О книге Майки Лунёвской «Недостаточно памяти». — М., «Наш современник», 2024 г.

Анна Аликевич // Формаслов
Анна Аликевич // Формаслов

В досетевые времена о существовании писателя или поэта нередко узнавали после публикации его книги — это кажется логичным: вышла книга — автор родился. Сегодня же дело нередко обстоит наоборот: автор известен и в сетевом пространстве, и в литтусовке, и в «толстых» журналах, и все его терзают — «Когда же книга?» Сборник «Недостаточно памяти» — поздний дебют, приуроченный к премии «Лицей», полученной автором накануне. Такой поворот мог бы стать поводом для иронии, но здесь речь о совершенно ином, о принципиальном. А зачем раньше? Не у каждого талантливого поэта сегодня есть средства на такую недешевую, но в то же время не очень-то нужную всем вещь, как печатный (да еще и не Ridero, а «брендовый») сборник. Девальвация самого «бумажного носителя», низведение былого предмета первой авторской необходимости до декоративного старомодного приложения к обширному блогу — лишь половина проблемы. Другая же в том, что паблик давно «природу заменил», читатель привык и получать контент на безвозмездной основе. И «долгожданное» бумажное издание ему зачастую без надобности. Популярные медийные фигуры — это особый разговор, там уже сборник начинает играть роль фетиша, прикосновения к волшебной ауре кумира, то есть, в сущности, теряет изначальный набор задач.

Если мир — театр, то сколько довольных ролью?
Больше всего в любительском.
Что ещё? Вещевой овощной
рынок, где пахнет рыбой.
Пивной магазин «На дне».
Жизнь как табличка на входе, словом «закрыто»
повёрнутая ко мне. 

И все-таки существует мифологический ореол профстандарта, который снова — не из-за советской легенды ли? — возрождается сегодня. Да, бумажная книга до сих пор требуется для вступления в некоторые союзы писателей, только сами СП уже не слишком требуются автору. Однако представление о «настоящем» участии в книжном рынке, о возможности стать «осязаемым», не только виртуальным, но, как говорит Борис Кутенков, «сущим», по-прежнему играет роль. Сегодня издаться может почти кто угодно и почти где угодно — честная формулировка звучит именно так, дело только в цене. Эта особенность нивелирует символический капитал профессионального поэтического книгоиздания. Но все же, все же… Почему мы стоим в виртуальной очереди за новым сборником Веры Полозковой — неужели мало паблика? Почему книгу Анны Долгаревой выписывают наложенным платежом даже те, кто совсем не читает? Зачем — разве информация не общедоступна? Человек действительно не сводится к необходимости, потребности — к рациональности, до сих пор есть нечто в нашем сознании, мотивирующее купить поэтическую книгу. Она уже «не нужна», мы не диссиденты из стихов Вознесенского, стекающиеся к букинисту за сборником Ахматовой, потому что его нельзя достать (то есть прочесть). Но в то же время потребность в книге включает в себя некое преодоление представления о современном человеке как о существе окончательно функциональном. Человек же — существо иррациональное, мистическое, этой его особенности мы обязаны, возможно, существованию как автора, так и читателя поэзии вообще.

трогали торговались ходили долго
пёстрая бедность шмотки на босоту
я говорила
как мы живём убого
я говорила
как мы живём у Бога
непонятно в чём но видела красоту 

Обратимся к дебютному сборнику последнего поэта «женского рода» из современной деревни, как принято у нас представлять Майку Лунёвскую[1]. Ведь это единичное явление — много ли мы вообще знаем поэтов-женщин по «новокрестьянской линии»? Фокина, Сырнева, Кемакова, Сучкова… Да и с натяжкой они «сельские», в отличие от настоящей обитательницы тамбовской целины. Фокина проживала в основном в Вологде, отнюдь не крестьянствовала, а что из семьи деревенской — так вся Советская Россия 30-х из села вышла. Сырнева родилась в деревне кировской области, но работала в Кирове — педагогом и чиновником, воспевала Россию поселковую, которую «обворовала безрассудная вера»; однако рубцовско-кузнецовская нота ее нисходит скорее к легенде о провинции, о мифе полусельского бытия, нежели к реальному чернозему. Вот Кемакова — действительно певец современного села, однако известна она за пределами своего региона (Вологды) мало. Сучкова — явление особое, ее мир пограничный, апеллирует он скорее к преображенному образу малого города-поселения с древней историей. Так и получается, что Лунёвская у нас одна: идущая не к мифу о сельской Руси, не к прошлому и его образам, а говорящая про здесь и сейчас. Лишенная как советского пафоса (Фокина), патетики любви вопреки (Сырнева), так и условности, игровой орнаментальности провинциального космоса (Сучкова). Этот принципиально новый взгляд, непривычный язык открывает возможность шагнуть из традиции в реальность наших дней, как раз то, что называется «первичной поэзией» — идущей не от книги и мотива, а от травы и ветра. Только готовы ли мы к такому языку и такой картине мира?

