Предновогодний «Полет разборов» в Культурном Центре имени Крупской очередной раз свел поэтов абсолютно непохожих – Евгению Юдину и Александра Григорьева. При обсуждении их творчества начался очередной спор, где каждый остался при своём мнении. Это и понятно: любой разговор о литературе и искусстве всегда уводит в довольно беспредметную область.
Евгения Юдина пишет, как правило, верлибром. Её становление интересно наблюдать, потому что потенций в этом поэте заложено гораздо больше, чем она сейчас воспроизводит. Мы повременим делать выводы, расскажем только о том, что отозвалось в нашем восприятии.
А приглянулось действительно многое. К примеру, сам подход Евгении Юдиной: плотная запись ассоциаций, приблизительно напоминающая тот дневник, который вёл герой оруэлловского романа «1984». Помним это место? Он начинает писать, на него нахлынули потоком какие-то воспоминания, персонаж их фиксирует, но опомниться никак не может. И вот Уинстон Смит исписал уже страницы три, а поток всё идёт и идёт. В нём возникают даже повторы одного и того же, да и делалась эта первая запись только сугубо для того, чтобы после первого же прочтения сжечь. У очень многих из нас так бывает. Поэтому про творчество Юдиной нельзя определенно сказать, где у нее «достоинства», а где – «недостатки». Повторы можно списать, если угодно, даже на шаманствующие заклинания, как заметила на встрече критик Людмила Вязмитинова. В любом случае, это медитативные стихи, поскольку любой поток сознания и есть медитация, то есть размышление, через которое нет-нет, да и возникнет какой-то интуитивный проблеск.
А таковых действительно много. Стихи о девочке с четырьмя руками – это действительно совершенство. Строчка о доме, который «строили зэки, позируя для барельефов» тоже выше похвал. Рефрен одного из стихотворений в предложенной подборке («мы стреляли вишневыми косточками») будит уйму ассоциаций у читающего и слушателя.
Другой автор, Александр Григорьев, пишет уже вполне уверенно. К примеру, стихотворение «Там, в Апеннинах падает снежок…» – это вполне шедевр, да и сам лирический герой Григорьева, которого поэт Борис Кутенков назвал «маленьким человеком», в этом обжитом стихотворном мире совсем неплохо смотрится.
Маленьких людей, как известно, отличает желание доказать свою правоту. Не всех, разумеется. Не Акакия Башмачкина, естественно, а Родиона Романовича Раскольникова. Бабушек Александр Григорьев рубить топором, само собой, не будет, но, как заметил поэт и философ Андрей Тавров, эту лирику отличает крайняя избыточность «энергии, ярости и желания сказать». Строй стиха конвульсивен, да и здорово напоминает первую линию пехотинцев с ружьями в самый разгар боевых действий. И вообще, если поэзию Григорьева было бы можно максимально упростить до песни, то получился бы военный марш. Отсюда традиционализм его метрических конструкций при внешнем – и, может быть, даже показном авангардизме.
Пока же всех с наступающим Новым годом и до новых интересных встреч на «Полётах разборов».
Алексей Михеев, журналист, литературный критик
Представляем рецензии Татьяны Грауз, Алексея Мошкова, Ольги Балла и Надежды Кохнович о стихах Александра Григорьева.
Обсуждение Евгении Юдиной читайте в этом же выпуске «Формаслова».
Рецензия 1. Татьяна Грауз о подборке стихотворений Александра Григорьева
Стихия стихов Александра Григорьева плотная, прорастающая из русской словесности (Ходасевича, Мандельштама, Георгия Иванова и не только из них, конечно), прикипает к этой здесь-и-сейчас-данной-жизни «ладонью, щиколоткою, спиной, // ключицей…». За каждым движением, поворотом, разворотом слов, за каждой строкой (похожей на борозду на виниловой пластинке, по которой движется острая игла смысла) чувствуется «влипание» в вещный мир и в то незримое, но властное пространство испокон веку существующих смыслов, которые поэт каким-то особым образом сжимает и помещает в тиски довольно жёсткой стихотворной строки, кажущейся порой как бы расхристанной (но впечатление это обманчивое). Слова Александра Григорьева стоят в строке плечо к плечу, чтобы в какой-то момент эта армия-пехота пошла в атаку на наше читательское сознание. Спасительным воздухом (кислородом) в этом плотном движении-беге слов может стать скрытая (или явная) ирония, многоуровневые слоистые подтексты, пропитанные словечками современного языка или окказионализмами.
