В нашей литературе сейчас тысячи фэнтезийщиков, сотни реалистов, а вот Антон Барышников — автор редкий. Его произведения — это всегда интеллектуальная игра с читателем, и не важно, что в ее основе: поражающий злободневностью вывод из древнего античного сюжета, абсурд, взрывающий читателю мозг или изящное постмодернистское построение. А иногда — все вместе, как в этих остроумных сказках, которые не раз заставят вас улыбнуться.
Женя Декина
Антон Барышников родился в 1985 году в Калуге. По образованию учитель истории, кандидат исторических наук, специалист по истории римской Британии. Участник ряда драматургических и литературных конкурсов, почётный обладатель грамоты за 3 место в турнире по шахматам оздоровительного лагеря «Ровесник» в 1997 году. Пьеса «Правдивейшая сага о Нере и спасении Коннахта» была отмечена ридерами фестиваля «Любимовка» в 2017 году.
Антон Барышников // Сказки в алфавитном порядке1
Посвящается А., Ж., В. и Я.
И другим буквам, но в меньшей степени.
А. Анапест Аркадий
Сосед мой рассказывал про волка, который в одном зарубежном лесу жил двадцать лет — все его любили и уважали, за самоотверженное санитарство почитали. Звери заболевшие сами к нему приходили — кто за лечением, кто за советом и утешением. А потом пошла через лес одна девочка, балованная и капризная, одетая вызывающе, пирожками аппетитными размахивающая. Встретил её волк, помог через глубокую канаву перебраться, из чащи вывел и денег на такси дал, а она —чтобы не чувствовать себя обязанной — лесорубам его показала и в покушении на поедание обвинила. Схватили серого несчастливца, да прямо там и казнили. Загубили душу невиновную.
Или вот ещё интересная история с королевной немецкой случилась. Она, королевна эта, хоть и умная была, но до восемнадцати лет в девках просидела. Понятное дело, отчаиваться начала — забралась в высокую башню и стала ткать круглыми сутками. Это у них, у немцев с ляхами, примета такая — если в башне сядешь и делом займёшься, сразу сватовством и прочими замужествами начнут отвлекать. Вот и эта королевна сидела, пряла, вышивала, ткала и кололась, кололась, кололась, пока не закололась до беспробудного сна и пены на углу рта. И спасти её может лишь поцелуй какого-нибудь принца. Только не идут к ней принцы — башня высокая слишком, да и дел у них, принцев, много, кроме того, чтобы перезрелых королевен, впавших в глубокий сон по причине собственной косорукости, целовать.
Ну да это ничего удивительного — у басурман такое часто случается. Плохо у них с текстильным производством, коммуникациями и защитой прав животных.
А у нас другая история была. Нормальная.
Жил-был царь. В меру справедливый, частично мудрый, на две капли честный, но — в целом — деспот и кровопийца без души и милосердия. Никого царь никогда не любил, кроме домашней птицы редкой заморской породы анапест. Эту птицу царь в своё время у султана заморского купил. Точнее, не купил, а похитил. Или, если уж совсем напрямки говорить, с тела остывающего снял после битвы кровавой. Звали птицу Аркадий, и был Аркадий чудо как красив: в каждом глазу у него было по семь зрачков и три головоломки, перья его переливались лиловой желтизной, клюв блестел запёкшейся кровью, а когти были гладко выбриты, как у красавиц, за звонкую монету сердце услаждающих. А голос у анапеста был чрезвычайно чарующий — всяк, кто слышал его, тотчас немел от ужаса и предчувствия скорой мучительной гибели. Очень царь любил на открытое окно клетку с Аркадием поставить и микрофон к кровавому клюву поближе подвинуть, дабы весь люд, от мала до велика, осознал тщету своей жизни и отказался от подсознательного стремления к гражданскому обществу и республиканскому строю.
