Подписаться на Telegram #буквенного сока
Егор Фетисов // Елена Ермолович. «Гогорю-91». Повесть. «Дружба народов», № 5, 2024
Часть 1. Заметки о книге
Еще один хороший текст о памяти, исторической памяти в том числе, о том, как она трансформируется и что в себя вмещает. Герой повести, инженер-биохимик Иммануил Годоев, пишет роман «Постмортем» о событиях эпохи Анны Иоанновны. Он приходит к написанию романа, движимый идеей, что мы смотрим на историю как минимум через очки не того цвета, а наше представление о той или иной эпохе совершенно клишировано. «Времена ужасные могут кому-то казаться лучшими и любимыми» — такая мысль вдруг посещает Иммануила. По ходу действия оказывается, что главный герой, проживающий два современных ему события — переворот в Москве и переименование Ленинграда в Петербург, — видит их ничуть не четче, чем век восемнадцатый, о котором он пишет. Не помогает даже дух гоф-комиссара Лейба Филиппыча Липмана, который является ему в образе Искусителя и помогает писать книгу. Реальность искажается мгновенно, и вся повесть, по сути, об этом безвозвратном искажении действительности, которую мы получаем от автора в виде вереницы гоголевских гротескных сцен. Которые в описании окружающей действительности — а на дворе осень 1991 года — плавно перетекают в гротеск уже пелевинский. Вся линия бывшего военного летчика Льва и его сына Антона, доставляющих Иму (Иммануила) и Нику в латвийский замок на своем частном самолете — очень пелевинская. Как и японский самурай, снимающий в Ленинграде фильм о Гоголе. Эта линия намекает на то, что через искусство и интуицию художника можно ухватить сущностное даже в чужой культуре и эпохе, пускай Гоголь и ходит в этом фильме в современных ботинках на фоне зданий, еще не построенных в его эпоху. Но гоголевский характер передан верно. Как и характер эпохи Анны Иоанновны. Отдельно отметим язык повести — максимально уклоняющийся от штампов по крайней мере в «не-пелевинских» местах и фокусирующийся на деталях, описывая их без всякой вычурности: «Фигурки ходили по зеленому сукну, как по сцене. Танцевали, ссорились, дрались на дуэлях, а однажды кавалер упал с коня. Он был искусный наездник, этот кавалерчик, мой персонаж, один из основателей Конюшенного приказа — как вышло, что он вдруг нелепо свалился с лошади, и у всех на глазах? … — Лошадь надулась, — это было сказано тихо, с акцентом, и потом говорящий перешел на немецкий, — лошадь надулась, когда ее седлали. А потом она выдохнула — подпруга съехала, и всадник упал». Оттого такой неестественной и надуманной кажется линия наркотиков: не удается автору правдиво передать состояние ломки героя. Да оно и не нужно: гротескный мир не нуждается в лишних обоснованиях трансцендентности.
Часть 2. Художественные приложения
«— Любите Пикуля?
Это странное издательство располагалось на первом этаже жилого дома. Я даже решил сперва, что мама меня разыграла. Внутри было бедно, стены в шелухе отставшей краски, мебель, как в школьных классах. Спартански скромная обстановка — я-то ждал что-то вроде интерьеров ЦДЛ. В детстве мама брала меня с собой в ЦДЛ, в ресторанном зале выставлены были картины Целкова, и я ревел от страха.
А главред Ольга Ивановна — круглая, как шар, как раньше писали в романах, «со следами былой красоты», и сейчас еще очень красивая, с ледяными глазами, и в ледяных же сапфирах. И в ее кабинете, среди спартанской бедности, стоял компьютер, внезапно “макинтош”.
Она пробежала глазами первый лист, скоро, наискосок, и потом второй.
— Я даже не читал Пикуля, я Окуджаву люблю, — промямлил я.
— Окуджава тут заходил к нам на днях, маленький, тощий, попа в джинсах — как у зайчика, — с нежностью припомнила Ольга Ивановна.
Я хотел сострить, мол, что, и с хвостиком? Но не осмелился.
Ольга Ивановна перебирала листы — один за одним, что-то увидела в тексте, удивилась, подняла бровь, потянулась за очками:
— Занятно…
Потом вспомнила обо мне, бросила поверх раскрытой рукописи:
— Я позвоню вам. Если возьмем. Через месяц, раньше не ждите. Вы же написали на титуле телефон? — она проверила, и да, я написал, наш домашний. — Маме привет!
Она мне потом позвонила — через тридцать три дня».
.