Из банки выплывает шпрота –
и, колыхаясь, шпротин хвост
соединяет всё, что прото-,
со всем, что пост-.
Преодолённая консервность.
Ребячество. /…/
…плывмя
парит. И где-то там, в надкрымье,
меняя плавники на крылья,
его смолкает болтовня.
И тогда вещный мир и его голоса – будто запаянные в консервную банку восприятия – взрываются, взлетают на воздух и претерпевают изменение (здесь почему-то вспоминаются кадры из фильма Антониони «Забриски Пойнт», когда взрывается вся уютная – или не очень уютная – «реальность»).
/…/
Смысл этих всех метаметаморфоз
был не всегда доходчив, я не спорю.
Но водолаз, нырнувший в водовоз,
о море
в конечном счёте что-то узнаёт.
И этим знаньем, как древесным соком,
наполнившись, и черешок растёт,
и локон.
Мотив метаморфозы, трансформации – это, как известно, древний литературный приём преображения реальности и постижения (познания) через малое – большого, через единичное – всеобщего, через одно – по схожести или различию – чего-то совсем иного. Стихи Григорьева похожи на шлюзы, соединяющие водные бассейны с различным уровнем воды. Поэт осуществляет навигацию судов-слов, иногда, правда, кажется, что слова пришвартовались к берегу и стоят замерев. Но вот они понеслись, набирая ход и набирая в свои незримые трюмы пригоршни новых смыслов – захватывая по пути то, что могло бы быть «выражением чувства», – и то, за чем стоят «рассуждения», «рефлексия», «ирония», – чтобы потом из этого потока (иногда даже сверхинформационного), из этого здесь-и-сейчас бытия выйти на что-то крайне важное и простое, доступное или почти недоступное для слов.
/…/
….гудком
непрерывным продолжай движенье на голос,
вызвавший тебя из
бытия на его карниз –
на лужайку перед – на другой полюс –
в неостывающую солнечную, чтобы, вернувшись, вгрыз,
вдышал, врычал, вшептал, вдолбил
по-дроздовьи
то, что соловьи называют любовью –
то, что муравьи называют любовью –
то, что называют любовью –
в то, что недолюбил.
Это умная и чрезвычайно плотная поэзия, о которой интересно думать. Многие стихи, как например то, что дано ниже, построены по принципу ленты Мёбиуса, но не на лексическом, а на семантическом уровне: когда происходит движение от внутреннего к внешнему и обратно, наращение образности и одновременно ироническое умаление скрытого пафоса той внутренней бездны, или «полости», в которую может войти и ты-старец, и ты-дитя.
Кто – тьмы не вымаравший – в свете маракует,
внутри того
и необструганно, и бытово,
но – вьётся тонкое и вечное бликует.
И входят в полость старец и дитя
вслед долгим висцеральным кварцеваньям,
друг к другу обращаясь «генацвале»,
с изнанки в грудь не колотя.
Это поэзия взрыхлённой земли, культурного и пока ещё, кажется, всё-таки плодородного слоя, в котором можно укореняться, расти и давать плоды.
Рецензия 2. Алексей Мошков о подборке стихотворений Александра Григорьева
Когда речь заходит о классической поэтике, то неизменно в голове всплывает Александр Сергеевич. Понятно, его нам так упорно прививали с младых ногтей (хм, как картошку при Екатерине и Маяковского после самоубийства), вбивали в головы, что он наше «всё», что по-другому и быть, наверное, не может. Соответственно, создаётся ощущение (более того: здесь можно говорить даже о некоем социокультурном концепте), что русская поэтическая традиция есть нечто застывшее, статичное, даже регрессивное (что выражается в стремлении к пушкинской простоте и ясности), будто после Александра Сергеевича никого и не было: ни Белого, ни Мандельштама, ни Хлебникова, – ну разве только Владимир Владимирович, опыт которого переняли шестидесятники. Однако, несмотря на это устойчивое заблуждение, классическая поэтика развивается и эволюционирует, как, допустим, свидетельствуют стихи Александра Григорьева, который за основу берёт творчество гениального Георгия Иванова.
