10 сентября 2022-го в очном формате в Библиотеке № 76 им. М. Ю. Лермонтова при поддержке проекта «Библиотека поэзии» состоялась 78-я серия литературно-критического проекта «Полет разборов». Мероприятие вел Борис Кутенков. Стихи читали Валентина Фехнер и Исмаил Мустапаев, разбирали Ольга Балла, Александр Марков, Валерия Исмиева, Василий Геронимус (очно), Ирина Машинская и Мария Мельникова (заочно).
Представляем стихи Исмаила Мустапаева и рецензии Марии Мельниковой, Василия Геронимуса, Александра Маркова, Ирины Машинской и Ольги Балла о них.
Обсуждение Валентины Фехнер читайте в предыдущем номере «Формаслова».
Видео смотрите в группе мероприятия.
 

Рецензия 1. Мария Мельникова о подборке стихотворений Исмаила Мустапаева

Мария Мельникова // Формаслов
Мария Мельникова // Формаслов

Исмаил Мустапаев определенно не из тех поэтов, что считают необходимым облегчать читателю когнитивный труд. Чтобы подыскать ключ к его безымянному циклу, придется постараться, однако задача это выполнимая. Перед нами — история духовной эволюции, нелегкий экзистенциально-гносеологический путь человека, прихотливым театром теней проявляющийся на полотне, расписанном космическими сценами. Герои и события полуневидимы, трудноидентифицируемы, однако явственно реальны. Реально здесь и пространство, и время, — эпизоды внешней и внутренней жизни рассказчика и его окружения образуют подобие календаря, точнее, узора, выложенного из его обрывков. Все начинается с середины года, которая, впрочем, может стать и началом конца — но не года, а всего:

Дни призывные, июльские дни
пьяною ротой
расстрельной
выстроились на фото:
«Господи, пой.
Цвета неразличимого
Господи,
пой колыбельную.
Видишь, на фото
пока застыли мы…
слушаем, привыкаем к постели.

Гибель минует рассказчика, а угасание лета ускользнет от читателя — из призывной фотографии июля он сразу же попадет в зиму, пору угасания всего и вся, когда бывшее некогда свободой и словом «ненужное зрение на щеке замерзает у Чаплина», затем в бунтарскую новогоднюю сказку о человеке, не пожелавшем соглашаться с установленным порядком вещей и сделавшем в храме нечто немыслимое. Зима уступает место причудливому, почти карнавальному переплетению Благовещения и Пасхи.

Где-то благая весть,
С Богом на па́ру,
Печалит и пьянствует
Тех, кто при цвете апреля,
В зелени оранжереи,
В очередной весне
спит.

А обреченный воскреснуть Христос возникает из угасающего сознания женщины Любы, что причитает о своей болезни:

Дня через два,
К сестрам и Витеньке-брату,
К маме и папе.
Холодно здесь, прокуратор,
Так что на свет не глядела бы,
Все забрала голова.
Пригвоздила к постели,
А потом повела
по грибы повела
голова.

И снова — июль, на этот раз любовный, с обещанием данной в страсти новой жизни и нового «завтра».

И снова лето без предупреждения превращается в зиму, на сей раз в декабрь и муки самоидентификации. А затем время стремительно ускоряется, перескакивает через весну, лето — и поэма финиширует в осеннем дне, где герой мирно выпивает с навестившим его другом, наблюдает, как ветер уносит сухие листья туда, «где различимо солнце», и размышляет о том, что

Видимо, жизни мало,
Чтобы сквозь времени сито
Человеку пронести человечность,
Сон вне контекста,
Слово простое
И статься убитым
В конце

Без текста,
Без книги,
Но с ожиданием автора на лице

Завершены испытания радостями и горестями или нет, сказать сложно. Скорее всего, нет. Но непростое повествование обретает логическую завершенность. Цикл, пусть и в довольно необычном месте — а кто сказал, что философские прозрения должны наступать по расписанию? — заканчивается взрослением героя, переосмысления им рисунка мироздания. Противоречивые, подчас явно конфликтные и мучительные отношения лирического героя с Богом выливаются в своего рода мирный договор, в спокойное любознательное «ожидание автора». Сон, казавшийся в начале поэмы синонимом гибели, оказывается синонимом жизни, зато «лакание свободы» (не путать с алканием!) превращается в лакание мертвой воды (необходимой, как мы помним из сказок, для сращения мертвого тела, однако недостаточной для воскрешения). Перед нами — очень интересный образец современной — и можно смело сказать, прогрессивной — религиозной поэзии, успешно решающей теологические задачи «на литературном поле».