Егор Фетисов // Павел Басинский. «Горький: Страсти по Максиму». Издательство «АСТ», 2024
Часть 1. Заметки о книге
Прочтение этой книги оставляет послевкусие некоторой фрагментарности. Очень многое осталось за рамками текста: отношение Горького к семье, политическая «карьера» до знакомства с Лениным, обстоятельства создания целого ряда произведений… Да, биография Горького обширна и многособытийна, трудновмещаема в литературоведческие и биографические штудии, и все же воспоминания Чуковского, приведенные среди прочих мемуаров после основного текста, дают о Горьком не менее емкое представление, чем значительно более крупная работа Басинского. Тем не менее книга «Горький: Страсти по Максиму» очень важная и нужная, а теперь еще и очень актуальная своими попытками проникнуть в суть взаимоотношений истории, политики и культуры. Горький кажется фигурой, надломленной со всех сторон, и в местах сломов особенно отчетливо видно, как именно литературный талант был искорежен и искажен миром социальных идей. Важно, чтобы подрастающие поколения, прочтя труд Басинского, не спешили вешать на Горького ярлык социалистического пропагандиста, а пытались понять, в чем состояла суть творчества писателя, по духу своему романтического, но в реальности ставшего крупнейшим соцреалистом эпохи. «Метод художественного преображения действительности был излюбленным методом Горького», — делает вывод Павел Басинский. Стоп, а разве это не основной принцип искусства вообще? Литература художественно преображает реальность, это ее, литературы, основная задача, так она устроена. Другое дело, что творчество у Горького вбирает в себя всю реальность, в том числе жизнь автора, и делает почти невозможным отделение Максима Горького от Алексея Пешкова (с ударением на втором слоге, как неоднократно напоминает автор биографии). Люди, плохо выдумавшие себя, ограничивают Человека. Эту мысль Горького Басинский отобрал великолепно. Она кажется ключевой для понимания произведений Алексея Максимовича, потому что в ней отображается надежда на сотворение Человека искусством. Горький — великий идеалист, веривший в то, что искусство спасет мир. И это не могло не отразиться негативно на его текстах, потому что, ругая их, мы обычно подчеркиваем пафосную и патетическую их сторону, нравоучительность, не свойственную подлинной литературе. Но как отказаться от нравоучительности, если это основная задача Горького как писателя? По-настоящему сильная страсть у него — воспитание нового человека. Даже не воспитание — не совсем верное слово — заклинание! И здесь нет, мне кажется, противоречия, которое часто ставят Горькому в вину: дескать, Горький воспевал западное, а восхищался в глубине души азиатскостью и широтой русского мужика. Просто Горький много времени провел среди малоразвитых, необразованных людей, видел, наверное, их потенциал, понимал, что они «недостроенные». Зато какой материал — редкий по красоте, многогранный, цветистый, самобытный. Отсюда и бесконечная череда самородков в текстах Горького и недостаточное, по мнению Чуковского, погружение автора в персонаж, невнимательность его к внутреннему развитию героя. В лучших своих текстах Горький перестает «строить», снова оборачивается «бродягой» и наметанным взглядом выхватывает неограненный янтарь людских характеров, выброшенный морем жизни на берег. Любуется причудливой формой и швыряет обратно в море. Не пытаясь браться за огранку.
Часть 2. Художественные приложения
«В эмиграции Бунин несколько раз публично высказывался о Горьком. И всякий раз отрицательно. Только в написанном после смерти Горького и опубликованном в газете “Иллюстрированная Россия” (июль 1936 года) своеобразном некрологе он написал, что смерть Горького вызвала у него “очень сложные чувства”. Но вслед за этим Бунин не пощадил и мертвого, изобразив Горького все-таки в карикатурных тонах. И опять чувствовалось, что его страшно раздражала ранняя и, по его мнению, незаслуженная слава молодого Горького. Эту славу он объяснял чем угодно, но только не крупным талантом.
“Мало того, что это была пора уже большого подъема русской революционности: в ту пору шла еще страстная борьба между народниками и недавно появившимися марксистами. Горький уничтожал мужика и воспевал “Челкашей”, на которых марксисты, в своих революционных надеждах и планах, делали такую крупную ставку. И вот, каждое новое произведение Горького тотчас делалось всероссийским событием. И он все менялся и менялся — и в образе жизни, и в обращении с людьми. У него был снят теперь целый дом в Нижнем Новгороде, была большая квартира в Петербурге, он часто появлялся в Москве, в Крыму, руководил газетой “Новая жизнь”, начинал издательство “Знание”… Он уже писал для Художественного театра, артистке Книппер делал на книгах такие, например, посвящения: “Эту книгу, Ольга Леонардовна, я переплел бы для Вас в кожу сердца моего!”
Он уже вывел в люди сперва Андреева, потом Скитальца и очень приблизил их к себе. Временами приближал и других писателей”.
Бунин странно “забыл” сказать, что среди этих “других писателей” был он сам. Что он сам охотно печатался в руководимых Горьким периодических изданиях, а еще более охотно — в издательстве “Знание”, где писателям платили огромные гонорары, выдавали неслыханные авансы под еще не написанные вещи. Это позволяло им роскошно жить в России и ездить за границу. Ничего удивительного, что первую свою поэму — “Листопад” — Бунин посвятил Горькому, как посвятил Горькому Куприн свою повесть “Поединок” (оба посвящения затем были сняты). Он “вспомнит” об этом страницей позже, но скороговоркой: “Мы встречались в Петербурге, в Москве, в Нижнем, в Крыму, — были и дела у нас с ним: я сперва сотрудничал в его газете “Новая жизнь”, потом стал издавать книги в его издательстве “Знание”, участвовал в сборниках «Знания». Его книги расходились чуть не сотнях тысяч экземпляров, прочие, — больше всего из-за марки “Знания”, — тоже неплохо”.