Параллели (именно они, а не эпигонство – пусть даже в замаскированном виде!) обнаруживаются как на уровне формы (тяготение к её короткой разновидности, философичность, эвфонический принцип, интеграция в поэзию «непоэтических» слов – «висцеральное кварцевание» у Григорьева, «хлороформирование» у Иванова и проч.), так и содержания.
В первом тексте подборки Григорьев проводит жёсткую дифференциацию на действие как таковое, включая язык, и творческий акт: «Нельзя всего сказать, но можно – спеть. / Не выпутать, но выпечь», – констатирует поэт. И тут же, спустя две строки, объясняет разницу:
А потому – водить.
И, настигая тех, кто врассыпную,
в них запускать реакцию цепную.
Живородить. –
Что является даже не развитием, но преодолением «ивановского постулата»:
О нет, не обращаюсь к миру я
И вашего не жду признания.
Я попросту хлороформирую
Поэзией своё сознание.
Иванов – поэт интровертного склада, сосредоточенный на личном опыте, на том, что внутри, Григорьев же, наоборот, пытается нащупать проход вовне, но при этом не теряя корней (что подтверждается его классической манерой, которую он так незаметно, казалось бы, но при пристальном взгляде уже весьма существенно модифицирует):
Я был внутри, а оказался вне –
путём зерна. Как косточка. Как семя.
Не равный никому, но наравне
со всеми.
Здесь внакладку уже слышится Воденников: «Я заказал себя – как столик, как убийство…», но интереснее другое:
Затем – нуждаясь в силе нутряной –
я гриб срывал и прирастал к грибнице
ладонью, щиколоткою, спиной,
ключицей.
Смысл этих всех метаметаморфоз
был не всегда доходчив, я не спорю.
Но водолаз, нырнувший в водовоз,
о море
в конечном счёте что-то узнаёт.
И этим знаньем, как древесным соком,
наполнившись, и черешок растёт,
и локон.
Григорьев пытается соединить то, что, казалось бы, соединить невозможно: проявленное с непроявленным, по сути, бытие с небытием. В этом – его основной message, который с точки зрения художественной он воплощает, порой настолько мастерски, что кружится голова – от высоты, на которую взмывает поэт:
Из банки выплывает шпрота –
и, колыхаясь, шпротин хвост
соединяет всё, что прото-,
со всем, что пост-.
Это тот яркий пример, когда образность рождает высокую философию (или болезнь?). Нет, конечно, в этом контексте можно вспомнить «Элегию» Бродского с его «Мы – только части / крупного целого, из коего вьется нить / к нам, как шнур телефона, от динозавра / оставляя простой позвоночник», с которой Григорьев как бы вступает в диалог. Но и без этого эти строки рождают очень сильное впечатление, как бы врастая в сознание. Это тот самый случай, когда эстетическое превалирует над всем другим, давая оному жизнь из себя. Поэтому воспарение «шпроты» выглядит не то чтобы даже логичным, но закономерным, одновременно подчёркивающим/раскрывающим внутреннюю сущность текста, который как бы преодолевает сам себя в художественном выплеске:
И где-то там, в надкрымье,
меняя плавники на крылья,
его смолкает болтовня.
И это действительно так: болтовня смолкает – рождается музыка (вот вам еще одна перекличка с Ивановым), воплощённая/зафиксированная в тексте. И именно она, по Григорьеву, и является тем, что связывает то, что не подлежит соединению:
вот штучный моцарт через звуки-грюки
к улитке прикасается
<…>
и кажется улитке: жизнь дана,
чтоб слушать эти моцартовы штуки
Да, с точки зрения логики эти попытки соединения/выхода не стоят и гроша, но стихи поэта явно свидетельствуют об обратном, доказывая, по крайней мере, тот факт, что поэзия далеко не всегда подчиняется этим законам.