 

Рецензия 2. Василий Геронимус о подборке стихотворений Исмаила Мустапаева

Василий Геронимус // Журнал "Формаслов"
Василий Геронимус // Журнал “Формаслов”

Исмаил Мустапаев и Валентина Фехнер — поэты, у которых много общего. Оба замечательны тем, что свободны от эпигонства и открыты будущему. Оба современны.

А что это значит? Оставшийся в историческом прошлом и попросту исчерпавший себя проект Просвещения подразумевал единый Универсум, тогда как нынешний мир эклектичен и проникнут осколочной эстетикой. Однако, избегая умных и непонятных слов, можно выразиться яснее. В наследие от Просвещения как культурного проекта нам в наследие остались стройные пары: форма и содержание, смысл и текст (причем вторая пара в немалой степени подразумевает «логический смысл» и текст).

Нынешний опыт человечества показывает, что две стройные пары сейчас мало актуальны: помимо смысла или содержания (между которыми, конечно, тоже есть разница, не станем в нее сейчас углубляться) существует много чего другого. Например, дух времени, личностная закваска поэта, космическая энергия — все это не смысл и не текст, не форма и не содержание (причем данный список феноменов и сущностей, которые не вписываются в простую диаду, в данном случае не может претендовать на исчерпанность).

И вот что интересно. Произведения обоих поэтов не являются в собственном смысле стихами о стихах или рифмованными филологическими трактатами. Тем не менее, оба автора имплицитно (скрыто) выявляют вопрос о месте поэзии в нынешнем мире уже потому, что они включены в поле современности, которая сопровождается семиотическими сдвигами в поэзии и оставляет позади Просвещение.

Сочинение Исмаила Мустапаева является моноплюралистическим: в единую повествовательную канву включены относительно самостоятельные по направленности повествовательные фрагменты. Их роль аналогична роли заметок на полях, которые позволяют автору совершать своего рода лирические отступления от основной линии повествования и поэтапно возвращаться к ней.

Едва ли такое построение сюжета беспрецедентно в мировой литературе. Вспоминается «Улисс» Джойса — произведение, в котором некое путешествие и, в широком смысле, странствие по жизни сопровождается юродивыми комментариями участников этого странствия. И в целом произведение вырастает в некую ироничную энциклопедию.

У Мустапаева странствие связано с воинским долгом, он же — долг в широком смысле. Поэт пишет:

Дни призывные, июльские дни
пьяною ротой растрельной
выстроились на фото…

Если речь идет о суровом долге в широком смысле, не только конкретно о призыве, понятно, что суровому долгу — на полях! — противостоит намеренное легкомыслие музы, существа женственного и своевольного. Отсюда едва ли не хулиганские реплики, поэт пишет о некоем ненужном зрении.

Ковыляет оно
одиноко от всех
по дорогам обоссанных русских снегов,

— утверждает поэт, едва ли не в духе постмодернизма ниспровергая патриотический штамп.

Не надо объяснять, что соотносительность долга и свободы отнюдь не сводится к ситуации призыва — призыв лишь пример тех трудностей, которые мы испытываем, проходя жизненное странствие.

Любопытно, что избранное автором соотношение эпического сюжета и лирического комментария к нему, при своей, казалось бы, традиционности, все-таки уводит читателя за пределы смысла и текста как простой бинарной оппозиции. Почему? Потому что два голоса — голос необходимости и голос свободы — звучат в разных контекстах и в разных семиотических полях так, что при переносе на поля призыв радикально поменяет свою исходную окраску.