Прочие — это чьи? В том числе и бунинские».
.
Михаил Квадратов // Сухбат Афлатуни. «Катехон». Роман. Издательство «Редакция Елены Шубиной», 2024
Часть 1. Заметки о книге
Катехон — элемент мироустройства, удерживающий человечество от самопоедания. Впервые упомянут во Втором послании апостола Павла к Фессалоникийцам. С тех пор термин трактуется разнообразно. Что это: власть римского императора или что-то еще? Главный герой романа пытается катехон найти. Это может быть искусственная гора-конус, сад или вообще какое-то отдельное растение. Катехон замедляет время, разрушающее все вокруг. Время неразрывно связано с пространством. А чтобы их мог воспринять человек, нужен мозг. Существуют ли время и пространство без нас? Нам говорят, что да, но ведь много всякого болтают. И не является ли мозг равноправным в этой триаде? А живущие рядом люди не придуманы ли нами? За лишние вопросы, за уход в ересь положена казнь. Хотя не всё сейчас в прейскуранте, но индустрия предоставления услуг прогрессирует. Вас казнить водой, огнем, землей или воздухом? Любая стихия — на выбор. Центрального персонажа с первых страниц называют Сожженным. Сожженный в Эрфурте, на центральной площади. Или же его назвали так из-за пожара на кухне в Самарканде: тогда сгорела вермишель, пока персонажи занимались любовью? Любовь — центральная тема романа. Мы наблюдаем за совместной жизнью экскурсовода-философа Фархада и переводчицы из Эрфурта Анны, и кажется, они превратились в символы, обозначающие дух и плоть, но кто знает. По мере прочтения книги все постепенно распутывается. Видно, что повествование построено по принципу рондо — движения по кругу. Но не окружность это, а лента Мёбиуса. Возвращение вроде бы в ту же точку, но с обратной стороны листа, параллельная действительность. Мёбиус — ученый той эпохи, когда философия была германской, да и наука тоже. А Сожженный — экскурсовод по философии разных времен. И по истории, конечно. Но «…невидимые змеи продолжали поедать его мозг», «…на фоне этого заболевания у нашего пациента развились необычные способности». Тяжело в нашем мире человеку, который может видеть будущее. Кто-то захочет выиграть на предвидении рынка. Да и видящему прошлое опасно — история сфальсифицирована. Но ладно, главное — сберечь катехон. «Когда-то он планировал устроить особый сад-катехон; даже продумывал, какие именно растения посадит и будет выращивать. Здесь, в пустыне, он отказался от этой мысли. В конце концов, всякий сад есть катехон, живая неподвижность. И еще одно он понял здесь. Катехон находится не вне, а внутри. В самом нутри сердца. Простая, очевидная мысль. Ради которой стоило прожить длинную и не очень полезную жизнь».
Часть 2. Художественные приложения
«Звонок в полседьмого. Чего-чего… Утра.
— Мне страшно.
— Опять?
— Да.
— Приехать?
— Не надо. Справлюсь.
Молчание.
— Прости, что разбудила. Хотела услышать… чей-то голос. Скажи что-нибудь.
— Что-нибудь.
— Я серьезно.
— Хочешь, Вергилия почитаю? — Откашливается. — Ultima Cumaei venit iam…
— Ты не меняешься.
— Почему я должен меняться?
Сейчас пойдут короткие гудки.
Молчание.
Идут короткие гудки.
С Вергилием был проверенный прием. Все они почему-то ненавидели Вергилия. Все они, звонившие ему рано, не рано, поздно, совсем поздно. “Ты знаешь, который час?” — “Полвторого… ты спал?” У них всех были проблемы с чувством времени.
“У них всех…” А что, их было так много? Нет. Ноу. Нихт. Он был фаустовским человеком, а не донжуанским. Так можно сказать по-русски — “донжуанский”? В общем, да (быстрый кивок). Фаустовский человек всю жизнь ищет женщину-зеркало, чтобы отразиться в ней. Донжуанский — сам отражает в себе каждую женщину.
Он не умел отражать женщин. Они глядели в него, дышали на его холодное стекло, терли носовым платком, салфеткой, краем свитера. Глядели и не видели своего отражения. Видели, но не такое, какое хотели, боялись себя, не узнавали. “Это кто?.. Нет, это не я. Стой, еще протру…” И снова дышали, терли, глядели. Нет. Лица искажались мгновенной судорогой понимания. Следовало: хлопанье дверью, бросание трубки, арктический ветер при встрече.
Он тоже глядел в них. Наблюдал и оценивал.
Пытался добиться четкости своего отражения.
Женщина — это путь. У одних — раскаленное асфальтовое шоссе, по которому идешь, полубежишь, подскакивая, обжигая пятки. У других — дорожка в лесу, с горькими ягодами, солнцем и комарами. У третьих — бульвар после летнего ливня; бредешь по щиколотку в воде, и машины обдают тебя фонтанами счастья».
.