В чём свобода или заточенье?
В целом здесь светлей и живописней.
От событий, говоря точнее,
жизнь вдали от настоящей жизни.
Снег нападал, пролетела птица,
сделали ремонт хороший в церкви.
Зная, больше нечему случиться,
почему-то люди любят цепи. 

Alter ego Лунёвской также нечто новое для классического образа лирической героини, каким его сформировали страдалица-Ахматова, стихия-Цветаева, женственная Ахмадулина и раскрепощенная Полозкова. Мы знаем героиню-травести Курской, вечную девочку Даниловой, женщину-воина Долгаревой, странницу с редуцированной женственностью Мамаенко… Порождение Лунёвской ближе к последней — это одинокая, но не столь мужественная молодая женщина, сила которой в искренности, в праве на философскую печаль и на… (не) обыкновенность. Человек вообще не обыкновенен, не прост, не «ерунда — единица», потому что Господь создал его частью себя, душой, и сама идея о «простом как три рубля» индивиде — в реальности несостоятельна. В то же время мы видим у «простого» персонажа Лунёвской освобождение от атрибутов героического в том или ином виде. Девушка не обязана красиво страдать и драматически умирать, триумфально побеждать, вдохновенно искать, звать за собой или гарцевать на скакуне. Вот та самая девочка, которая «никому не должна». Которая не боится правды, но и не бравирует признанием в своем одиночестве, некоторой (условной!) простоте; чуждая социального подхода, она видит мир иначе, мистически. У нее есть особая религия бытия, о чем поговорим позднее. Безусловно, ощущаются следы влияния «модного» направления новой искренности с его травмоговорением — при формировании образа героини. Это и та непосредственная глубина, с которой девушка рассказывает о своей жизни с бабушкой, выращивании плодов, приглядывании за домашней птицей, о покинувшем ее женихе (или, как сейчас говорят, молодом человеке), наблюдении за течением реки, мыслях о преходящем цветении и конце. Исповедальное начало на грани интимности (не в эротическом смысле), отсутствие попыток «строить успешный образ», «выглядеть привлекательно» (или напротив, показать свою трудную жизнь, глубокую печаль, прискорбный удел). Демонстрация того, что есть — это не фем-говорение, а некое ненавязчивое, лишенное идейного зерна простое действие (Знобищева характеризует его как сакральное). Простой театр ручьев и веток.

Много яблок — выпрямиться трудно,
ветку словно тянет тетива.
Наступает войско, то есть утро,
держится без шеи голова,
то есть солнце в небе расцветает,
одинокий пламенный цветок,
и земля с похмелья выпивает
ржавый сок и смотрит на восток. 

На самом деле это интеллектуальная, сложная, философская поэзия с внутренней авторской мифологией, а кажущийся простым и наглядным мир — некая тень реальности, декорация-отражение. Подобно поэтикам Шалашовой, Делаланд и отчасти Мамаенко, космос Лунёвской во многом опирается на культуру Танатоса, то есть на мысли о скоротечности бытия и понимание, что человек носит в себе не только жизнь, но и ее противоположность. Причем, как и в учении Федорова, мы все чаще думаем о том, что ушло и хранится только в памяти и в ассоциациях (не потому ли его так много, что «Недостаточно памяти»?), нежели о крошечном отрезке времени, называемом нашей земной жизнью? Есть тексты, которые я бы однозначно причислила к вышеупомянутому учению, например: «Из земли торчат сухие стебли…», «Я прихожу к Ольшанке, сажусь на дно…», «— Мы живём на дне воздушного океана…» Не скрою, такая интерпретация мироздания несколько сумеречная и лирическую героиню обличает в меланхолии. Однако нельзя сводить сложные философские построения лишь к темпераменту поэта.

«Легкая социальность», свойственная сборнику (но не поэзии Лунёвской в целом), не может не добавлять печали, особенно если мы примем во внимание, что это еще и «наследование по деревенской линии». То есть соприкосновение с наиболее уязвимым островком модернизованного общества, откуда социальный лифт все сложнее и особой поддержки молодому уроженцу ждать не приходится (в отличие от Фокиной и даже Сырневой). Какой предстает сельская жизнь «после нулевых» у поэта? Это синтез отголосков детских воспоминаний, поэтичных и сокровенных, и не самой приглядной, однако и не трагической реальности настоящего. «Сладко было во рту от гречишного мёда, // Зачерствелого чёрного хлеба. // Бабушка приносила в ведре воду, // Приносила в ведре небо…» Да, это про село, но и про таинственное счастье детства в целом, того же рода, что и стихи Сучковой «Мама его по щеке погладит, // Папа ее поцелует в ладонь…» А что же сегодня? И в наши дни есть красота микрокосма: «двор и сенник потом через сад дорога // в бочке вода светла // сформировались горошины у гороха // лилия расцвела // гуси в воде сидят…» Любимая бабушка моется в кадке на дворе, ночное небо усыпают звезды, гусыня дала приплод — но романтика прошлого, в том числе семейного, уже не может дотянуться до печальных реалий, все яснее обозначающих судьбу лирической героини в этом углу.