Музыкальный контрапункт в произведении безупречно выдержан. Единственное, что можно поставить автору на вид, — это некоторая банальность некоторых авторских реплик. Например, Мустапаев пишет:

Человечья скрипка плачет,
Месяц декабрь пьянствует…

Да, литературно красиво и очень логично. Угадывается хорошо завуалированная и осовремененная аллюзия на стихи Маяковского «Скрипка и немножко нервно». Игра на скрипке и стакан. В самом деле, а чем еще заниматься в условиях бессмысленной суровости социального бытия?

Однако вместо того, чтобы как следует обстебать эту суровость, автор произведения прибегает — да, к красивым, да, к логичным и даже да, к вполне современным, но все-таки готовым решениям, — таким, как скрипка и стакан. Впрочем, если учесть, что две параллельные линии, две музыкальные партии друг друга инфернально пародируют, то да — и стакан эстетически легитимен. В скобках остается заметить, что в своем искусстве пародии Мустапаев не повторяет и Джойса, но идет дальше в область литературно плодотворного отказа от самодовлеющего смысла.

Упрек в некоторой банальности отдельных художественных решений ни в коем случае не является указанием на художественное несовершенство текста (не удается до конца освободиться от старомодного термина «текст»). Ведь художественно совершенный текст может быть банальным по смыслу — и тогда банальность будет по-своему эстетически свята. «Ты спросишь, кто велит, чтоб жглась юродивого речь?» — вопрошает Пастернак. Однако умение глаголом жечь сердца людей, о котором поведал человечеству другой классик, не есть факт литературного мастерства и владения литературными приемами, а когда прекращается разговор о них, заканчивается и компетенция литературного критика. Тем не менее, единственное пожелание, которое критик в скобках (и едва ли не из-под полы) может адресовать автору, звучит так: побольше литературного хулиганства.

 

Рецензия 3. Александр Марков о подборке стихотворений Исмаила Мустапаева

Александр Марков // Формаслов
Александр Марков // Формаслов

Ритмических цитат из поэмы Пастернака «Девятьсот пятый год» в подборке так много, что кажется, автор хочет создать новый эпос, но не из линейно взятых высказываний, вскрывающих условности наших представлений, а напротив, из нелинейных образов, из предельных неопределенностей, где даже не скажешь, что происходит, где «ни бог, ни черт». Подражания Пастернаку, вроде «И стриг пейзаж в оконной раме», вместе с образностью в духе позднего Мандельштама, как «Мир призывной», только усиливают эту начальную иллюзию, больше, чем уточняют сюжет. Я бы сравнил всю эту подборку с оперой, искусством брать образы, заведомо вызывающие отклик у зрителя (здесь — у читателя), и располагать их вдоль простого сюжета до тех пор, пока этот отклик будет оставаться достаточно сильным.

Сюжет этого цикла я бы восстановил так: влюбленность, преодолевая какую-то одну дистанцию, например, мечты или сна, сталкивается с какой-то новой дистанцией, житейских невзгод или разочарований, но не изменяет себе, и поэтому читатель должен радоваться этим преодолениям хотя бы нескольких дистанций. Влюбленности мешает наличие отцов у обоих влюбленных, однако это не ситуация вражды кланов или семейств, — но различных укорененностей двух отцов в бытии, различных первых слов, которые они могут сказать своим детям и «растворить в крови». Развязкой оказывается в финале появление друга, который не обнадеживает, а просто разрешает иначе употреблять и утверждения, и восклицания, и местоимения, прежде всего иначе говорить «мы» и иначе ликовать. Тогда лирический герой освобождается от власти отца и задумывается о потомстве.

В этом сюжете для меня есть три неувязки. Во-первых, такой сюжет противоречит любым анафорам, потому что анафора означает погружение в бытие, что все может быть так, а не иначе, это некоторое «да» миру. А здесь анафора, наоборот, только усиливает противоречия и контрасты: «Это Любочки сон / Это Любочки явь». Все эти парные анафоры выбиваются из сюжета, как бы заставляют успокоиться на том, что весь мир собран из контрастов и запечатлен, хотя сюжет сам по себе беспокойный. Во-вторых, «грамматика небес» или «речь, как молодое вино», — все эти образы языка и красноречия обычно означают как раз, что сюжет уже известен, — нужно только придумать, какая достойная речь может его оживить. Но сюжет до последних строк подборки остается незавершенным, и это выглядит как яркая подсветка сцены там, где на сцене пока не все персонажи и не все декорации. В-третьих, такой сюжет требует устного, а не для глаз, бытования текста; и как раз при декламации будут очень сильно выдаваться скопления согласных, вроде «очередь здесь» («дзд»), «декабрь пьянствует» («брп»), эхо повторяющихся слогов, вроде «если бы не была» — здесь не спасает даже обилие «м» и «л» в этих строках, потому что тем более фонетические несообразности выпирают.

