Михаил Рантович // Формаслов
Михаил Рантович // Формаслов

Смерть существует. Она не конечный этап, а промежуточная фаза, после которой жизнь переходит из одного агрегатного состояния в другое. Но жизнь в любом качестве — это всё-таки жизнь, и при подобном взгляде смерть становится настолько математически незначительной величиной, что ею можно пренебречь, как в расчётах после деления откидывают сотые доли и берут во внимание лишь целую часть.

В «Мухе в янтаре» Дмитрия Новикова утверждение, что смерти нет, подано безо всяких обиняков, и не приходится гадать, о чём рассказ. Фабула сама по себе не слишком занимательна. Пятеро матросов и лейтенант медицинской службы причаливают, чтобы получить груз со склада. На пляже матросы с вожделением засматриваются на женщин, потом едут в грузовике, покупают в ближайшем магазине алкоголь и закуску, идут по степи к морю. В заключении им раздаются разнообразные судьбы, и для каждого из них чрезвычайно пустой день оказывается чрезвычайно значимым: «…в памяти вдруг всплыл яркий солнечный отпечаток обычного летнего дня, похожий на доисторическую муху, застывшую в куске янтаря с блестящими от счастья последнего знания глазами — смерти нет».

Жизнеутверждающая фраза позаимствована, вероятно, из романа «Мастер и Маргарита»: в нём есть эпизод, где Пилат рассматривает свиток Левия Матвея и среди беспорядочных записей различает такой фрагмент: «Смерти нет… Вчера мы ели сладкие весенние баккуроты…» Так же и персонажи рассказа смогли в сумрачном сумбуре дней, составляющих жизнь, различить тот единственный, сверкающий, который даровал им банальное, но благодатное знание.

Разыгрывая партию, Новиков совершает ход конём: ни доказывать, ни подтверждать чем-либо основную мысль он как будто не собирается, а вместо этого немедленно в ладони читателя вкладывает счастье, чтобы тот ощутил его фактуру.

Особенную роль тут играет стиль. Новикову, вероятно, не хотелось бы, чтобы читатель разбирал его на детали. Но будем как дети, которым интересно, что же у игрушки внутри. Основа этого стиля — сопряжение далековатых понятий. Можно проследить, как на самых разных уровнях сходятся, кружатся и чередуются вещи, не слишком совместимые. Прежде всего в глаза бросается эклектичность лексики: архаизмы соседствуют со сленговыми словечками, а терминология — с матом. Уже в первом предложении рассказа, имитирующем классический романный зачин («Ранним утром 87 года, когда солнце ещё только обозначило лучами свой царственный выход из моря…»), происходит смысловой и фонетический перелом («…лёгкий плеск волн о борт тяжёлого авианесущего крейсера… внезапно затарахтел мотор баркаса, до этого мирно спавшего у правого борта корабля»). Сам рассказ сохраняет структуру романа, ужатого до десятка страниц; его последний абзац — в сущности, эпилог. Интонация то прозаически расслаблена, то лирически напряжена. Персонажи перекидываются скабрёзностями, чтобы через минуту блеснуть знанием греческой и японской культуры. Малосодержательный день наполнен до краёв. Даже в заглавии примиряются живое и мёртвое, подви́жное и статичное, эфемерное и долговечное. Соединение всего со всем может обескураживать, но таким образом Новиков пытается передать полноту жизни, неотделимость явлений от своих противоположностей.

Слитным стилем хотелось бы восхищаться безоглядно, но, несмотря на убедительную силу, которую Новиков показывает, автор становится заложником основного приёма. Упомянув что-либо, он не может не привлечь тотчас противоположности, и лирический взлёт непременно уравновешивается пустыми фразами, а чувственные описания (например, пляжное вожделение) — скучными спекуляциями («почему некоторые, порой самые незначительные моменты жизни запечатлеваются в мельчайших подробностях… и дарят потом, через много лет, целительный восторг полноты, незряшности жизни»). Не было бы тут большой беды, если бы, подобно иллюзионисту, Новиков выскальзывал из оков, которые сам на себя наложил. Но как от рассказа в целом нет ощущения философской, пусть миниатюрной монументальности (на неё он, между тем, претендует), так и обращение со спаянными оппозициями нередко лишено ловкого изящества, а физика не везде переходит в метафизику.

Грубость отделки то там, то тут — следствие не расчёта, но недостаточного или, наоборот, чрезмерного усердия.

Новиков умело пишет, например, о том, как «ладони… нежа и лаская, втирали крем в самую прекрасную на свете ткань — молодую женскую кожу, да, и особенно там, на внутренней стороне бёдер, так близко к лону, где нежность становится настолько тонка и еле уловима, что легко переходит в противоположность свою — силу и страсть», но вдруг случается детумесценция: «жеманницы смущались… и принимали самые волнующие позы, наклоняясь удачно, потягиваясь, прогибая спинку и приподнимая задок, с грацией вот-вот готовой сорваться пружины…» От нежности, силы и страсти уже ничего не остаётся, это попросту плохо, и если можно махнуть рукой на дикое сравнение с пружиной, то мещанские уменьшительные суффиксы совершенно нестерпимы. Никто не запретит писателю описывать даже низменные чувства и ощущения, но зачем же прибегать к такому пошлому языку? Смешение разностилевой лексики здесь не срабатывает.

Он не делает доисторическую муху банальной иллюстрацией заглавия или тривиальным символом, но замечает «мушиный лик» или то, как у неё «приятно и горячо слипаются волоски на брюшке». Бугристая грубость берега под голой стопой или вкрадчивый вкус портвейна — совершенно прекрасны. Сердце, действительно, оказывается полным.

Но уму поживиться нечем. Новиков почему-то не считает, что чувственной радости достаточно, и подаёт заявку на большее, хотя у него и не получается ей соответствовать. Почти все рассуждения, и без того не оригинальные, выглядят удручающе невыразительно, ими получается только раздразнить читательскую мысль, она остаётся голодной и трезвой. Слишком заботясь о равновесии конкретного и отвлечённого, Новиков его неосознанно нарушает, что чудовищно сказывается и на стиле: «Ветер был кнутом шириной во всю поверхность тела. После удара он расслаивался, рассыпался на мелкие осколки и со свистом уносился прочь… В любом случае, ветер пронизывал насквозь, несмотря на палящее солнце, и внезапно им показалось, что это и есть Время, которое мчится мимо и сквозь тебя с огромной скоростью, безостановочно, пробивая в телах и душах миллиарды дыр и унося с собой отлетающие обломки». В этом кульминационном эпизоде, к сожалению, осколки остаются только от образов, и не нужно осматривать ткань текста на просвет, чтобы обнаружить в ней прорехи.

По рассказу «Муха в янтаре» Новикова не назовёшь мыслителем, его мысль некрасива, несамостоятельна, он преимущественно живописец, который полностью на свой дар не полагается. Он нажимает на избранный предмет сильнее, чем требуется, — и по поверхности идёт трещина. У рассказа хороший блеск, особенно если его рассматривать под определённым углом, радуют причудливые включения — застывшая жизнь, — но всё равно остаёшься в недоумении, что делать с подпорченным подарком.

 

Михаил Рантович, родился в 1985 г. в Кемерове. Работает библиотекарем. Публиковался в журналах «Огни Кузбасса», «Сибирские огни», «Алтай», альманахе «Менестрель», сборнике «Новые писатели», интернет-журналах «Формаслов», «Реч#порт», на портале «Textura». Живет в Новосибирске.