.

Потому что — да, разруха, прошлое забирает всё. Вот давнее рубцовское «Школа моя деревянная…» — «Она бы стояла долго, // Как ивы в полях — ничьи, // Но мы растащили школу // На доски и кирпичи…». А мотив погибшего скота как символа невозвратимого прошлого в образах тонущей в трясине лошади и черепа коровы у Мамаенко? И здесь он, пожалуйста: «постоять у реки исчезла как всё живое // рогов обломки // призрак скота у призрака водопоя // чей взгляд глубокий…». Конечно, у Мамаенко всё почти прямым текстом: это тонет прошлое великой державы, даже у жриц Аполлона есть имена! У Лунёвской такой внятности мы не увидим, мир ее сходен с прототипом, но безымянен — в неведомом селе неведомого края в неведомое время. В то же время патетику, силу ударных — здесь, у Майки, заменяет лирический созерцаемый миф. Но оставим судьбы держав, приземлимся: «В поле выброшен телек… <…> По всем каналам зима…»; «Это не город, а частный сектор, // публично повешенное бельё. // До последней воды выкручивает соседка // постельное и своё»; «кажется здесь ещё можно купить кассеты // так далеко от новшеств и от излишеств // дед с костылём торгует возьми газету // рыночный день и путь по рядам извилист…»

.

Читая эти строки, я думала о группе «Разговор», о Григории Шувалове и Николае Дегтереве, минорных певцах не то чтобы деревни, но приграничной области, скажем так. Поэтики, конечно, очень разные, но ведь и общего в их картине мира больше, чем хотелось бы. Это к вопросу о разобщенности и целом, о зеркалах и направлениях, об эксперименте, языке и важности содержания для поэзии. Не будем лукавить, всех этих авторов мы читаем и «для содержания» тоже, а не только ради формы. Или ты уедешь из этой деревни, или станешь ее частью, наполовину погруженной в прошлое, ходящей по кругу, в тюрьме головы, почти по Полозковой, в безнадежности — жених-будущее полюбовался на Персеиды и уехал — а Вы бы здесь остались? Впрочем, нельзя воспринимать символическое произведение так буквально. «Да, растут и кладбища, и тюрьмы, // но и сад растёт».

Вернемся к символическим рядам. Наследие Эмили Дикинсон — религиозное, но не христианское, в данном случае, осмысление мира утонченной отшельницей (либо просто самодостаточной, замкнуто живущей героиней) всегда имеет для нас призвук сожаления об оставленном мире гедонистического пиршества размножения и животного естества. Все больше становясь душой и мыслящим тростником, в то же время человек постигает слишком многое и уже не может предаваться былой беззаботности Адама. Здесь хорошо виден путь этого отдаления от первозданности в сторону наделения мира новыми смыслами памяти о людском созидании и накопленном опыте интерпретаций. Андрей Платонов определял такой выбор — философский путь — невозможностью изменить данность: «Жить нечего, вот и думаешь в голову». То есть невозможность реального преображения скудной жизни выливается в попытки освоить ее искусством, населить смыслами, преобразить в условной реальности. Мы обязаны учитывать его довод, даже если сами — сторонники не «социальной», а «личностной» теории рождения рапсода. Выражаясь языком народной сказки, эта книга — «смотрение промеж ног в глаза смерти», то есть добыча меда на высоте, с которой видно многое, но только не собственную судьбу. Отчего героиня идет именно этим путем? Дело ли в личной созерцательности, ее даре, преображающем скудость (Сырнева), но слишком наполняющем ее, чтобы впустить других в жизнь? Не женщина, а аттракцион, как в «Магии лунного света»? Ведь служение красоте, искусству и философии тоже вид мирского монашества в некоторых случаях.

С бывшего дна осколки от перламутра —
это была река, но она засохла.
Здесь на цветках лежит золотая пудра,
а от людей остался пакет и стёкла.
Я забрала с собою (хотя куда мне?)
в память об этом дне небольшие камни. 

