О новых книгах серии «Спасибо»: Сергей Ивкин «25. Стихи для перечитывания», Феликс Чечик «Четвертак. Стихи и встречи», Михаил Видмук «Какие, к черту, волки?!»


Борис Кутенков фото // Формаслов
Ведущий проекта “Полет разборов” поэт, критик Борис Кутенков. Фото – Данила Шиферсон // Формаслов

Серия «Спасибо» издательства «Синяя гора» (основатели — Андрей Фамицкий и Клементина Ширшова) пополнилась новыми сборниками. «Задание» редакции по-прежнему открывает простор для авторской свободы выбора и интерпретаций, в то же время позволяя читателю сравнить похожие и разные книги, поместить их в некий общий контекст. Эссеист выбирает от 20 до 25 (любых — классических, современных) стихотворений; дает к каждому из них комментарий, не ограниченный форматом и объемом. Неизменным остается пожелание издателей — сделать книгу по возможности личной, рассказать именно о любимых, важных стихах. Какие же откровения принесли нам на крыльях авторы (двое из них широко известны в литературном сообществе, одно имя совсем новое)? Почему стоит прочитать эти три мини-антологии? Особенности серии располагают к непростому разговору о «дилетантизме» и «профессионализме» читателя стихов, о границах критики и эссеистики и трансформации рамок профессионального разговора, когда речь идет о «стихах про меня», — отчасти эти темы мы затрагивали в прошлом обзоре серии (применительно к книгам Константина Матросова, Клементины Ширшовой, Елены Севрюгиной и Александра Правикова). Не обойдем их и сейчас.

Итак…

.
Пульсация воздуха

Сергей Ивкин. "25. Стихи для перечитывания." // Формаслов
Сергей Ивкин. “25. Стихи для перечитывания.” // Формаслов

Сергей Ивкин. 25. Стихи для перечитывания. — М.: Синяя гора. Серия «Спасибо». — 114 с.

Личное, вросшее в эссеиста, переросшее границы просто-текста и ставшее частью истории и судьбы — таким предстает разбираемое стихотворение в книге Сергея Ивкина. Впрочем, «разбираемое» здесь — слово неточное и формальное. «Фотодокумент совместных бесед, безумств, надежд и приключений» (Ивкин о тексте Александра Петрушкина); строки как «камертон, по которому отстраивалось сознание» (о произведении Алексея Решетова; его в присутствии автора читал Андрей Санников) — так будет точнее. Соприкосновение со стихотворением здесь выступает в роли чуть ли не антропологической практики — приводимый в книге текст Евгении Извариной тесно связан с ее «учением» начинающему, происходившим в маленькой уральской редакции, а услышанная в юности строка Сергея Гандлевского про «серебряной чести родник», по словам Ивкина, «до сих пор хранит. Девиз держит за плечо».

Книга своеобразного рыцарского ордена, духовного братства: «Мне видится, что так и передается вера. Наследие. Ты некоторое время живешь в пространстве высокого человека. Потом отходишь в сторону и понимаешь, что низко жить недопустимо. И вспоминаешь, как мыслил себя рядом с ним» (о Геннадии Алексееве). Или: «Это как раз тот случай, когда стихи становятся атрибутом доверительной беседы, гарантом того, что мы находимся на «одной стороне», делимся своими «хлебом с вареньем» и «светом» (вновь о Решетове). Любовь без повода и обоснования, поэзия как сакральное знание и как продуктивное ученичество — вот лейтмотивы книги Ивкина, и в этом смысле она вполне отвечает внутреннему «заданию» серии. Ивкин порой останавливает свою реплику у границ недоговоренности, которая вроде бы не подразумевается жанром комментария, но подсказана самим личным таинством взаимодействия стихотворения и принявшего его в себя — и тем оправдана. «У каждого должно быть свое секретное «заклинание», та звукоформа, которая не позволяет сорваться, разлететься вдребезги. Эта — моя» (в комментарии к стихотворению Ольги Седаковой). И даже так: «Мне не хочется объяснять, почему я выбрал именно его из более чем 200 любимых стихотворений Учителя. Пусть будет именно он» (о тексте главного для Ивкина Учителя — Андрея Санникова. Возможно, комментарий о нем важнейший для автора, потому и самый лаконичный, зато в нем заложено действенное свидетельство любви: «13 лет я собирал полное «Собрание стихотворений» Андрея Санникова. Оно вышло с моими виньетками к каждой из составляющих его книг»).

