От прозы художника подсознательно ждешь ярких образов, множественных эпитетов — особенно обозначающих цвета и формы, какой-то зримости и наглядности изображаемого, что ли, и когда ведущей модальностью становится слуховая — да-да, Елена слушает и вслушивается в речь — для начала это удивляет и что-то сдвигает и переворачивает внутри (и, кстати, заставляет иначе воспринимать ее картины — они начинают звучать). Елена пишет прежде всего речевой портрет, ее краткие зарисовки состоят в основном из разговоров. Но не только — еще она использует звуки, запахи, образы, чтобы проявить состояние того, в кого она всматривается и вслушивается. И ее открытость миру — отсутствие барьеров, опосредованности между ней и им — чуткость, цепкость памяти, выхватывающей подробности, каждую мелочь, позволяют замедлиться и увидеть больше, иначе, точнее, глубже.
Надя Делаланд
.
Елена Утенкова-Тихонова — российский художник и писатель, член Московского Союза Художников, работы находятся в собрании Государственного Русского музея и картинных галерей России и Италии. Родилась в Москве в 1965 году. Окончила Московскую среднюю художественную Школу и Московский государственный художественный институт им. В. И. Сурикова. C 1990-х регулярно участвует в выставках в России и за рубежом (Великобритания, Франция, Италия). С 2005 года работает также в жанре «малой» прозы. Автор книг и публикаций. В 2019 году состоялась премьера спектакля «Ёлка в комнате» по книге Елены Утенковой-Тихоновой (Новое пространство Театра Наций, проект «Взаимодействие»).
.
Елена Утенкова-Тихонова // Двое
.
Остров
Отчего, почему ей так хорошо? С ним.
Она проснулась от запаха озера. Того холодного озера накануне зимы. Они ездили на него вместе, две недели назад. На его машине.
Озеро большое. Посередине — остров. Остров и монастырь. Один в другом. Остров маленький, размером с площадь. Два храма каменных, от тесноты прижимаются друг к другу — стена к стене. Перед храмами — розы, целая клумба. Оттого что розы цветут в ноябре — ясно, что монастырь женский. Монашек не видно, вместо них одинокие туристы бродят вокруг храма в растерянности, больше смотреть нечего — кругом вода.
Раньше на остров попадали на лодках, теперь мост. Мост длинный, через всё озеро. Под ним и возле него — дикие утки.
— Почему они не улетают на юг? — спрашивает он.
Они идут по этому мосту вместе и порознь, как полагается, друзьям.
Лес на той стороне совсем раздет, уже не смотрит на своё отражение. Завтра зима.
Встречаются они редко. Ей хотелось бы чаще, но как? Дела, семья. Да и он не зовет. Но собрались — поехали. Просто так, куда-нибудь, погулять.
Уже с утра ей весело. Выходя, она ищет глазами его машину, как всегда за домом, сама удивляясь своей радости, ей хочется прыгать, как девочке, не ступать двумя ногами по очереди, а скакать на одной. Хлопает дверь, Она садится на переднее сидение — и вдруг понимает, что ей хорошо. Просто хорошо и всё. Очень. Куда поедем? В Покров? Хорошее название. Есть остров и монастырь. Ей всё равно.
Шоссе забито, хоть и субботний день. Машина еле ползёт, за окном гаражи, рынки, скучные заборы промзон. Он зевает, не выспался. Что он делает по ночам? Она смотрит на его мужские руки на руле. Сухие смуглые пальцы с мелкими морщинками лет, совсем незнакомые ей мужские руки, и думает, почему, от чего ей так хорошо?
У него есть жена… Жена уходит и уходит от него, не уходя. Переезжает с места на место, приглядываясь, принюхиваясь на бегу, как гончая, берущая след: не то, опять не то, не здесь. Уходя, говорят, уходи, но он уже привык к её переездам, кидается следом, послушно налаживает быт: кухонный стол, двуспальная кровать, дом в придачу. У них дома в Филадельфии, Берлине, Риге, Питере и Москве, нет только того единственного, общего, своего.
У неё тоже есть муж. И дом. Тот самый, единственный. С кем и в котором живут. Давно. Но во сне почти каждую ночь, она тоже едет и едет куда-то на поезде, летит на самолете. Куда, зачем, она не помнит, проснувшись.
На острове удобно делать тюрьму — она и была при советской власти, как монастырь закрыли — исправительная колония для девочек. В большом храме устроили школу, в маленьком Никольском — клуб и кинозал. Шестьдесят лет был остров тюрьмой, но в одну ночь начальнику колонии явился во сне «худенький старичок» и строго сказал: «Будут храм просить — надо отдать». Храм попросили на следующий день — с того возродился монастырь.