Но не Аркадием единым жил царь. Было у него два сына, одинаково ненаглядных. Младшего звали Иван, и был он дураком — не из тех дураков, которые гекзаметр от хорея не отличают и законы термодинамики не помнят, а из тех, что тест Тьюринга пройти не могут. То есть совсем дурак. Старшего брата никак и никуда не звали, потому что он был завзятый интеллектуал, законченный садист, заядлый маньяк и замечательная личность сомнительного морального склада.
Жил царь счастливо, не тужил, зародыши инакомыслия анапестом выжигал, терем свой бойницами украшал и суп гороховый с гренками перед сном кушал. Однако случилось как-то раз несчастье — Аркадий, увидав в небе птеродактилей, врагов своих заклятых, клетку открыл и в небо ринулся, чтобы войну священную с летучими ящерами вести. Так и пропала царская птица без вести. Долго плакал царь, пока не наплакался, нарыдался, нахлюпался, насморкался. Как успокоился, решил дать своим сыновьям задание — найти анапеста ненаглядного и в царский терем вернуть. Сыновья отцовскую установку выслушали, оружие взяли, коней взнуздали и в путь двинулись. Старший выбрал восточное направление и к солнцу восходящему двинулся, младший — северное и поехал на юг, потому что был дурак и путал стороны света. Царь тем временем в подушку слёзы лил, по Аркадию своему тоскуя.
Скакали царские сыновья быстро, но недалеко. Старший уже на первом перекрёстке искать птицу передумал, потому что закрались в его голову подозрения, что отец-батюшка его не просто так из столицы выслал, но с намерением отвратительным. Наверняка, подумал царевич, пока меня не будет, он обои в моей комнате переклеит и паркетный пол поменяет на дешёвый аналог, для здоровья вредный. Потому повернул коня старший сын и тайком домой вернулся, чтобы всё видеть и всё знать, но ничем себя не выдать и в случае чего — преждевременной кончины царя в результате заговора, например, — в эпицентре событий оказаться.
У Ивана же мыслей назад повернуть в голове не было, потому что у него в голове вообще ничего не было, зато в кармане была подробная инструкция, как и что делать, а к инструкции — карта местности с весёлыми картинками, упрощающими понимание. Три дня и три ночи скакал Иван вперёд, регулярно карту разглядывая и инструкцию по слогам перечитывая, пока не встретил на своём пути старушку с берестяной торбой.
— Куда путь держишь, добрый молодец? — спросила она.
Сверился Иван с бумажкой и ответил, блаженную улыбку с лица не стирая:
— Еду я искать пропавшего анапеста по имени Аркадий. Батюшка мой очень по нему скучает.
Поглядела на него старуха внимательно, подумала, беззубым ртом беззвучно пошамкала и говорит:
— Я тебе, сынок, помогу, хоть ты и болван окончательный. Вот тебе ложки музыкальные, да не простые, а волшебные. Ты скоро до опушки доедешь, на которой великое множество птиц сидит. Ты на ложках заиграй и следи за их реакцией — та, что самые мудрёные слова скажет, та и есть твой Аркадий.
— Чё? — переспросил ничего не понявший Иван.
Три дня и три ночи объясняла старуха Ивану, что делать, учила играть на ложках и концентрировать внимание в экстремальных ситуациях — всё без особого толку. Наконец плюнула она на землю с досады и написала ему пространную памятку с графиками, схемами и весёлыми иллюстрациями для облегчения восприятия. Иван по слогам ту памятку почитал, головушкой пустой покивал, слюнки густые поронял и всё понял. Перекрестила его старуха и дальше отправила.
Ехал Иван по дороге ровной, потом тракту укатанному, по тропе проторенной, по просеке вырубленной, по аллее аккуратной, по стезе нелёгкой. В общей сумме пятнадцать метров проехал и увидел впереди опушку. А на опушке той — туча птиц. Опытный глаз увидел бы среди них стрижа, малиновку, соловья, аиста, лебедя, дрофу, колибри, кондора, журавля, гуся, перепёлку, индейку, эукариота обыкновенного, норвежского попугая, сокола, гагару, голубя, дятла, фламинго, удода, тукана, мёртвого альбатроса и, возможно, зобатого бегунка. Но то опытный глаз — Иван же видел перед собой просто тучу птиц, что молча сидят и на него пристально смотрят.