Есть, впрочем, и весьма личные откровения — там, где это необходимо и подсказано самой эстетикой приобщения к Знанию: «Я читал «Нафталин» над раскрытой могилой Аркадия Валерьевича, когда его провожали члены обоих союзов писателей» — это в комментарии об Аркадии Застырце. А вот — о Сосноре: «Именно Виктор Александрович научил меня воспеванию тела, принятию себя. Счастье секса с любимым человеком я осознал не через непосредственный половой акт, а через мечту о сакральной общности, проговоренной в чужой поэзии. Уверовал — достиг. Чистой воды религия». К такой религии в некотором смысле тяготеют все эссе в «25» (и само лаконичное название намекает на рыцарский орден).

Несмотря на все отстраивание личных границ взаимоотношений со стихотворением, книга очень культуртрегерская. Пронизанная ощущением поэта и его текста как культурной ценности. Об исполнителе и поэте Евгении Сусорове: «Мне очень обидно, что ему при жизни достается так мало любви. Но у Господа все учтены. Не будем считать чужое — станем любить сами. Продолжу его славить и публиковать». О Петрушкине: «В культуре так складывается, что ты сам никогда не можешь себя сохранить, ты — живешь. А чтобы тебе сохраниться, необходимо стать ценностью в жизни другого, который примет твое наследие как собственного ребенка, воспитает, направит, поддержит. Александр Александрович Петрушкин, прежде всего, поддерживал других…» И в этом смысле важности культурного братства, поддержки — книга очень уральская; да и в смысле выбора фигурантов тоже — Кальпиди и Застырец, Изварина и Санников, Цеплаков и Тягунов, Туренко и Домрачева… Преобладание «родного» контекста в книге Ивкина не выглядит неким «продвижением» своих — но, опять же, свидетельством принадлежности к рыцарскому ордену. Было бы, впрочем, странно, если бы дело обстояло иначе — для уральского автора с характерным для него (для них) чувством общности — и ее деятельной реализацией.

А еще книга Сергея Ивкина дает очень точное и верное представление об интертекстуальности и диалоге культур: «Поэтический ремейк означает прохождение сквозь чужой текст со своим выводом (выводком?). Читатель примеривает стихотворение, словно костюм, проживает кусок чужого мира как собственный. Поэт присваивает чужой мир всецело, и это не воровство, не заимствование, а нечто природное, нечеловеческое, а потому лишенное этики, уходящее в чистую эстетику без оглядки. Повторяется у Кальпиди не ритмика-строфика Мандельштама, а пульсация воздуха». Сергей продолжает этим слова Элиота о «ворующем гении» и Ахматовой о Пушкине как о горне, «переплавляющем весь материал, которым Пушкин пользуется». В наше время объяснять такие вещи странно. Объяснять — приходится, даже и профессионалам (мне не раз советовали ставить эпиграфы к стихам, «чтобы избежать заимствований»). Тут, возможно, «если надо объяснять, то не надо объяснять»; но правота эссеиста, уложенная в четкие формулировки, не перестает от этого быть менее важной.

Разносторонне интересная книга. Не пропустите.

.

Свой среди своих

Феликс Чечик. "Четвертак. Стихи и встречи." // Формаслов
Феликс Чечик. “Четвертак. Стихи и встречи.” // Формаслов

Феликс Чечик. Четвертак. Стихи и встречи. — М.: Синяя гора. Серия «Спасибо». — 103 с.