Раньше, до колонии, монастырь был мужской. Славился строгим уставом, всенощные служили ночами по семь часов. Сейчас не так, но зато при обители монахини устроили приют для сирот. На остров приют не поместился, большой каменный дом его стоит на материке, сразу за мостом, в лесу.
При входе на монастырский мост — ворота. На воротах обычное объявление: «просьба не шуметь» и дальше, неожиданно большими буквами: «ВНИМАНИЮ НОВОБРАЧНЫХ! Свадебные процессии на территории монастыря (включая мост) не допускаются».
Но они всё равно здесь — новобрачные. Нарядные женихи, не взирая на холод, в парадных пиджаках, невесты в пене кружевных юбок, вокруг них стайки гостей со стаканчиками в руках.
Есть такая традиция — невесту через мост…
Очередной жених уже несёт её на руках, несёт по мосту ведущему в монастырь, на остров, где не играют свадеб, где нет двуспальных кроватей — туда, к Богу. Как будто мост спасёт их будущее от измен, сожаления и равнодушия. «Бог, вот видишь, я сейчас честно, открыто, прямо перед Тобой взял её на руки и несу, несу, несу, не роняю».
«Странная традиция, — говорит он, — я не знал такую. И никогда не носил… Может потому у меня так?»
Она не знает, что ответить. Её тоже не носили через мост. Даже в голову не пришло.
Уже у машины (пора уезжать) они следят глазами за женихом со своей ношей. Монастырский мост длинный. Слишком длинный. На середине моста силы жениха кончаются. Он ставит невесту на ноги — дальше сама. Дикие утки, как ручные, подплывают ближе. Подтягиваются свидетели с шампанским.
А потом у них был ещё город Покров. В сумерках. Серый провинциальный город, вытянувшийся вдоль Владимирского тракта, разрезавшего его поперёк нескончаемым потоком машин. Чужой, незнакомый им город, в который они зачем-то приехали, такие же чужие ему.
И было возвращение домой, в машине, вдоль тех же заборов и промзон, уже не различимых в темноте. Ей было хорошо и грустно. Грустно, что уже домой. Фары высвечивали пыльные задники рефрижераторов, которых не удавалось обогнать. Он не грустил. Кончался ещё один день, не хуже и не лучше других, день этот не отменял забот и дел, поставленных им на паузу. Хорошо зная математику (два высших за плечами), он думал о том, что в их возрасте уже не сложится 1+1=2, как в юности, а получится длинное уравнение, где будет слишком много иксов и игреков, бывших жён, мужей, детей, сложных дробей, тангенсов и котангенсов. Он устал — тангенсов ему хватало своих.
Их машина двигалась в темноте — маленькая букашка среди вереницы таких же светлячков. Из Москвы и в Москву… Огромный город уже угадывался где-то там впереди, ещё не видный, но высветивший ночные облака холодным заревом.
Промелькнули мосты кольцевой дороги. Машина пошла быстрее. Замелькали дома, светофоры. Вот и её дом.
— Твоим — привет.
— Да, и твоим…
— Да!
— Пока.
— Пока!
Всё.
.
Бордовое платье
А со мной ведь лётчик танцевал один. Весь вечер.
Я десятый класс заканчивала, каникулы зимние были. На квартире у нас тогда Зина жила, продавцом работала. Она меня в платье своё нарядила — хорошее платье, бордовое, бархатное, у меня в ту пору ничего не было, коса одна. Ну я причесала косу свою — красота невозможная. Платье велико, девчонка совсем, подпоясали меня и на танцы.
А лётчик тот весь вечер со мной танцевал, а имени не спросил. И я не спросила: «Как тебя зовут?» Музыка закончилась, он и говорит: «Номерочек свой давайте, я пальто ваше возьму. Проводить вас хочу, пообщаться!» А у меня пальто старое было, воротник протёрся, одна кожа торчит. Ну я хотела сказать: «Как пойдёшь со мной! У меня пальто плохое». Да потом не намерилась и говорю: «Я пальто сама возьму».
Он на лестнице стоял-ждал, я пальто схватила, нагнулась и убежала.
А что пальто. Это ведь оболочка одна. Я бы платок на воротник сбросила, на кожу эту, он бы и не разглядел.
А замуж, дурья голова, в тот же год вышла. Как десять классов закончила. За Стёпу моего.
Брат его по соседству жил. За водой пошла, он и спрашивает: «Куда поступать Люся будешь?»