Рецензия 3. Ольга Балла о подборке стихотворений Александра Григорьева
= «Нельзя всего сказать, но можно – спеть» – к сожалению, банальность: претендующая на статус парадокса многократно, на самом деле, повторявшаяся в мировой поэзии мысль о том, что всей полноты настоящего не выскажешь и слову не всё подвластно. Но правильна сама интуиция того, что, действительно, хорошо было бы начать стихотворение с парадокса – и надо бы таковой поискать. (Кстати, автор хорошо чувствует смыслообразующую тягу парадоксов и встраивает их в свои тексты на правах важного структурообразующего элемента: во второе стихотворение вообще сразу два – в самое начало: «я был внутри, а оказался вне» и «не равный никому, но наравне / со всеми»; с парадоксоподобного же построения, сталкивающего противоположные начала, он начинает и третье стихотворение: «Кто – тьмы не вымаравший – в свете маракует»);
= «Не выпутать, но выпечь» – а вот это хорошая строчка уже чисто фонетически: у как будто противопоставляемых друг другу понятий оказывается до близнечества сходный звуковой облик (вот он, искомый парадокс!);
= «полип полипыч» со встроенной в этот оборот иронической и разговорной интонацией видится в этом стихотворении чужеродной фигурой (стихотворение в целом по интонационному строю не таково).
= Кстати, представляется, что первое и второе стихотворения, ритмически тяготеющие друг к другу, образуют части одного целого, могут быть тоже прочитаны как диптих – не хуже «Крыморождённого диптиха» того же автора.
= «Путём зерна» – сильная, нагруженная и евангельскими, и историко-литературными реминисценциями цитата, сразу, резко придающая вес всему высказыванию, – но её воздействие, по моему чувству, ослабляется дальнейшим нагнетанием синонимов зерна: «Как косточка. Как семя». Они не дают смыслового прироста и представляют собой топтание в одном и том же ассоциативном круге.
= «этих всех» – в этой неловкой инверсии есть сразу и (несколько наивное) просторечие (которое опять же противоречит общему интонационному строю стихотворения), и свидетельство того, что автор не вполне справляется со словами.
= А вот сравнение того, как герой стихотворения приникал к мощным источникам животворящей силы, чтобы расти, ¬– с нырянием водолаза в водовоз (то есть – в нечто и искусственное, и ограниченное), вставленность этого сравнения в сердцевину стихотворения, построенного на метафорике органики и роста, – кажутся неточными до неверности.
= Несправедливо и то, что смысл описанных превращений героя «был не всегда доходчив»: смыслы всем существом переживаемого роста и потребности в его надличных, природных источниках здесь лежат совершенно на поверхности. Кроме того, не показано, что герой именно менялся, становился другим, да и многократно: изобретённое автором слово метаметаморфозы указывает на множественность изменений, – но сказано только о его потребности в источниках и стимулах роста и силы (а также о единстве всего живого и растущего – и человеческого и внечеловеческого; о связи глубокого знания с силами, образующими жизнь, – мысль, кстати, совершенно прекрасная: «И этим знаньем, как древесным соком, / наполнившись, и черешок растёт, / и локон»).
= Второе стихотворение представляется мне удачно выстроенным в смысле ритма, распределения дыхания и напряжения: сочетает в себе сильное медленное спокойствие и выбивающуюся на поверхность взволнованность, на которую указывают последние, резко обрубленные – и нагруженные большим эмоциональным весом – строки многих четверостиший.
= «висцеральным кварцеваньям» – фраза фонетически очень эффектная, но, боюсь, эффектность её избыточна и чересчур самоценна, – играя в свой фонетический бисер, она не работает на общий смысл стихотворения. Кроме того, латинизмы вносят обертона искусственности, здесь очевидно неуместные.