Также несколько замечаний по тексту. Нельзя сказать «одиноко от всех», потому что нельзя быть одиноким от некоторых; «на свет не глядела бы» выглядит как контаминация выражений «глаза бы мои не глядели» и «явиться на свет»; «расстроим цели» читается не то в смысле нового строительства, не то в смысле сплошного расстройства. «С ожиданием автора на лице» звучит комично, если не поддержано еще одной-двумя театральными метафорами до этого. А «терновый венок» и «отче» в качестве имени мне кажутся просто недопустимыми вольностями, но возможно, это какой-то гвоздь замысла: тогда его надо вынести в заголовок, чтобы гвоздь был виден всем.

 

Рецензия 4. Ирина Машинская о подборке стихотворений Исмаила Мустапаева

Ирина Машинская // Формаслов
Ирина Машинская // Формаслов

Неудивительно, что этот текст написан сейчас, и совсем не удивительно сейчас его читать. Это картина мира вверх тормашками, картина или картины, опровергающие любую попытку смысла и тем более замысла, — условные персонажи в поисках условного автора. К Пиранделло отсылает фрагмент, в которой поиск автора заменен на его ожидание, но «автор» этот условен, а смысл этого «авторства» сознательно или неосознанно затемнен. В первых фрагментах звучит военный Блок и особенно Хлебников, но Хлебников, оторванный или легко отрываемый от языка, его материи, то есть не Хлебников, а его условная дикция — это речь, написанная как бы поверх речи, и эхо идиосинкразии Велимира — аллитерации, основанные на «ч»: Как будто с века четного червонной буквой чейного пера — звучит искусственно.

Итак, Блок, Пиранделло, Хлебников, и даже мелькнувший Чехов с забытым человеком.

На протяжении текста как будто ищется (и, само собой, не может найтись) эта точка опоры, вообще хоть какая-то точка, какой-то вектор: низ и вверх, вперед и назад, вчера и завтра кувыркаются, как размещенные в одной строке черносотенство и сионизм, в тексте происходит броуновское движение персонажей и смыслов, как в известном рассказе того же Пиранделло «В гостинице умер»: жизнь — гостиница, — то есть некое пространство, где хаотически движутся, приходят и уходят люди.

К достоинствам этого текста можно отнести попытку сочетания эпического письма с карнавальным. Это сложная задача, и вне зависимости от того, в какой степени она решена, сам этот замысел интересен. Не связываемость — пусть и парадоксальная, неожиданная — элементов мира, не связанность и синтез, знакомые читателю стихов, а их повязанность условным моментом.

К слабостям я бы отнесла пристрастие к громким эффектам, речь на крике (эффект и аффект, как это всегда происходит в таких случаях, снижающие): обоссанные российские снега, лакание свободы или:

А где-то рядом плач
Льется и пенится,
Плавно стихает у чьей-то холодной, вонючей постели

Все это создает грустное ощущение эстрады, дешевизны слов и поэзии, вообще — ее совершенной ненужности. Создает даже в большей степени, чем поэтические «зимой белоснежной», «грустный осенний ноктюрн» и тому подобные вещи, избавиться от которых легче.

Потенциал стихов Исмаила, на мой взгляд, в возникающих тут и там, как бы самопроизвольно, отдельных сильных и неожиданных высказываниях.

Порядок жил и шел по головам,
И стриг пейзаж в оконной раме…

Или:

Для человека, который забыл человека…

Или:

Горели люди
мерз народ…

— такие фрагменты возвращают, хотя бы и на время, доверие к тексту.