Я воды налила и говорю: «Куда, куда — на семейный факультет». А у них как раз Степан летом из армии пришёл. Как нарядили его: тенниска жёлтая, костюм пошили новый… О-о-о… Хвостистый, сука, был до самой старости. Никогда не выйдет, чтобы брюки не наглажены. Галстучек обязательно наденет. Ботинки начистит. Говорил: «Ботинки должны гореть» (хорош — девки поглядели: дать не дали, но подумали).
Ну они всей семьёй и сговорились про меня. Сестра Степина заходит: «Люся, у тебя подружек нет, пойдём со мной на танцы?» Ну я и пошла, чего дома сидеть. Стёпа на барабанах тогда в Духовом играл. Они меня — то Таня, то Ваня (брат с сестрой) на танец приглашают и всё вокруг сцены водят. А как радиола заиграла — смотрю сам стоит, петушок. «Можно вас?»
И как будто я его сто лет знала. Безо всякого Якова после танцев пошла с ним — барабаны его домой понесли. Мать открывает: «Проходите, проходите». Молоком меня напоила. И всё. Вот, значит, судьба. Никуда не денешься от неё, от судьбы. 57 лет прожили. Промучили друг друга (улыбается).
За меня ведь ещё один парень сватался, красивый. Из деревни. Всё на скамейке под окном сидел. В армию уходил — прощаться пришёл. Да только мне мать моя сказала: «Иди за Степана. Куда тебе за этого, у них дом в деревне большой, богатый, хозяйство целое. А мне что тебе в приданое давать? Рубашка рваная одна. А Степан — он свой, такой же — ни кола, ни двора. Он к нам жить придёт, в доме мужик нужен».
Степана то дом — в войну немцы сожгли, как отходить стали. Крыша соломенная сгорела, так без неё и жили, одеялами накрывались, пока в город в барак не перебралися.
А дочка у нас сразу родилась, Иришка. Я в первый день забеременела, как месячные отошли. Четвёртого мы, значит со Стёпой, расписались, а пятого — она родилась, ровно через девять месяцев.
А Серёжа сын, он уж потом родился.
Мне на днях тут сон был. Как будто я по деревне своей иду. А навстречу мне Василий, сосед наш. Он давно помер, до Степана ещё. Поравнялся со мной и спрашивает: «Люся, здравствуй. Ты когда к нам? Степан уж заждался тебя. Скучает!»
А я говорю: «Скоро — скажи».
Вот так ответила. Скоро.
Чтоб все на похоронах у меня были. До одного.
Но не боись, не боись — пока пошевелюся. Хоть и болит всё, да пошевелюся.
Давай я тебе песню спою? Какую хочешь? Я много знаю.
.
Пион
На вид ей лет сорок. А может больше. Не красавица, но, когда улыбается — кончик носа трогательно идёт вверх, а на щеках появляются милые ямочки. Улыбается часто, потому что, рассказывая, начинает смеяться, заливисто, сама удивляясь тому, что говорит:
— Я такое вам расскажу. Мы с сыном на прошлой неделе из магазина шли, и мне посвистеть захотелось. Серьёзно. И я свистнула. На всю улицу. Громко-громко. И нам так смешно стало. Обоим. И сейчас сын, как вспомнит — смеётся. Никогда мы так не смеялись раньше. Я ведь думала, что за каждый смех плакать буду. Расплата такая.
Я росла с бабушкой и дедушкой. Над кроватью у меня висела большая фотография, портрет моей мамы, и бабушка говорила мне: «Это твоя мама, она уже на небесах». У меня всё было, я ничем не была обделена. Но мне почему-то всё время хотелось спрятаться. Я когда засыпала — то лицо закрывала ладошкой, всегда закрывала, только так могла заснуть.
Я вышла замуж в семнадцать лет. Он приходил на свидания выпимши. Мне подружка говорила: «Лида, твой парень слишком много пьёт». А я отвечала: «Но зато он любит меня, и я его люблю, а это всё ерунда, я справлюсь».
Мы поженились, у нас родился сын, мой муж пил сильней и сильней, и в один прекрасный момент я решила убежать. И убежала. Я собрала вещи, собрала ребёнка, мужа дома не было, он в запое был.
Я убежала. Я вышла замуж второй раз. Очень быстро вышла, муж мой — очень хороший человек, и мы стали строить дом, и жизнь была неплохая. На самом деле. Хорошая!
Но мне всё равно хотелось спрятаться. Не знаю от чего. Страшно было.
Вот знаете, я когда смотрю фильм ужасов, с привидениями, мне всё время хочется крикнуть тому, кто там в фильме: «Куда идёшь? Почему не бежишь? Вот дверь, открой, беги, зачем в подвал лезешь?» А он в фильме спускается и спускается в подвал, откуда нет выхода. Вот и я так жила — без выхода.