В этой книге сведена к минимуму литературно-критическая составляющая — весьма, впрочем, неочевидная в рамках серии, где речь идет скорее о вольных эссе. Зато укрупнена ностальгическая и биографическая оптика. Задача проекта понята здесь буквально — написать комментарии к стихам об «избирательном сродстве», если вспомнить формулировку Гете; своеобразные «стихи про меня» (работа Петра Вайля, ставшая предтечей серии, упомянута Чечиком и в предисловии к собственной книге). «Четвертак» в этом смысле лишен главной проблемной стороны проекта «Спасибо» — проскальзывания между Сциллой аналитического и Харибдой биографического, которое порой превращается в столкновение эссеиста с рифами и айсбергами. Напротив, тут предельно сокращается дистанция между стихотворением и пишущим, а значит, совершенно игнорируются всяческие представления о контексте и иерархии («я — читатель. Этим и интересен…», цитирует в том же предисловии Чечик формулу Маяковского. Читатель, а не критик, — это принципиально для восприятия «Четвертака»).

Как и у Вайля, повод для выбора стихотворения здесь произволен — как сама любовь. Что-то затронуло в далекой юности или молодости — и пронесено через всю жизнь. Дискурсивно произволен и комментарий, нередко сосредоточенный только на воспоминаниях автора.

Среди этих воспоминаний есть и культурно ценные — погружающие главным образом в контекст позднесоветской жизни, «когда мы были молодыми». Об Арсении Тарковском: «…если не ошибаюсь — в 1987 году, в киноконцертном зале «Октябрь», что на Калининском проспекте, я в первый и в последний раз увидел Арсения Александровича. На сцену, опираясь на трость, вышел глубоко пожилой и уставший, со следами былой красоты человек и, едва начав — не помню какое стихотворение (возможно и это) — захлебнулся слезами, не в силах продолжить: чуть больше года прошло со времени смерти его сына, умершего на чужбине. А ему самому оставалось жить немногим более полутора лет». О Вадиме Кожинове: «В. Кожинов в конце 80-х руководил литературной студией на Красной Пресне, которую я посещал до поступления в Литературный институт. Казалось бы: знаменитый критик, один из самых видных — если не самый в те годы — представителей почвенничества, — он раз в неделю исправно приходил на заседания студии и в течение полутора часов, а иногда и дольше — внимательно и неравнодушно участвовал в обсуждении стихов непрофессиональных авторов, а зачастую просто графоманов)». О неслучившейся — и случившейся при этом — встрече с Владимиром Соколовым…

Есть веселые: «В 2012 году на Волошинском фестивале в Коктебеле, увидев поэта, я решил подойти и поблагодарить его за то давнее незабываемое удовольствие.

— Григорий Михайлович! Спасибо вам за … эээ, — в голове абсолютно белый лист, и я никак не могу вспомнить первые строчки любимого стихотворения. Последним усилием воли и памяти я с ужасом выдавил из себя:
— Не жалею…
И Кружков тут же, ни секунды не раздумывая, продолжил: 
— … не зову, не плачу?..»

(О стихотворении Григория Кружкова «Из молдавской тетради» («Не скучаю, не болею…»).

Есть — наводящие на мысль о братстве, снова о рыцарском ордене, как и в случае с книгой Сергея Ивкина. Но не уральском, а литинститутском (конца 80-х). О Юлии Гуголеве и его творческой эволюции. О Юлиане Новиковой, которая сумела сохранить и развить свой поэтический голос, «живя бок о бок с гением, а значит — с человеком в высшей степени, мягко говоря, непростым, забывая о себе во имя блага этого человека, любя его всем сердцем, порой в ущерб собственному «я» — творчеству, — тому единственному, ради чего она родилась и живет». Об этом литинститутском контексте говорится и в связи с Денисом Новиковым, его преемственностью по отношению к Георгию Иванову; тут же — о своеобразной цифровой мистике (пересказывать не буду, прочитайте в одном из первых эссе книги). И в связи с «литинститутовским погоняловом «Ходась»» по отношению к Ходасевичу, «которое возникло после репринтного издания «Тяжелой лиры» в году 89-м»; в нем («погонялове») «не было и тени высокомерия и ерничества, а был знак уважения и благодарности поэту — свой среди своих!». Все это интересно — и вызывает желание прочесть книгу воспоминаний.