Здесь следует сказать о композиции небольшой по объему книги, кроме того, не забыть и о предполагаемой манифестной, презентативной роли первого сборника автора (в данном случае очень условной). Что же, сюжет довольно прост: молодость вспоминает о детстве, смотрит на его далекое волшебство из печальной реальности. Героиня уехала и вернулась, не столько физически, сколько — созерцательно, то есть выросла и стала вспоминать пройденный от детства путь. Страны чудесной больше нет – подслеповатая бабушка варит вишню с червячками, цыпленок околел, телевизор вынесли на свалку, от коровки рожки, а «красный жучок счастья», как называл его Рильке, теперь приносит не хлебко деткам, а передает привет тем, кто на небе. Отдав дань былому, героиня обращается к настоящему. В одном из самых прекрасных стихов сборника «То ли ей плохо видно…» как раз указывается на возможность преемственности, продолжения по женской линии, передачи опыта и знания. Однако хочет ли героиня повторить судьбы прошлого, не иная ли она? Хотя этот текст не включен в сборник, таким символом ухода от былого и преследования им героини можно увидеть в мистическом образе лисы («дорогой тариф у здешнего колеса…»), которая, став призраком, все является девушке. Не случайно этот японский символ потустороннего обнимает и героиню Наты Сучковой в ее одиночестве: «Когда твоя девушка спит, то ее обнимает лисенок…» — и не потому ли? Неопределенность будущего в основе этого сборника или меланхолическая поэтизация того, чего не вернуть, — каждый сам решит.

Преимущественно регулярная поэтика книги опирается на «богатую», развернутую метафору, мифологизирующую реальность. Это то, что роднит Лунёвскую с классической традицией новокрестьянства (и не только его, конечно). Для нас метафорическое мышление до сих пор один из главных романтических атрибутов поэта, как и рифма, приравнивающийся к «примитивному» доказательству лирического бытия. «Большая тарелка луны в глубине эстрады» (иносказательная ночь), «Время стоит в моей комнате и не дышит» (игра-олицетворение), «Взял за талию жизнь, немного потанцевал…» (авторская адаптация «Танцуй, пока молодой»)… Замечу, что у Лунёвской стихии, космические объекты, фазы бытия и времена суток отчасти обожествлены, язычески персонифицированы: «Скоро ночь и день часы сравняют…», «Воздух стоит — мы ноги ему связали», «Земля, как на вырост платье…», «смерть лежит у рыбы в животе…», «в сад луна пришла повеситься…» Почувствовали? Можно спорить, но пограничье космизма здесь уходит глубже, в мир древнего человека в лесу непознанного. В то же время мы не можем обвинить автора, что он тяготеет к «древностям», бродит в условном замкнутом саду собственного сознания. Есть в поэзии Лунёвской и то, что именуется актуальностью, отчетливой гражданской традицией — Мандельштам и Лермонтов слышатся в стихах о России: «Повторяю уже в который…», «Переизбыток леса…». О языке Лунёвской, о символике, о преемственности ее образов можно говорить долго, но поскольку мы ограничены объемом, достаточно сказать, что здесь можно идти в двух направлениях — исследуя традиции ее содержательного космоса (в том числе почвенничество) или анализируя ее метафорический язык. Думаю, время всё распределит по-своему, но для меня Лунёвская — поэт хоть и не эпический, но философский, и реальность здесь скорее материал и предлог, чтобы вглядеться в глубь мироздания.

.

[1] В «Легкой кавалерии» (№4, 2024) поэт и филолог Мария Знобищева формулирует не так конкретно, называя Лунёвскую певцом «развалин, «опустения», «сакрального пространства пустоты», «стоического минимализма», но выражения «постсоветская деревня» не употребляя, — нам остается только догадываться о социально-географических причинах такого состояния предметного мира, окружающего поэта.

.

Евгения Джен Баранова
Редактор Евгения Джен Баранова — поэт, прозаик, переводчик. Родилась в 1987 году. Публикации: «Дружба народов», «Звезда», «Новый журнал», «Новый Берег», «Интерпоэзия», Prosodia, «Крещатик», Homo Legens, «Новая Юность», «Кольцо А», «Зинзивер», «Сибирские огни», «Дети Ра», «Лиterraтура», «Независимая газета» и др. Лауреат премии журнала «Зинзивер» (2017); лауреат премии имени Астафьева (2018); лауреат премии журнала «Дружба народов» (2019); лауреат межгосударственной премии «Содружество дебютов» (2020). Финалист премии «Лицей» (2019), обладатель спецприза журнала «Юность» (2019). Шорт-лист премии имени Анненского (2019) и премии «Болдинская осень» (2021, 2024). Участник арт-группы #белкавкедах. Автор пяти поэтических книг, в том числе сборников «Рыбное место» (СПб.: «Алетейя», 2017), «Хвойная музыка» (М.: «Водолей», 2019) и «Где золотое, там и белое» (М.: «Формаслов», 2022). Стихи переведены на английский, греческий и украинский языки. Главный редактор литературного проекта «Формаслов».