Вообще, первая и вторая часть третьего («Кто – тьмы не вымаравший…») стихотворения представляются устроенными слишком различно. Первая – с её органичными внутренними парадоксами и внятной мыслью – выглядит вполне цельной (притом к этой цельности принадлежит и строчка «И входят в полость старец и дитя». – «…с изнанки в грудь не колотя» – значит, они в этой полости прекрасно друг с другом уживаются? Ну допустим). Но дальше начинается разнос в разные стороны. Вторая часть – кричаще эклектична: мало автору латинизмов («висцеральные кварцевания»), он ещё добавляет грузинское «генацвале», что кажется совсем не мотивированным (разве для остроумной рифмы с «кварцеваньями»? – но этот мотив явно недостаточен). Словом, шестую и седьмую строки этого текста стоило бы ещё продумать.
= Четвёртый текст – хорош, в частности, тем, что держится на цельной мысли-интуиции, пронизывающей его от начала до конца, – это правильно. Кроме того, здесь происходит интересная работа со сложным задыхающимся ритмом, его перепадами («…гудком / непрерывным продолжай движенье на голос, / вызвавший тебя из / бытия на его карниз») и с лексикой («вгрыз, / вдышал, врычал, вшептал…»). Интересен образ «палой-беспалой, как листья, / правды» – без, надо понимать, крупного, высокого смысла, – браво. – Вижу, что нагнетание синонимов (неполных – с некоторой работой внутри синонимического ряда) – излюбленный приём автора; четвёртый текст он прямо с этого и начинает: «…на шажок, на плевок, на выстрел» – и понятно, чему служит такой синонимический ряд: в нём с каждым новым синонимом происходит нарастание расстояния, на которое герой-адресат (так!) стихотворения от себя отлетает. Что происходит внутри довольно разнородного ряда (единонаправленных, впрочем, действий) «вгрыз, / вдышал, врычал, вшептал, вдолбил» – не так очевидно, но рискну предположить, что это борьба мотивов внутри одного и того же действия вмещения любви в недолюбленное.
= «Крыморождённый диптих»: яркая гибкая образность (искусственное и (над)природное как части одного целого: «троллей и нить судьбы / сплетаются», «незакатная плерома <…> / переходит в витамин D3»; взаимоперетекание малого и крупного: рыбий «шпротин хвост» с его нежными колыхающимися движениями оказывается достаточно мощным, чтобы соединить разные временные пласты – «всё, что прото-, / со всем, что пост-.»; плавучего и летучего – «меняя плавники на крылья…»). (Но вот «маняще манившее» – увы, просто тавтология.) Осторожной, ненавязчивой, но внятной концентрацией шипящих («юЖнобереЖный», «небреЖной», «щемящее в шумящем» – да здесь и покачивающиеся «ч»: «молоЧный», «москвиЧ», «кирпиЧ») автор добивается звукового образа постоянного фонового шороха-шипения наползающих на берег и отползающих волн. Хорош, по-моему, образ «преодолённой консервности» – выхода за пределы искусственного. Прекрасная живая индивидуальная лексика: «рыбячество» (соединяющее человеческое и рыбное), «плывмя парит», «надкрымье» – и вообще всё движение стихотворения (единства двух стихотворений) снизу вверх, из горизонтали – в вертикаль, из звуков – в тишину («…его смолкает болтовня»).
= «Там, в Апеннинах» – текст, несколько задыхающийся не столько по авторскому, думается мне, замыслу, сколько потому, что автор, увы, не очень справился со словами. В строке «Свет жЕ – верховный ухогорлонос» ударение естественным образом оказывается на вообще-то безударной частице «же», придавая всему высказыванию не только затруднённость и неестественность, но попросту неправильность (тут она могла бы быть, кстати, легчайше исправлена: «А свет – верховный ухогорлонос…» – и вот уже в строке можно свободно дышать). «Не лишь глазам дан» – в этом обороте тоже видится некоторое насилие над русским языком: так не говорят (в этом обороте видна ученическая неловкость), слова чувствуют себя стеснённо, напряжённо и вымученно. Кстати, ударение неестественно сбивается и в следующей строке: «все органы чувств…» – слово «органы» перетягивает его на себя, тогда как в норме основной интонационный вес в этом словосочетании должен доставаться слову «чувств». Вообще, фонетическая перенапряжённость этого стихотворения, кажется мне, входит в непродуктивное противоречие с его достаточно простой и ясной мыслью. Над ним стоило бы ещё поработать. Но зато здесь намечено внятное движение от заданной вначале (хотя и противоречащей всему, что сказано потом) мягкой расслабленной прохлады («Там, в Апеннинах, падает снежок» – ах как просторно и медленно-спокойно в этой строке!) – к финальному жару: «…нет. горячо». Просто этот путь стоило бы, кажется, пройти как-то иначе.