Много ностальгии по действительности родного Пинска; там, по словам Чечика, оказывались смешаны воздух позднесоветского застоя и то, что прорывало эту тягучую пелену, как случайно встреченные стихи Соколова или Тарковского. То, что врывалось в жизнь молодого человека, а значит, становилось неотъемлемым от нее уже навсегда.

В этом ореоле избирательного сродства становятся неважными песенные искажения известных текстов: «Я отметаю все высоколобые претензии к артистке и — по совместительству — автору музыки: мол, Ленинградом мандельштамовский Петербург обозвала, что в песне лирический герой — женщина, что у нее «ночные» фонари вместо «речных» и т. д.<…> Сказать, что в мои 16 лет я понял и оценил поэта — было бы большим преувеличением. Но именно с песни А. Пугачевой началась моя любовь к Осипу Мандельштаму». Или — о стихотворении Заболоцкого: «…что ресторанные певцы и попса переврали текст, заменив волшебную «зацелованность» на примитивную «очарованность» и убрав пятую строфу за подозрительную «восточность», — не имело и не имеет уже никакого значения». Стихотворение вошло в жизнь читателя таким, каким вошло. И если «замурзанная ушанка» Давида Самойлова «пришлась впору», то стоит в одном вещевом ряду с «мандельштамовским пиджаком эпохи «Москвошвея»», «обыкновенными брюками» Георгия Иванова и прочими драгоценностями. Все они занимают равноправное место в судьбе — в том числе и в судьбе читателя, которую в каком-то смысле не выбирают.

Безвыборна и внеиерархична, связана лишь с обстоятельствами биографии здесь не только любовь, но и антипатия. О Бродском: «Все, что угодно: уважение, благодарность, признательность и много еще чего, но только не любовь. Километры его текстов: словесные дебри, нагромождение смыслов, притянутые за уши метафоры — не мое, и это, конечно, скорее, говорит обо мне, нежели о нобелевском лауреате». Чечик здесь делает оговорку о субъективизме — и все же находит повод если не для любви, то для благодарности к конкретному стихотворению, которое включено в книгу.

И много здесь о поэзии как гражданском поступке: «Поэт, рыбак, охотник, бильярдист, завсегдатай московских казино в 90-е годы, получив Государственную премию — немалые по тем временам деньги — всю до копеечки потратил на сотни гектаров леса под Могилевом, где, согласно завещанию, его и похоронили» (об Игоре Шкляревском). Можно спорить о том, насколько это важно применительно к поэту, значимо ли олицетворение творческого и человеческого (слава богу, эти параллели у Чечика никогда не прямолинейны). А вот в этом пассаже, на мой взгляд, все так очевидно, что дискутировать не о чем: ««издание осуществлено на средства автора». Это ли не веский аргумент в давнем споре — полноценно ли такое издание или оно ущербно изначально». Ну какая там «изначальная ущербность», никак содержание не зависит от источника средств, вложенных в книгу…

 Читайте. Спорьте и с выбором (на мой вкус, всецело традиционным — но такой упрек адресовали и моей книге, вышедшей в серии), и с отдельными положениями комментариев. Или просто принимайте вкусовой биографический выбор — по Достоевскому, «ошибку сердца».

.

Читал, ничего не понял

Михаил Видмук. "Какие, к черту, волки?!" // Формаслов
Михаил Видмук. “Какие, к черту, волки?!” // Формаслов

Михаил Видмук. Какие, к черту, волки?! — М.: Синяя гора. Серия «Спасибо». — 99 с.