Страшно было. Всего страшно, но больше всего, что сын будет пить. Сын начал пить ещё в школе. Я боялась, что с сыном что-то случится, и с ним всё время что-то случалось. Он приходил в синяках. Я не спрашивала отчего. Мне было страшно.
Я ходила в церковь, и батюшка в церкви говорил: «Ты молись и смиряйся, терпи и люби». Батюшка хорошие вещи мне говорил, но как это делать, не объяснял. У меня не получалось. Я думала, к Богу можно обращаться только по важным вопросам, и слушает он меня только в церкви, только в платочке и со свечкой в руках.
Я когда маленькая была, мы в деревне жили, у нас сад был. Там росла яблоня, грушовка, летние такие яблоки. И я очень любила эти яблоки и всё ела их, прямо с травы подбирала — и ела. А бабушка мне говорила: «Лидушка, не ешь яблоки, а то боженька в раю твоей маме яблочка не даст». Вот такой у меня Бог был.
Но однажды я ехала в автобусе и со мной женщина одна, тоже из больницы, как я — сына своего навещала. И эта женщина мне говорит: «А ты с Богом попей кофе! Не бойся, пригласи его. Я сама так делаю».
И знаете, я стала пить с Богом кофе. Каждый день. Наливаю себе в чашку кофе и Богу наливаю. Приглашаю его, сажусь с ним за стол и рассказываю ему, рассказываю. Всё сердце ему открываю. Я поняла, каждый разговор — это мольба о любви. Сын мне говорит: «Мне так пусто, плохо мне», — а я слушаю, слушаю и ничего не говорю, как раньше. Ничего ему не советую. Я Бога зову: «Послушай ты сам его, ты же можешь помочь ему, а я не могу…»
И так я с Богом подружилась, что иногда иду по улице, и он со мной идёт, (шепотом) — я даже слышу шорох его одежд.
А этим летом я в деревню приехала, в отпуск. Пять лет не была. У меня в деревне пион был. Сама я его сажала, поливала, траву возле него полола, а он не рос. Загородку ему поставила от северного ветра — а он не рос. Вырастет всего один бутончик маленький и тот не расцветёт. А тут приехала и вижу: пион мой — огромный стоит у крыльца, весь, весь в цветах. И пахнет. Бог его поливал. Пять лет без меня поливал. Зря я за ним так ухаживала. Бог защищает его от северного ветра. Сам!
И мне вдруг страшно перестало быть. В ту же секунду перестало, как пион увидела. И сейчас не страшно. Совсем!
Я вам сейчас фотографию покажу. Пиона моего. У меня в телефоне есть.
Открывает сумку, ищет телефон. Но махнув рукой, бросает это занятие, смеётся сама над собой, носик идёт вверх, на щеках ямочки. Эта женщина, сидящая напротив меня, случайная попутчица, соседка по купе, в поезде, на дачу.
.
Двое
Она уже бабушка. Это счастье, бесспорно. Но кто б сказал? В пятьдесят лет.
Сын рано женился. На третьем курсе, а съехал уже на втором. Из их нервной, разновозрастной, такой проблемной семьи. Вырвался. Она неделю плакала после его свадьбы, запоздало скучая по тому маленькому тонконогому мальчику, от которого она всё убегала и убегала в свою отдельную от него жизнь, а он за это время вырос и ушел сам. Но потом успокоилась, привыкла, что в его комнате с детскими солдатиками и учебниками английского на полках теперь обитает на диване муж с телевизором, а сам сын приходит домой только по праздникам с тортом и женой.
И вдруг — внук.
Мальчик. Крошечный, миниатюрный, весь в мать. И ресницы такие же — длинные, пушистые, с загибом. Её дети были крупнее, как щенки сенбернара — другой породы.
Только что улыбался из коляски и вот уже сам ходит, говорит, спрашивает: «Бабушка, ты когда ко мне придёшь?» А ей опять некогда. Младший сын никак не вырастет, муж то пьёт, то не пьёт, мать девяносто лет почти, чем старше, тем моложе, и работа любимая зовёт, слава Богу, есть во что бежать. Да ещё любовь новая, неизвестно откуда взявшаяся, как птица в груди бьётся и не улетает. Так с ней и живи.
Но раз в неделю бежит она к внуку от метро, бежит со всеми делами, мыслями, птицей этой внутри по узкой дорожке — напрямик через старый парк с каштанами и пенсионерами на скамейках, скорей, скорей, опаздывая, как всегда.
