василий Нацентов оказывается ближе к метареализму Таврова, чем к метареализму Жданова, Еременко и Парщикова.

Перед нами мир, где Лот идет бок о бок с Орфеем. И в то же время лирический герой — современный Дафнис или пастушок Иаковлевых стад, может быть, сам юный Иосиф, но тогда непременно манновский, — докуривает последнюю сигарету. Это миф, переживаемый сегодня, и переживаемый очень остро, во всей полноте эстетизированного драматизма. Я часто вспоминаю сцену из «Орфея» Кокто — если это действительно из «Орфея», но точно Кокто, — где молодые интеллектуалы целуются и одновременно каждый держит за спиной другого книгу и читает ее. Мне кажется, именно такие стихи, как у Василия Нацентова, могли бы написать эти молодые интеллектуалы, и как раз не потому, что они только читают книжки, а потому, что они целуются и живут.

Рецензия 5. Надя Делаланд о подборке стихотворений Василия Нацентова

Надя Делаланд // Формаслов
Надя Делаланд // Формаслов

Подборка Василия Нацентова производит впечатление перегруженности, затрудненности дыхания и самой жизни. Как будто огромные неповоротливые камни сдавливают грудь, и ты исчезаешь под ними, становишься ничем, никем. Но если у Майки Луневской такое исчезновение вызывает отстраненную грусть, здесь это яростная радость:

Я никто, никто.
Спасибо Тебе, Господи!

На перегруженность работают усложненные синтаксические конструкции («Материал его пахнет антибиотиком:/ растворившись в воде пространства, / рассыпавшись муравьями, / птицами разлетевшись, беспокойный,/он дрожит на струнах меридиан / и у станции Беллинсгаузен набухает ночной слезой»), слова не из нашего повседневного вокабуляра («за Борисфеном — гелоны, будины, меланхолены»), эпиграфы из древних авторов (Овидия, Книги Бытия) и эмоционально тяжелое состояние, закрепленное в образах («Это я — из безлюдья и мрака, долгое эхо скитаний, страх, варваров рокот» и т.д.).

Инфильтрация прозаических приемов и интонации в поэзию — традиционный способ обновления для последней, однако в моем восприятии этот способ немного поистерся, поэтому никакого «остранения» не случилось. Для меня поэзия — это, пользуясь словами Лотмана, «сложно построенный смысл», но в случае с Василием Нацентовым мы имеем дело с усложненностью иного рода — перегруженностью, о которой я сказала выше. Хотя соединение злободневных тем с античностью — это достойная и давняя поэтическая традиция, создающая особое смысловое измерение.

Эта подборка не произвела на меня сильного впечатления, но стихи Василия, которые я читала раньше, были ближе к тому объему понятия, который у меня стоит за словом «поэзия».  

Рецензия 6. Александр Марков о подборке стихотворений Василия Нацентова

Александр Марков // Формаслов
Александр Марков // Формаслов

Новые стихи Василия Нацентова — усиленная циклизация пережитого: так бывает часто, когда опыт за короткое время приобретается слишком объемный, простая систематизация с ним не справляется, но остается некоторый принцип работы с материалом. Мы все это знаем, когда нас «заваливают на работе» поручениями: мы выполняем тогда не их, а просто делаем регулярным какой-то из принципов делопроизводства или исполнительности. Когда надо за день успеть в пять мест, мы просто мчимся, превращая принцип скорости в единственный способ организации и планирования трудов.

Овидиевский цикл построен как успокоение удивления: удивление, захватывающее первый эпизод, почти гаснет к последнему. Сначала это настоящее удивление: своему бытию, своей смертности, наличию у себя двойника. Это и есть по-настоящему сильное переживание, напомнившее мне оттепельный киногротеск Эльдара Рязанова «Человек ниоткуда»: дикарь, персонаж Юрского, там вместо того, чтобы трудом перековать себя в советского человека, продолжает всему удивляться и оказывается в ракете вместе со своим исследователем. Они слышат друг друга, ученый и дикарь, шепчут друг другу и оставляют следы, и поэтому и оказываются вместе, в одной ракете страдания.

Но дальше метаметафоризм предстает слишком наглядным: если день рассечен как фрукт скифским акинаком, это вроде бы необычно. Но спелый жаркий день, день, катящийся к закату, — это вполне бытовая метафора. И рассечь пополам день, почувствовать себя на стыке между прошлым и будущим — это не бытовая, но публицистическая метафора, постоянной раздвоенности выбора.