Пример биографии читателя, не связанного со стихами профессионально (в отличие от всех прочих авторов серии). «…после военного училища попал в Главное разведывательное управление Генштаба, стал заниматься аналитикой», сейчас «директор по стратегическому планированию» (из интервью, ставшего предисловием к книге; беседовал Андрей Фамицкий). «Я люблю поэзию, люблю стихи», при этом сам «не поэт. Нет, ни разу» (там же). По сути, опровержение сразу двух стереотипов: о том, что аудитория поэзии — непременно пишущие, и о незаинтересованности читателя в современной поэзии. Думается, на просторах нашей необъятной родины найдется еще немало (но и не чрезмерно много) таких Михаилов Видмуков — любящих стихи, внимательно и пристрастно их читающих, обладающих чутким слухом, при этом избегающих принадлежности к так называемому «поэтическому сообществу» (а что, кстати, сегодня считать таковым, в ситуации раскола?). И каждое появление подобного «читателя-друга», по Гумилеву, — радостно, как ни крути.

Интересны мотивации такого реципиента: мне кажется неслучайным, что дважды приводится метафора вибрирующего дерева. Один раз — в интервью: «Вот я недавно цитату из Платонова зачитывал. Человек не кусок дерева. Человек должен вибрировать. В человеке должна быть какая-то струна, она должна звучать. Поэзия за эту струнку дергает». Во второй раз — в комментарии к стихотворению Андрея Пермякова: «У Андрея Рубанова есть роман «Хлорофилия». Там люди постепенно превращаются в растения и деревья. Чтобы не стать деревом, человек, как мне кажется, постоянно должен находиться в душевной раскачке. Не заходиться в истеричной вибрации, но плыть по музыкальной волне». Здесь видится выход из инерции — возможно, связанной с основной бизнес-профессией, — которому лучшим образом способствует такая возвышенная и нерациональная штука, как стихи. Вспоминается недавняя книга Владимира Козлова «Зачем поэзия», где часть рассуждений посвящена соотношению работы эксперта в области бизнеса — и мотивации поэта, для которого стихи способствуют освобождению сознания, появлению своеобразной форточки в потоке дел…

В этой книге не ждем какой-то цельности от комментариев: здесь могут встречаться разом цитаты из песен Анжелики Варум, Эдиты Пьехи, романов Чернышевского и Олдингтона, ностальгические свидетельства собственной биографии («В юности казалось, что произносить эти слова должен пожилой и усталый человек. Сейчас я дозрел до этих строк»), очаровательные эскапистские признания («Почувствовать себя немного Печориным»), не менее очаровательные признания дилетанта в читательской растерянности («Я читал, я ничего тогда не понял» — о романе Катаева) и сентенции о преодолении времени («Даже в 50 лет хочется отыскать в себе ребенка»). Удержимся, впрочем, от снобизма: каждый такой читатель — ценен. В силу, во-первых, незашоренности взгляда, первобытного детского зрения, а значит, потенциальной возможности стать литературным критиком — порой более интересным, чем искушенные профессионалы со своими стереотипами. Во-вторых же, из-за внеиерархичности, которая, опять-таки, проистекает от свежести и определенного «непрофессионализма» восприятия — в случае Видмука налицо чтение и выбор многих ключевых имен, но неочевидных текстов, а среди этого — и невольно переоткрываемых для нас «второстепенных» авторов (или только кажущихся второстепенными?).