 

Рецензия 5. Ольга Балла о подборке стихотворений Исмаила Мустапаева

Ольга Балла // Формаслов
Ольга Балла // Формаслов

Мне кажется, Исмаила Мустапаева и обсуждаемую сегодня же Валентину Фехнер объединяет нечто большее, чем простая случайность: они оба — поэты Большого Перехода (от одного цивилизационного состояния к другому) — но разных его стадий. Как и Валентина, Исмаил говорит изнутри катастрофической ситуации, ее распадающимся, осколочным языком. Но у него еще стадия болезненного расставания с покидаемым берегом, с распадающимся миром, от которого автор ли, лирический ли его герой еще не вполне отделился. Он к этому покидаемому состоянию еще на каждом шагу взывает, едва ли не заклинает его, «тайно мечтая» о признаках старой доброй, традиционной устойчивости — «о духе святом и родном потомстве».

У него напряженная, категоричная, конфликтная картина мира: черно-белая, причем такая, что острые черно-белые осколки перемешались и впились друг в друга. Сквозная его тема — взаимопроникновение-взаимоборство профанного и сакрального, их притяжение-отталкивание, — и явно связанное с этим богоискание-богоборчество самого лирического героя: Творец призывается постоянно, поминается едва ли не в каждом стихотворении, но отношения с ним проблематичны и образ его противоречив и полон языческих черт: Он пишется то с большой, то с маленькой буквы, Он, усталый, хочет жить и любит есть (а ест он в храмах), а благая весть «с Богом на пару», пьянствует по мечетям, церквам и барам. Напряженными отношениями между противоположными полюсами этого мира автора следует, видимо, объяснить характерный для Мустапаева прием — смешение высокого и низкого, столкновение разноприродной лексики — разностилистической, из противоположных пластов существования: философическое «бытийствовал» — и тут же «генофонд» из ученого лексикона; библеизм «юдоли» и тут же почти просторечное «ковыляло»; «фимиам» и «благовония» — в тесном соседстве с «обоссанными снегами».

Яркий в своей неожиданности образ — «ненужное зрение на щеке замерзает <…> молодою ладонью». Прекрасно, — в самих словах «молодая ладонь» уже чувствуется нежность и прохлада. Но автор, кажется, склонен слишком перегружать образы, делать их громоздкими, избыточными. Замерзающее и ненужное зрение у него не только молодая ладонь: оно же и срослось с фимиамом, и развернуло на снег благовония, и ковыляет одиноко по дорогам снегов, и умирает, и когда-то звалось свободой и словом. И все это оно одно. Это, кажется, растрата изобразительных средств.

Хорошо, осязаемо сказано: «прорастающей речью»; прекрасный образ «вымолвим первых детей / Чтобы могли твердеть / Они // Каплям подобно / на горячей Земле июля». С другой стороны, Земля, кажется, напрасно пишется здесь с большой буквы (как и Страна в другом стихотворении) — это ненужная высокопарность, к которой автор, вообще говоря, имеет склонность. В родстве с этой его склонностью и заметное его тяготение к настойчиво повторяемым здесь славянизмам с неустранимой религиозной аурой как средствам добавления весомости тексту и возвышенности упоминаемым вполне мирским предметам: «днесь», «паче», «уста», «обрящена», «юдоли», «десница»… Мне кажется, грубо говоря, что с этими, исторически — до всяких наших усилий — сильными словами у автора перебор; нельзя злоупотреблять сильными средствами.) И сразу же вслед за этим — строчка явно неудачная: во-первых, «сельская дача» — тавтология (городских дач не бывает), во-вторых, слово «какой-нибудь» — пустое, необязательное, ощутимо ослабляет напряженность стихотворения. «Лебединые руки», увы, — штамп. Есть и некоторые нелепости. «Автор» формирует «подлинный стих» «как миг, или как Страна» (логика обеих сравнений, предложенных на выбор и не сопоставимых ни друг с другом, ни с их общим предметом, таинственна). Отец адресата (героя?) одного из стихотворений — весь «свободный, взъерошенный», как Франция «перед Виши», притом «голая». Была ли Франция во время существования режима Виши (за пределами соответствующего государства) голой и взъерошенной, вопрос дискуссионный, но свободной она не была точно, поскольку была оккупирована. Там же: «Кровь нехорошая / у твоего отца, / Она полноценней отца…» — может ли быть нехорошее полноценным? С другой стороны, нехорошей крови (которую несколькими строфами выше) хочется «выпустить», оказывается возможным смиренно молиться («Кровь нехорошая / Если бы не была, / Было бы что-то пред чем / можно вставать на колени / Было бы что-то чему / можно молиться смиренно?»). Лирическому герою — и за пределами этого стихотворения — очень хочется смиренно молиться, но никак не получается.