Достал Иван памятку, прочитал, голову почесал, ложки достал, приготовился и первый аккорд ударил. А ложки как сами заиграют, как запоют:
— Человеку нужно верить, чтобы быть счастливым,
Ну а я пока возьму две бутылки пива…
Загалдели птицы, завопили, зачирикали, запели, заурчали, закурлыкали, любовью к музыке преисполнившись. Лишь одна из них с презрением посмотрела на Ивана и его ложки да с презрением заявила:
— Синтаксиса недостаточно для существования семантики.
Схватил её Иван в охапку, любовно в мешок засунул и домой поскакал во весь опор.
Прознал об этом старший брат Ивана, психопат и телепат от рождения, и сел в засаду у дороги. В самый неожиданный момент как выскочил перед Иваном и спрашивает:
— Нашёл Аркадия?
— А? — не понял Иван.
Стал старший брат свой вопрос на пальцах объяснять, да и вывихнул мизинец по случайности. Так это его разозлило, что он выхватил из кармана алебарду и разрубил Ивана на пять кусков. Тело братское в лесу закопал, а скудный скарб в канаву бросил. Кроме Аркадия, конечно, — того Иванов брат забрал, чтобы идеологически перековать и во время ближайшего дворцового переворота использовать.
Так бы всё и закончилось, если бы не шёл мимо той канавы мужик без определённого рода занятий. Увидел мужик мешок, стал его обыскивать, да ничего не нашёл, кроме ложек. Расстроился он и решил с горя сыграть на них джазу какого-нибудь. Лишь раз успел стукнуть, как загорланили ложки дивную песню:
— Взгляни на солнце, как сияет оно,
Оставит от очей лишь глазное дно…
А потом остановились на миг и бодрым гарлемским речитативом добавили:
— Готовится переворот, совершено братоубийство.
Мужик сначала ушам своим не поверил, да только ложки три раза эти слова повторили. Кинулся он со всех ног в царский терем, бояр, воевод и приказных дьяков растолкал, дворцовый этикет нарушил, дипломатический протокол презрел и в ноги к царю бросился с криком:
— Сыграй на ложках, царь-батюшка, у них важная информация для тебя.
Не поверил ему царь, приказал казнить немедленно. Сам же сел, в руки ложки взял и задумчиво стучать начал, чтобы крики невинно убиваемого заглушить и чувство ответственности за державу притупить. А ложки вдруг как затянут протяжно:
— Девица, девица, быть тебе жинкой,
Быть тебе жинкой вскоооооорееееее…
И, через короткую паузу:
— Убили твоего сына алебардой, и с тобой хотят расправиться.
Удивился царь, испугался, потом залился, испариной покрылся, вопрос задал уточняющий:
— Кто же зло такое совершил?
— Твой сын, — отвечают ложки.
Опешил царь и дар речи утратил. Как же так получилось, задумался он, что его сын убил его сына и хочет убить его; может ли убитый самим собой сын убить своего отца; способен ли отец убить своего убитого сына за попытку отцеубийства; а если сын, убив сам себя, потом убьёт отца, станет ли он царём вместо отца, ведь он же сам себя убил раньше, чем отца… Долго путался царь в мыслях и предположениях, да на счастье ложки вмешались и подсказали:
— У тебя два сына, — сказали они. — Старший убил младшего.
Тут-то царь всё окончательно понял.
— У меня два сына! Измена! — завопил он истерично и тотчас отдал чёткие указания. Схватили старшего сына, изъяли у него Аркадия и четвертовали на торжище шумном.
Тело младшего дружинники царские, по звёздам ориентируясь, отыскали, выкопали и дохтурам заморским для лечения передали. Те долго голову ломали, что же сделать с трупиком царевича, но потом сообразили. Выстроили замок на высокой горе, дождались грозы жуткой, Ивана при свете молний сшили крепко-накрепко и оживили. Были опасения, что он сильнее поглупеет от долгого лежания в сырой земле, но напрасными они оказались — как был Иван обычным дураком, так и остался.