Что до самих имен, то выбор, конечно, хаотичный — тем и неожиданный, и интересный. Вместе с Семеном Кирсановым или Валентином Катаевым Видмук цитирует Ольгу Нечаеву или ушедшего несколько лет назад Владислава Пенькова (во всех перечисленных случаях включения стихов неочевидные: Семен Кирсанов ассоциируется больше с второстепенным постфутуристом и учителем шестидесятников, Катаев — с прозаиком, Нечаева скорее известна как редактор «Воймеги» и «Пироскафа»). Вместе с тем — Рильке, Рыжий, Дашевский, Губанов, Воденников, Логвинова, Пермяков… Говорить о начитанности в современной и мировой поэзии поостережемся — в ситуации уже упомянутой принципиальной внеиерархичности любой выбор имен может быть случайным. Вот как сам автор говорит о своем круге чтения: «Книжные меня раздражают, потому что слишком много книг, и я понимаю, что среди них слишком много макулатуры, и рыться во всем этом мне неприятно, нехорошо. Поэтому большей частью читаю в цифре. А иногда это бывает на производных: что-то прочитал, там встретил какую-то цитату, по этой цитате пошел, встретил еще что-то, еще что-то», «какую-то часть нашел по рекомендациям, переходя по ссылкам». Вряд ли такое несистемное чтение позволяет говорить о каком-то переосмыслении репутаций — одной книги для этого явно недостаточно, но видеть эту мешанину, переоткрывать знакомые имена, оценивать незнакомые, впрочем, крайне любопытно. В этом и плюс здоровой прививки дилетантизма, о которой мне уже приходилось говорить в связи с серией.

Есть и забавные примеры сокращения дистанции между собой-читателем и текстом, характерные как раз для массового реципиента, посетителя пабликов: «Стихи отредактировал, сократил, оставил только то, что безусловно мое (автору не говорите)» (о тексте Дмитрия Воденникова — приведенном и в оригинале, и — следом за этим — в «отредактированной» версии). И довольно наивные «открытия», связанные с представлением о фактической точности стихов: «Особенно порадовало, что в финальном стихотворении появляется Ларсон, капитан «Призрака» со страниц Джека Лондона. Когда стал проверять свою гипотезу, выяснил, что того капитана звали Ларсен. Но отступаться от своего открытия не намерен. Поэтому считаю, что в тексте Михаила Щербакова была допущена опечатка. И если мнение автора не совпадает с моим, верным прошу считать именно мой вариант прочтения». Что ж, такой жест присвоения — возможно, свидетельство высшей эмпатии по отношению к поэтическому тексту.

Написано все это, впрочем, с хорошим представлением о метафоре, литературной интуицией (а наличие или отсутствие ее — всегда заметно, хоть у дилетанта, хоть у профессионала с пятидесятилетним опытом). Книгу поэтому, безусловно, рекомендую — хотя бы как социокультурный образец той самой читательской биографии. С удовольствием бы прочитал продолжение — по словам Михаила Видмука, многие из его любимых стихов остались за кадром (не выбраны тексты последнего времени, в которых «слишком все трагично, слишком все кипит», да и рамки серии тоже создают определенные ограничения — не более 25-ти)…

Ну и, в общем, этот сборник располагает к тому, чтобы перефразировать название (перефразировавшее, в свою очередь, Высоцкого): «Какие, к черту, критерии?!». И правда, серия в каком-то смысле их отменяет, располагает к свободе говорения — а книга Михаила Видмука тем более.

И кто после этого скажет, что появление такой «дилетантской» книги излишне, — а, Клементина Ширшова?!

.

Борис Кутенков
Борис Кутенков — редактор отдела критики и публицистики журнала «Формаслов», поэт, литературный критик. Родился и живёт в Москве. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького (2011), учился в аспирантуре (тема диссертации — «Творчество поэтов Бориса Рыжего и Дениса Новикова в контексте русской лирики XX века»). Организатор литературно-критического проекта «Полёт разборов», посвящённого современной поэзии и ежемесячно проходящего на московских площадках и в Zoom. Автор пяти книг стихотворений, среди которых «Неразрешённые вещи» (издательство Eudokia, 2014), «решето. тишина. решено» (издательство «ЛитГОСТ», 2018) и «память so true» (издательство «Формаслов», 2021). Колумнист портала «Год литературы». Cтихи и критические статьи публиковались в журналах «Новый мир», «Знамя», «Дружба народов», «Волга», «Урал» и др. Лауреат премии «Неистовый Виссарион» в 2023 году за литературно-критические статьи.