(Не говоря уж о том, что «кровь <…> если бы не была» — неловкая конструкция: правильно — «крови <…> если бы не было» или, может быть, если автор имел в виду — «если бы кровь не была нехорошей», — можно было бы так и сказать.)

Не идет стихам на пользу и избыток пафоса («Формировать подлинный стих / на плечах мирозданья»), и такой нарочитый (и архаичный) поэтизм, как (настойчиво же повторяющаяся) инверсия: «в оперенье одном», «свободы ветер», «всеобщего разума торжество», «на лице неживом», «времени сито», «авторства ожидание»; «каплям подобно», кстати, тоже из этого ряда, хотя образ в целом хорош (это выглядит скорее как неполное умение справиться с речью и найти возможность сказать прямо), и явные неправильности, — может быть, умышленные, призванные работать на какую-то цель, но этой цели разгадать не удалось: «одиноко от всех», «и стали яблоки на трафарете», «статьСЯ убитым», «мысли по истине», «благая весть <…> пьянствует тех…» (может быть, скорее уж пьянит / опьяняет?), «ты на это возьми прорастающей речью» (на что «на это» — совершенно непонятно, притом что сама «прорастающая речь», как и было сказано, хороша). «На это» — любимая конструкция автора, она повторяется не раз: «ЗАВТРА на это / Расстроим цели, / ЗАВТРА на это / Выстроим дом».

И употребление звательного падежа «отче» на правах именительного — все-таки неправильно. То есть понятно, для чего это делается (для придания слову церковнославянской весомости), но ведь это попросту грамматически неправильно. Следовало бы поискать другие средства.

Вообще стихи Исмаила видятся мне неровными; думаю, поэт еще в состоянии активного роста и выработки самого себя.

 


Подборка стихотворений Исмаила Мустапаева, предложенных к обсуждению

 

Исмаил Мустапаев родился в 1995-м году. Пишет с 2015 года. Выступает на региональных и столичных литературных фестивалях. Публиковался в самиздатской периодике, cреди которой: три выпуска альманаха «Саратов Творческий», два выпуска альманаха «Литературная Евразия», собственный сборник (издательство ООО «Амирит»), и на портале «Прочтение».

 

Небо июльское

I

Как тихо… Все молчит… Молчите и вы,
стонущие, призывные.
Как хорошо!..

И. Анненский. «Andante»

Дни призывные, июльские дни
пьяною ротой
расстрельной
выстроились на фото:
«Господи, пой.
Цвета неразличимого
Господи,
пой колыбельную.
Видишь, на фото
пока застыли мы…
слушаем, привыкаем к постели.

— Я ваш создатель. Мир призывной,
горний и дольний.
Вы на моей ладони.
Небо июльское пьет и поет со мной.
Воля моя довольна
небом июльским,
пьяным и пенным, памятным
этой грядущей зимой».

II

Разэтаплено все. И июльские дни разэтаплены.
Наступила зима, полновесен ее новогодний улов.
И ненужное зрение на щеке замерзает у Чаплина*
молодою ладонью
и нежной.
С фимиамом срослось,
развернуло на снег благовония.
Ковыляет оно
одиноко от всех,
по дорогам обоссанных русских снегов.
Умирает оно
все в пыли белоснежной.
И когда-то оно
и свободой, и словом звалось:

«Ты наш создатель. Мир призывной,
горний и дольний.
Мы на твоей ладони.
Небо июльское пьет и поет с тобой.
Небом июльским воля твоя довольна».

*Отсылка к финальной сцене фильма Чарльза Чаплина «Огни большого города», 1931 г.