= Ну и, наконец, нелогично: разве дождь в мае, хоть бы и в долине Апеннин – это слишком? что же в этом чрезмерного? (Хотя «в мае» – «задарма и» – рифма остроумная).
= И, наконец, последний текст: не слишком ли грубоват и тяжеловесен – уже чисто фонетически – (сам по себе остроумный) окказионализм «грюки» для описания звуков м(М)оцарта, что-то тонко-чудесное делающих с улиткой внимающего им уха? Но стихотворение в целом изящное, и, кажется, хорошо передаёт движение удивления музыке – моментально разрастающееся от единственной ситуации («штучный» Моцарт) до перемены чувства жизни в целом.
Рецензия 4. Надежда Кохнович о стихах Александра Григорьева
Одно из ценнейших свойств и даже условий поэзии – её способность принадлежать чему-то ещё, кроме неё самой, и в этом смысле творчество Григорьева в полном смысле поэтично – потому что синкретично. Проблема в том, что назвать эту смежную область, проникающую в тело текста, довольно трудно. Это не проза, хотя конструкции вроде: «нуждаясь в силе нутряной» – существенно задерживают обэриутские и почти хлебниковские взлёты. И это не научная картина мира, несмотря на то, что биологическое любопытство, влюблённость в природу, как будто не забывшая декаданс, а еще далёкая до встречи с ним, кажутся предельно искренними и потому заражают.
…Смотри
из пятьдесят второго,
как светит незакатная плерома
и переходит в витамин D3.
И всё-таки в этих стихах будто есть что-то постороннее, в них немного тесно – или они рождают чувство тесноты оттого, что мы пытаемся проникнуть в них, оставаясь в четырёх стенах. Стихи Григорьева не для городских помещений и не для городских парков – они для дикой природы. Сам автор будто не разрешает себе такой свободы, умаляет её:
Но водолаз, нырнувший в водовоз,
о море
в конечном счёте что-то узнаёт.
Знание свободы, тем не менее, реально, «И этим знаньем, как древесным соком, / наполнившись, и черешок растёт, /и локон».
Лирический герой пытается осмыслить её, но, задаваясь целью, чаще приходит лишь к чужим и наивным общим местам: «Как косточка. Как семя»; «и кажется улитке: жизнь дана, / чтоб слушать эти моцартовы штуки». Новое рождается незаметно, на ходу, из проживания реальности – как настоящее приключение рождается не от созерцания пейзажей, а, скорее, борьбы со стихией: «я гриб срывал и прирастал к грибнице»; «вдышал, врычал, вшептал, вдолбил / по-дроздовьи»; «и воспаленье выдержавших – склеит / отпавший атом с шорохом, лучом, / террасой, где – тепло? – ещё теплее? – / нет, горячо». Вот эта верность предельным вещам, включающим атомы, сверхвысокие температуры, «то, что называют любовью», и ещё что-то – на мой взгляд, полностью покрывает вынужденность читателя справляться с полипами текста.
Выхожу из этих двух циклов с чувством свежести, нелепости и двумя вопросами. Первый. Когда Григорьева наконец-то разлучат с Заболоцким и компанией, какой же он будет один? Второй. Если какая-то вторая область, не названная и не понятая нами вполне, перестраивает на свой манер стихи Александра Григорьева, как выглядит эта вторая область, возможно, также перестроенная и лишённая самостоятельности стихами? Вполне вероятно, что пункт назначения как автора, так и его читателей, находится именно там.