Стал царь со своим анапестом жить-поживать да добра наживать. После смерти его власть к Ивану перешла. Он Аркадия на волю выпустил, пенсионную реформу провёл, амнистию жертвам репрессий устроил и вообще правил так, что весь честной народ крестился, славил и благодарил царя при любом удобном случае. Мудрецы басурманские говорили, что в основе нынешней царской политики лежат принципы нечёткой логики и постулаты адаптивного управления. Иван так не думал — он, прямо скажем, вообще не думал.
Б. Берёза, гусь, лебедь, щука, рак и свинья
На опушке одного леса жили-были гусь, свинья, лебедь, рак, щука и берёза по имени Виктор. Жили дружно, горя не знали, все дела вместе делали. Бывало, пойдёт гусь по лесу, завидит жёлудь, поднимет да раку отнесёт, тот щуке даст, она жёлудь в реке вымочит, да обратно раку отдаст. Рак клешнями щелкнет и готово, можно жёлудь есть. Тогда лебедь положит его на тарелку и свинье даст. Свинья кушает, поклоны благодарные в мыслях бьёт, а Виктор, свесив свои кудрявые ветви, тенёк ей создаёт.
Или вот гусь заболеет чахоткой, начнёт кашлять и лысеть, так лебедь ему сразу лежанку из своих пёрышек постелет, щука воды проточной наберёт, да с раком передаст. И будет гусь лежать, выздоравливать под доброй берёзкой по имени Виктор.
Или вот ещё случай был — заснул рак, на солнце загорая, да коптиться начал, облучение получать. Подхватили его тогда лебедь с гусем, укутали в листву берёзовую и бросили в реку к щуке. Щука рака хвостом потрепала, в чувство привела.
Или как-то раз свинья гуляла по лесу, искала жёлуди, но наткнулась на горшок с золотом. Золото внимательно посчитала, приценилась, положила себе на депозитный счёт, но никому об этом не сказала — ни гусю, ни лебедю, ни раку, ни щуке, ни даже берёзе по имени Виктор. И правильно сделала, ведь злато — корень всех зол.
Жили друзья, поживали, песни пели да басни сказывали.
А потом берёза Виктор заболела, начала потихоньку чахнуть и, когда поняла, что анализы плохие, умерла.
Опечалились друзья. В знак скорби срубили Виктора, распилили на сто десять брусков, сложили из них поленницу и подожгли. Загорелись берёзовые поленья, пламя на них заиграло, дым, чёрный и красивый, поднялся в воздух, да так высоко, что и алеутам видно было.
Ехал в то время мужик с телегой на ярмарку. Видит — дым над лесом, говорит себе: надо съездить, посмотреть, кто там костры такие большие жжёт, может, алгонкинына апачей нападать собрались. Друзья почуяли человека и бросились кто куда: щука с раком — в воду, гусь с лебедем — в воздух, свинья сама с собой — в чащу.
Смотрит мужик — костёр большой, а никого нет. Обрадовался, распряг лошадку, снял рубаху, достал бочонок с водкой, налил кружку и выпил. Посмотрел на родные просторы — на быструю речку, на высокий лесок, на заколосившееся полюшко. Взял горсть земли русской и глубоко вдохнул, чтобы родину ноздрями почувствовать. И так ему хорошо от отечества стало, так чудесно, такое счастье неизбывное его обуяло, что ни в сказке сказать, ни в письме описать. Спустился мужик к реке и утопился.
— Воля! — заржала его кобыла и бросилась в степь кочевать.
Вышли тогда друзья к телеге, смотрят — а в ней сено, солома да три бочонка пива. Стали думу думать, спор спорить.
— Отвезём телегу в лес, — говорит свинья. —Там рынок сбыта хороший. Сено медведю пригодится, солома — лисе, а волк пиву обрадуется.