 

Виденье было мне…

Виденье было мне вчера.
Как будто я лакал свободы
ветер,
Как будто с века четного червонной буквой чейного пера
я прилетел и стал на свете.
И стали много Я,
Нам не раздали номера,
Мы сели в храмах,
Мы сеяли любовь
сперва.

И жил не жил, перебегал
от храмов тех до желтых скал
порядок слов.
Порядок жил и шел по головам,
И стриг пейзаж в оконной раме

Горели люди,
Мерз народ,
А посреди ни бог, ни черт
– опорожненная постель
и ты пьяна, как карусель.
Вокруг пейзаж
сонлив и скуден.

А в новогоднем — отче
наш
И гул, и свист,
На свитере от порчи
иконка годная — грамматика небес.
Усталый отче
держит карандаш
и держится за лист,
Как руку матери,
сжимая лист,
он хочет
жить,
он любит
есть.

Усталый отче
в храмах сел,
Он белые готовит ночи
бедным детям,
Он им раздарит все,
Покуда все осталось днесь.
Вот храм стоит. И тот и этот,
В них отче наш любил и ел.

Виденье было мне вчера.
Как будто я лакал свободы ветер,
Как будто бы с ничейного пера
я вылетел, набрел на храм. Барыгам сдал
сталь канделябров.
В лицо еще хлестал
свободы ветер,
срывая яблоки с побитых ребер яблони,
И стали яблоки на трафарете.

Барыги дали деньги мне,
Я деньги взял,
Я сыпал деньги бедным детям…
И на земле
случился… карнавал.

 

Повела голова…

I

Я соберу все «почему»,
В дешевый
пакетик
сложу
все «почему»
аккуратно.
Очередь здесь,
Каждый по одному.
Дай мне воды,
Встать не могу,
лежу,
Дай мне воды, прокуратор,
Чтоб успокоились дети,
Купили венок терновый
И положили обратно
меня

Дня через два,
К сестрам и Витеньке-брату,
К маме и папе.
Холодно здесь, прокуратор,
Так что на свет не глядела бы,
Все забрала голова.

Пригвоздила к постели,
А потом повела
по грибы повела
голова.
И теперь вдвоем, по знакомому лесу,
ковыляем строфою незрелою,
И знакомому лесу теперь
отдала меня голова.

II

Это Любочки сон,
Это Любочки явь
Появилась не вновь
Бледной женщиной
в черном платке кружевном:

«Я известье тебе,
Кто-то завтра умрет,
Кто-то выйдет ко мне
в оперенье одном,
что для вашего глаза не да́нное.
Ты на это возьми
прорастающей речью, которая как молодое вино
Ты на это одно
обеспечь
терновый венок
и грядущие дни окаянные»

Холодно здесь,
Так что на свет не глядела бы,
Все голова забрала.

Пригвоздила к постели,
А потом повела
по грибы повела
голова…

 

***

Кровь нехорошая
у твоего отца,
Она полноценней отца,
Различимее,
Рядом,
Есть.
Надо бы выпустить,
Надо за это взяться.

Вот твой отец.
Свободный,
Взъерошенный
весь,
Прямо как перед ВИШИ́
Голая Франция.

Вот твой отец,
Бог на стене
не висит,
Где-то благая весть,
С Богом на па́ру,
Печалит и пьянствует
Тех, кто при цвете апреля,
В зелени оранжереи,
В очередной весне
спит.

Эта благая весть,
С Богом на па́ру,
Пьянствует
по мечетям,
церквам
и барам.

И прибудет дневное в детях,
В детских мелодиях
праздничной каруселью,
И наступит вечер.

И свободная вся,
Рядом,
Есть
твоя мама
тебя обнимает за плечи,
И красивые трое,
В апреле,
Созерцают его половодье.

Кровь нехорошая
Если бы не была,
Было бы что-то пред чем
можно вставать на колени?
Было бы что-то чему
можно молиться смиренно?

Вот твой отец
И тропинка к нему,
Меркнут последние дни апреля,
Мама тебя забрала

Чтобы вернуть
И вернуться самой,
И разлечься в тени́ отца,
И растечься по бедам его,
По его,
твоего отца,
венам.