Подборка стихотворений Александра Григорьева, предложенных к обсуждению
Александр Григорьев. 35 лет. Родился в Керчи. Окончил филологический факультет Московского государственного университета им. М.В. Ломоносова, кандидат филологических наук. Как поэт дебютировал в 2019 году в «Новом журнале». Работает главным редактором маркетингового агентства. Живёт в Красногорске.
***
Нельзя всего сказать, но можно – спеть.
Не выпутать, но выпечь.
Воде – пока жива – не прикипеть
к поверхности что ваш полип полипыч,
не выкипеть. А потому – водить.
И, настигая тех, кто врассыпную,
в них запускать реакцию цепную.
Живородить.
***
Я был внутри, а оказался вне –
путём зерна. Как косточка. Как семя.
Не равный никому, но наравне
со всеми.
Затем – нуждаясь в силе нутряной –
я гриб срывал и прирастал к грибнице
ладонью, щиколоткою, спиной,
ключицей.
Смысл этих всех метаметаморфоз
был не всегда доходчив, я не спорю.
Но водолаз, нырнувший в водовоз,
о море
в конечном счёте что-то узнаёт.
И этим знаньем, как древесным соком,
наполнившись, и черешок растёт,
и локон.
***
Кто – тьмы не вымаравший – в свете маракует,
внутри того
и необструганно, и бытово,
но – вьётся тонкое и вечное бликует.
И входят в полость старец и дитя
вслед долгим висцеральным кварцеваньям,
друг к другу обращаясь «генацвале»,
с изнанки в грудь не колотя.
***
Отлетев от себя на шажок, на плевок, на выстрел –
сном или коготком
в мелком не увязай тут же бескорыстье,
ни в палой-беспалой, как листья,
правде – гудком
непрерывным продолжай движенье на голос,
вызвавший тебя из
бытия на его карниз –
на лужайку перед – на другой полюс –
в неостывающую солнечную, чтобы, вернувшись, вгрыз,
вдышал, врычал, вшептал, вдолбил
по-дроздовьи
то, что соловьи называют любовью –
то, что муравьи называют любовью –
то, что называют любовью –
в то, что недолюбил.
Крыморождённый диптих
I
Молочный спустится москвич
в троллейбусе в южнобережный
рай – под «кирпич»
своей же биографии небрежной.
Троллей и нить судьбы
сплетаются. Щемящее в шумящем
междугороднем. Голубы
две плоскости по левую. Маняще
манившее тому назад. Смотри
из пятьдесят второго,
как светит незакатная плерома
и переходит в витамин D3.
II
Из банки выплывает шпрота –
и, колыхаясь, шпротин хвост
соединяет всё, что прото-,
со всем, что пост-.
Преодолённая консервность.
Рыбячество. Шпротогаврош –
гаврошешпрот – на Роман-Кош
из Балаклавской бухты, сверясь
с верой – не с фактами, плывмя
парит. И где-то там, в надкрымье,
меняя плавники на крылья,
его смолкает болтовня.
***
Там, в Апеннинах, падает снежок.
В долине – дождь, что тоже слишком в мае.
Борясь с тревогой методом изжог,
пьёт задарма и
хандрит тридцати-с-чем-то-летний шкет
и не соображает, пригорюнясь,
что хмурь-хлябь-хворь – всё обратится в гумус,
а гумус – в свет.
Свет же – верховный ухогорлонос
здесь пробасит – не лишь глазам дан. То есть,
все органы чувств… даже так: любой из
них – токсикоз
и воспаленье выдержавших – склеит
отпавший атом с шорохом, лучом,
террасой, где – тепло? – ещё теплее? –
нет, горячо.
***
вот штучный моцарт через звуки-грюки
к улитке прикасается; она –
улитка – до того удивлена,
что рушится китайская стена
и оживает кура из кентукки
и с рожек ниспадает пелена
и кажется улитке: жизнь дана,
чтоб слушать эти моцартовы штуки