—Лучше в воздух её поднять, — возражает лебедь. — первыми транспортные авиаперелёты освоим. Монополистами будем.
— Нужно телегу в воду скатить, — молвит рак, опасливо озираясь. — Улики скрывать надобно.
Щука тоже что-то сказать хотела, да оказалось, что она рыба, потому никто её слов не услышал.
Спорят, кричат, ругаются сильно.
— Воздушные грузоперевозки — будущее нашей компании! — бьёт себя в грудь лебедь.
— Они ничего не смогут доказать! — истошным голосом орёт рак.
— Не надо раскачивать телегу! — самоотверженно хрюкает свинья.
И щука глаза из воды таращит, что-то сказать пытается. Только гусь молчит, ничего из этого шума-трезвона понять не может.
— Голосовать надо, — заявил наконец рак.
— Волеизъявление будет уместно, — склонил голову лебедь.
— Больше нельзя молчать, — согласилась свинья.
Начали голосовать: лебедь за воздух крыло поднял, рак клешней в воду показывает, свинья хрюкает в свою пользу. Щука тоже проголосовать хотела, но от природы оказалась лишена права голоса.
Посмотрели друзья на гуся. Слово веское в споре жарком за ним оказалось. Погрустнел гусь, подумал и говорит:
— Пусть она в лесу побудет.
Обрадовалась свинья, огорчились лебедь с раком, щука с досады хвостом по воде треснула. Но делать нечего — демократия она и в сказке демократия — оттащили телегу в лес и оставили лисе, медведю и волку. Те, обрадовавшись, откатили свинье бочонок пива, а та, конечно, ничего товарищам не сказала. И правильно, ведь алкоголь, даже с малым градусом — корень всех зол.
С той поры не осталось старой дружбы между приятелями. Вроде бы никто и не ругался открыто, но доверия, как встарь, не было.
И гусь с тех пор свинье — не товарищ. Гусь свинье — бенефициар, франчайзер и юридическое лицо.
В. Волк и семеро козлят
В одном лесу жила-была волчица. Звали её Алла Витальевна. Сначала плохо жила — не доедала, ходила абы в чём, света солнечного не видала. Потом ушла с низкооплачиваемой работы на нефтяной скважине и устроилась на мясокомбинат поросятоукладчицей, получила повышение, стала фаршефасовщицей и, наконец, дослужилась до сарделькопробовательницы. Скопила денежку, взяла кредит без поручителей и построила она себе избушку лубяную. Оклеила её обоями, люстру повесила, коврик в прихожей постелила, доски, в магазине со скидкой купленные, на балконе сложила и стала ждать, пока личная жизнь наладится.
День проходит, месяц истекает, год кончается — а личная жизнь не слаживается. Грустно было волчице от этого, так грустно и жалобно, что хоть на луну вой. Она бы и выла, да луна только по ночам выходила, когда Алла Витальевна на вахте трудовой сардельки пробует да шпикачки оценивает.
И тут пришла она — любовь-матушка, сестрица симпатии-девицы и страсти-бабоньки. Пришла неожиданно, будто снег посреди июля.
Шла волчица к проходной, чтобы пропуск оставить да письма доверчивых потребителей забрать, чтобы потом в магазин зайти да продуктов набрать на неделю, полуфабрикатов, потому что свободного времени так мало, что жаль его тратить на готовку. Подходит она к проходной и замирает, как остеохондрозом пораженная, — сидит там вахтёр статный, с бородой вьющейся, шёрсткой гладкой.
— Кто вы, прелестное создание? — спрашивает у неё вахтёр.
— Волчица я, — потупила взор она. — Алла Витальевна.
— Приятно познакомиться, — приосанился он. — А я — козёл, Пётр Петрович.
Улыбнулся он, крик призывный издал и бородой потряс. Очарована оказалась волчица, полюбила его по самые уши.