 

ПОЛОТНО

Будет пытка,
Будет она цвести
Торжествующим летом,
Как от дерева будней
Лететь
Одиноким июльским листом

Я улыбаюсь,
Мыслящий и многолюдный,
Ты улыбаешься,
Венчанная и зыбкая

ЗАВТРА на это
Расстроим цели,
ЗАВТРА на это
Выстроим дом,
Вымолвим первых детей,
Чтобы могли твердеть
Они

Каплям подобно
На горячей Земле июля,
На какой-нибудь сельской даче

А пока есть СЕГОДНЯ
Одно
И еще молоды́
Лебединые руки твои,
Па́че сне́га ладони белые
Сотканы,
Отвори
Уста
Для поцелуя

Мне давно не пора
На полотно,
Где обрящена смерть
И отпета ВЧЕРА

Успокоилась,
Улыбается,
Шаткой походкою
Произносит
Хмельные слова

Отлетела от тела
И билета обратно не просит,
Только кажется
…Эх…красота!

 

Человек ушел

Где я был
И бытийствовал ли
В генофонде времен
И в какой еще кольцевой юдоли?
Мое слово едва
Ковыляло дорогами мысли,
Мысли по истине

До сих пор ковыляет
И дробится на два,
Невзирая на блеск королевской десницы,
И рисует тебя на песке,
В ожиданьи прибоя,
Чтобы вновь влюбиться,
Когда стал влюблен.
И о жизни СЕЙЧАС И ЗДЕСЬ
Рассказать умирая,
Забирая с собой долголетье имен.

Без гарантий на милость небес
И всеобщего разума торжество
Отстоять очевидность:
«Я есть,
Не могу иначе!»
И видение сбы́лось,
Оказалось явственно:

Человек ушел,
Человечья скрипка плачет,
Месяц декабрь пьянствует,
Ты меня приглашаешь за стол.

 

***

Ко мне друг приезжал
И я был ему рад,
Очумелому другу
В черносотенные деньки и в победные сионистские ночи
Приезжал он ко мне.
За балконом визжал,
Красовался парад.
И безмолвная нация колесила по кругу,
И властители лиры
Пеленали кумиров,
Надевали на них пенсне

Сытого века
Совестливое перо
Формировало почерк
Против природы стиля,
Формировало почерк
Из белых одежд «ничего»
Для человека, который забыл человека
И мертвую воду лакал
Забывши,
Было все как в начале трактирного водевиля

Музыка женщины
Перезрелою вишней
Звала на бал
И на званом балу играла,
Забывая его самого,
Унося их совместный текст
В дурную вечность,
Видимо, жизни мало,
Чтобы сквозь времени сито
Человеку пронести человечность,
Сон вне контекста,
Слово простое
И статься убитым
В конце

Без теста,
Без книги,
Но с ожиданием автора на лице

Но с ожиданием авторства на лице неживом,
В сердце по-прежнему «Отче наш»,
А в голове таинственное «Бисмилля́»

Будет ли авторства ожидание
Длиться
Потом,
Садиться на лица
Деклассированных, неживых
И даровать бессмертие именам?

Будет ли авторства ожидание
Драться с партийной швалью,
Безудержно драться за них?

Будет ли автор
Как миг, или как Страна
Формировать подлинный стих
На плечах мирозданья?

А где-то рядом плач
Льется и пенится,
Плавно стихает у чей-то холодной, вонючей постели,
Тешит вчера овдовевших кур,
В год междометий
Друг приезжал ко мне,
Водку мы пили,
Мясо мы ели,
Тайно мечтая о духе святом
И родном потомстве,
И за балконом торжественной каруселью
Грустный, осенний
Крутился ноктюрн,
И листья блаженной истины
Ветер
Уносил далеко,
В место,
Где различимо солнце.

 

Редактор отдела критики и публицистики Борис Кутенков – поэт, литературный критик. Родился и живёт в Москве. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького (2011), учился в аспирантуре. Редактор отдела культуры и науки «Учительской газеты». Автор пяти стихотворных сборников. Стихи публиковались в журналах «Интерпоэзия», «Волга», «Урал», «Homo Legens», «Юность», «Новая Юность» и др., статьи – в журналах «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Вопросы литературы» и мн. др.