— Наконец-то! Не успею сейчас. Такси ждёт! — Невестка уже на выходе: красивая, с причёской, в пальто, только сапоги надеть. И он, внук, тут же, рядом, в коридоре, в маечке и трусах. На глазах слёзы. Нет, против бабушки он ничего не имеет. Но мама! Мама! Зачем она так? Он сразу понял, как это платье надела. И эта предательская весёлость, и эта беготня в ванную, туда и обратно.
— Ну не плачь, не плачь. Я скоро приду! Я машинку тебе куплю.
И ей: «Ключи — в ящичке. Под варежками. Где всегда».
Хлопнула дверь. Ушла. Всё.
Она знает, он любит машинки. У него их много. Большие, маленькие. На батарейках и без. Они лежат в коробках, вылезают из-под стола и кровати, вытряхиваются из пододеяльников. Пожарные, военные, полицейские, скорые помощи. Есть даже мусоровоз.
Но она не умеет играть в машинки. Совсем. Не стоит и пробовать.
— Давай я тебе почитаю?
— Нет!
— Гулять пойдём?
— Нет!
Всё — нет, нет, нет… Что за ребёнок такой. Пять часов сидеть! Что делать будем?
— Слушай! Пошли — я поезд тебе покажу. Живой! Настоящий! Я знаю где. На улице. Согласен?
Сквозь слёзы:
— Да.
Одеваются. Долго. Он — как на северной полюс. Скафандр, подшлемник. Варежки по локоть, сапоги до колен. Одно в другое, сразу не разберёшь. Она быстро — пальто, шапку дома забыла. Запирают дверь. В лифте — опять слёзы: «Зачем нажала? Я сам!»
На улице холодно, хоть и март. Снега почти нет, но дует, дует откуда-то из-под ног.
Идут двое: маленький и большая, сразу не поймёшь то ли мама, то ли бабушка. Она засматривается на солнце по-зимнему рано игольчатым шаром коснувшееся дальних крыш. Он тоже останавливается:
— Бабушка, смотри, трактор!
— Какой трактор, где?
Он видит одни машины. Город наполнен машинами, он состоит из машин. Она крепко держит его за варежку. Варежка колючая и мокрая, успел схватить снег.
— Пошли, пошли, переход.
Улица, по которой они идут, спускается вниз. Малыш повеселел, подпрыгивает. С мамой он не ходил по этой улице. Прохожих мало, в конце — заборы, гаражи (ещё не сломали), вагончик сторожа, конура без собаки, миска пустая перед ней. И над всем этим — железнодорожная насыпь. Дальше идти нельзя.
— Стой! Смотри! Поезд! Уже идёт!
Длинная ниточка товарняка медленно выползает и зависает тонкой бегущей строкой над насыпью. Малыш замирает в восхищении. Вагоны бегут и бегут.
Где-то за домами женский голос вокзального диспетчера объявляет прибытие электрички, там станция. Шумно, деловито стуча колёсами проскакивает электричка.
Тихо. Насыпь совсем пуста.
Хорошо бы дождаться скорого. От уже гудел невидимый где-то там вдалеке, протяжным своим гудком, но поезда нет.
— Пойдем домой?
На ней новые ботинки, модные — на тонкой подошве, шнурки до щиколоток. Второй раз надела. Ноги совсем отмёрзли.
Скорый пролетает стремительно, со свистом, как будто спасается от чего. Опять тишина.
— Пойдём домой! Поезда посмотрели. Всё!
Нет. Он не пойдёт. Сейчас будет ещё один. Поезд. Должен быть. Обязательно. Он ждёт. Сосредоточенно смотрит на насыпь. Мальчик её мальчика.
— Пойдём!
Какие долгие перерывы с этими поездами.
Мысли, всякие разные мысли крутятся в её голове, мешая друг другу. Она думает про свой дом, работу, мужа, про боль-радость затаившуюся внутри. Около неё малыш, такой крошечный, ещё не знакомый, родной, стоит не шелохнется, круглый помпон его шапки внизу белеет в сумерках.
Постепенно и ей передается сосредоточенная тишина его ожидания.
Она стоит, смотрит вперёд. И ждёт.
Железнодорожная насыпь еле угадывается в темноте.
Поездов всё нет, пауза затянулась, нет и мыслей, осталась одна любовь, она тёплым шаром горит где-то глубоко у неё внутри, как залог будущего, которое ещё не родилось, но оно с ней, она чувствует его живое тепло.
Так и стоят они посреди тротуара, двое: большая и маленький. Стоят смотрят куда-то вперёд в темноту и никак не могут уйти.
.