Или «рассекая скальпелем имени плоть» — вполне можно говорить и в быту, что ты орудуешь скальпелем, стремишься к точности и аналитичности. А «имени плоть» — опять же, конечно, не бытовое выражение, но публицистическое, вроде «плоть событий», частое у журналистов с претензиями. Можно вспомнить, конечно, и русское имяславие, где звуки имени Господа — это плоть нетварной энергии, — но это не будет ключом к стихотворению.

И совсем наглядность вместо удивления господствует в финале. Вроде бы изящно сказано, о Диане и Рубенсе. Но смысл здесь простой: ужасен труп и ужасен натюрморт, везде смерть, везде мертвая растерзанная плоть. Но кажется, такое приравнивание опять же смешивает бытовое и журналистское: и в быту мы скажем «это ужасно», и натюрморт, как напомнит нам культурный журналист, это и есть изображение мертвой природы.

А между всем этим — чужое слово: кто кого называет «предателем» или «гунном»? Ясно, что сам себя так человек не назовет, разве в порядке обиженной цитаты. Так успокоение удивления на холсте и приглушенная полифония чужого слова равняет обыденность смерти и ее журналистский обзор.

Стихотворение «…день два три или целое лето…» впечатлило меня гораздо больше, потому что это образы города, отсылающие к русскому авангарду, в котором были и самовары, и павлины, — а потом он сменился «девочками в майках» Дейнеки, мастера соцреалистического ар-деко (и привет Лолите и Набокову!). Но анекдот о наглядных жестах Набокова-преподавателя с этим не очень вяжется: все же Набоков объяснял начинающей аудитории значение Толстого как тотального реалиста, как высвечивающего каждого человека реальностью и бытом, — а это иное, чем русский авангард, читавший, вслед за Шкловским, Толстого как мастера остранения. Напомню, что Сергей Третьяков пересказал Шкловского Брехту, и так родились ключевые приемы эпического театра. Одна Лолита, без театра Брехта или Арто, не вытягивает всего сюжета.

Третье стихотворение посвящено невозможности пережить историю во всей ее сложности, не став женой Лота. В нем много замечательного, но немного странно звучат все инструментальные обороты. «Проявляется флейтой Глюка» — как фотоснимок или как проявление музыки? «В крышу сарая» — яблоки падают или просто ударяются? Кажется, что голоса музыки опять же полифоничны, но не ведут нас к завершению действия и даже к открытому финалу.

Подборка стихотворений Василия Нацентова, представленных на обсуждение

Василий Нацентов родился в 1998 году в Каменной Степи Воронежской области. Учится на географическом факультете Воронежского университета. Печатался в журналах «Знамя», «Октябрь», «Наш современник», «Москва», «Кольцо А», «Сибирские огни», «Подъем», в «Литературной газете», «Литературной России» и др.

***

Дальше — Босфор, Танаис, Киммерийской Скифии топи,
еле знакомые нам хоть по названью места;
а уж за ними — ничто, только холод, мрак и безлюдье
Горе! Как близко пролег круга земного предел!

Овидий

I. Это я — из безлюдья и мрака, долгое эхо скитаний, страх, варваров рокот,
за Борисфеном — гелоны, будины, меланхолены,
я из тёмной Сарматии странник.
Я и есть то ничто, кочующий в этих кибитках, живущий в этих палатках,
людоед, съеденный сам же собою и в кургане своём погребённый.
Однодневная бабочка в теле карбона,
символ разрухи, разлуки и прочего бреда.
Овидий, сосланный Августом в эти далёкие Томы,
слышишь мой шорох, безумный мой шёпот
из тьмы ледяной, из ковыльного бреда, понтийского плена, —
строгих роомовских юношей скифских
и амазонок, сбежавших от греков… Старанье, страданье.
Думаешь легче? Нисколько. И всё же.

II. Ребята, которые вернулись оттуда,
ничего не боятся. Они всё видели.
Я, оставшийся здесь, боюсь всего,
даже самого себя.
Они ветераны боевых действий,
у них нашивки военной полиции.
Им всё можно. Потому что они всё видели,
потому что они защитники и захватчики,
виновные и виноватые,
предатели и патриоты.
Сразу — и те и другие.
Я ни патриот и ни предатель,
ни виноватый и ни виновный,
ни захватчик и ни защитник.
Я никто, никто.
Спасибо Тебе, Господи!

III. Нырнув в Чёрный пруд, открываю глаза:
среди ила, поднятого карасём,
солнечного луча, рассыпающегося и приходящего в упадок,
вижу череп Земли, гордо лысеющий в Старом Свете.
Где Ликаонова дочь ось над землёю стремит,
где пробегают, как ветер в усынке,* волосы распуская,
рассекая скальпелем имени плоть,
или лодка без вёсел — движением мысли.
Казалось, всё ясно:
день лежит на ладони, как фрукт,
рассеченный акинаком напополам.

IV. Это я, археолог с голым торсом, —
подобрав дешевые спортивные штаны до самого паха,
как настоящий славянин, вступающий в бой со временем.
И ни капли отчаяния:
жара до самого сердца выжимает всю дурь,
и я таю, как мороженое на солнце, —
уже смирившийся с мироустройством,
не злобный, но сохранивший гуннские нравы.

V. Война сшивает цыганской иглой смерти,
а любовь в тени — трепещет, ликует.
Диана возвращается с охоты сразу на полотно Рубенса:
думаешь, на что так пялятся эти вакхические сатиры —
на убитую птицу или на грудь Дианы.

***

…день два три или целое лето —
голову не повернёшь не ввернёшь цоколь света
тополиного пуха противотанковый ёж

город летней ночью непоправим —
самовар на дровах с клеймом шемариных:
кажется там павлин и один из братьев вполоборота
девочки в майках на голое тело уязвимые как пехота
сладкий словарь катастрофный утешенье трудом
а потом распахиваешь глаза как шторы утром
как набоков на лекции говоря о толстом

***

               …один из них сказал: спасай душу свою; не оглядывайся назад
                и нигде не останавливайся в окрестности сей…
                                                   
Быт. 19:17

Ветер, ветер,
но бесшумно валится великан древесный —
парус времени, ахнувший от бессилья вниз.

Материал его пахнет антибиотиком:
растворившись в воде пространства,
рассыпавшись муравьями,
птицами разлетевшись, беспокойный,
он дрожит на струнах меридиан
и у станции Беллинсгаузен набухает ночной слезой.

                                 с л е з а  к а к  з е р к а л о

    то не ветки стучатся в стекла
    дом стоит как солдат на страже
    жизнь отдаст ничего не скажет
    то не веточка птичье пёрышко
под сорочкой тугие бёдра
    ночь которую ночь бесследна

Женщина, окаменевшая как жена Лота,
стоит вполоборота — бабочка,
пришпиленная к полотну истории,
верная Мнемозина, сердце родной земли,
нет тебе места. Смотрит и ничего не видит.
Дождь идёт или жизнь проходит.

Набухшая виноградина рассвета.
Вырванный язык оркестра.
Город, как шапку, надевает колокол на себя.
         Всё! Занавес! И такси развозят любовников,
падая, как из гнезда, в чёрный рот пригорода.

Каждая капля — яблоко осенью —
в крышу сарая, покрытую толью,
в мокрый пырей, холодный,
как руки неопытной массажистки.
Нотные знаки ночи —
ветка, только что скинувшая свой плод:
свобода равная забвению
внутрь себя течёт.

с у д ь б а  у п и р а е т с я  и з о  в с е х  с и л

Орфей становится Лотовой женой,
полная золотых слёз каменеет лира,
играет ветер и стонет он:
меридианы минорнее, долготы —
о, это Лотовы ноты!
Геоид переливается в блеске солнца,
и нельзя вот так навсегда расстаться.

Уходишь, растягивая пространство, как последнюю сигарету.
Рыбий пузырь! страна наша! — вот-вот лопнет.
Кузнечики чешут затылок дня.
Подробные, как бессонница,
чувствительные, как сетчатка.

— Ну что же ты? Говори прямо!
Орфей, Орфей, ветерок развей парус лиры!
Странник, розовая тучка на краю циклона,
сын Каллиопы и Аполлона, оглянись!
Тишина за тобой.

Воздух серебряно-голубой
проявляется флейтой Глюка.
Пляшут тени, блажен гавот.
Глубока разлука.

* Усынок — залив пруда, озера; затон. (Воронежская обл.)

Борис Кутенков
Редактор отдела критики и публицистики Борис Кутенков — поэт, литературный критик. Родился и живёт в Москве. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького (2011), учился в аспирантуре. Редактор отдела культуры и науки «Учительской газеты». Автор пяти стихотворных сборников. Стихи публиковались в журналах «Интерпоэзия», «Волга», «Урал», «Homo Legens», «Юность», «Новая Юность» и др., статьи — в журналах «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Вопросы литературы» и мн. др.