С той поры всё в жизни волчицы поменялось, так ей козёл глянулся. Начала она подольше на работе задерживаться, чтобы его смены дождаться, привет передать да улыбкой поделиться. Козла это, конечно, радовало, но ещё более это радовало начальство — оно Алле Витальевне стало каждую неделю грамоты вручать за трудовую активность и на доску почёта фотографию её повесило, правда, фотография была неудачная — заяц на ней ещё живой получился.
Но волчица на эти мелочи внимания не обращала, всё чаще на вахту забегает, чтобы вкусный оставить и газетку свежую козлу своему передать. Он ведь очень прессу любил, но только чтобы свежую. А уж особый вкус до зарубежных изданий имел — если видел «Шпигель» или «Трибьюн», то сразу слюни начинал ронять.
Много ли, мало ли газет волчица козлу перетаскала, да наконец завоевала она его сердце. Встал Пётр Петрович в один прекрасный день и решил, что согласен её любить.
Скоро свадьбу сыграли, да съехались. Алла Витальевна глядела на мужа и нарадоваться не могла — такой хозяйственный и надёжный оказался. Коврик регулярно стирал, люстру в удобное место перевесил, обои перекрасил в нежный малиновый цвет, из досок стол журнальный сколотил: в общем, сыщешь ли где козла получше?
Год прошёл, другой — а волчица всё счастливее и счастливее становится. Оно, конечно, понятно — ведь появился у них сынишка маленький, ликом — чистый волчок, но с маленькой бородкой колышком, как у папы.
И не заподозрил никто подвоха, когда Пётр Петрович одним воскресным утром сказал:
— Голос у меня грубоват что-то. А как, чёрт возьми, хотелось бы выйти на веранду поутру и спеть что-нибудь из раннего Мельхиора. Пойду-ка я к кузнецу, пускай мне голос перекуёт.
— Что ты, милый мой, голос у тебя сладок, как слива спелая. Надобно ли его портить? — удивилась волчица.
Но козёл упёрся и возражений слушать не стал, ведь твёрдо решил свой голос поправить. Дождался на работе получки и на кузницу отправился.
— Сделай, — говорит кузнецу. — Мне голос как у Мельхиора.
Кузнец поохал, попотел, но сковал козлу новый голос.
Идёт Пётр Петрович домой, напевает партии красивые и замечать начинает, что девки на него заглядываются.
Так рухнуло счастье Аллы Витальевны. Начал её козёл гулять почём зря — ночами дома не появляется, днём на рогах приходит, бороду завивает, газетами больше не интересуется. Плакала она в подушку, но на зверях никому и слова дурного про супруга не сказала.
И тогда он её бросил, потому что в одном из кокаиновых притонов, коих много в любом берёзовом лесу среднерусской полосы, влюбился в юную козу. С волчицей он развёлся, стол забрал, на козе женился и стал козлят с ней делать.
Осталась Алла Витальевна одна в избушке с идиотскими малиновыми обоями, не в том месте повешенной люстрой и сыном, почти волком, но всё-таки немного козлом.
Шли годы, сынок подрос, стал папкой интересоваться, да поздно — умер Пётр Петрович от декупажирующего заворота кишок во время очередной арии на австрийском языке. Как узнала об этом Алла Витальевна, сразу плакать начала, плакала три дня и три ночи, а потом успокоилась и второй раз замуж вышла — за морскую свинку Ивана Тимофеевича, большого начальника маленькой фирмы. Жизнь её стала хорошая, почти даже отличная, в любом случае сильно лучше, чем у второй жены Петра Петровича, которая осталась одна с семью детьми и вынуждена была работать на вредной угольной мануфактуре, где даже первичной профсоюзной ячейки не было.
Их общий сын, уже настоящий волк лишь с примесью козла, вырос странным — слишком часто в небо смотрел да вопросы сам себе под нос скулил. Все за него волновались, даже Иван Тимофеевич линять от волнения начал, но то, как оказалось, лишь присказка была. Сказка началась, когда волк надел строгий костюм из серого твида, нацепил на грудь табличку со своим именем и пошёл в разные избушки стучать. Ему, известное дело, никто почти не открывал, а иногда и грубыми словами кричали через глазок и замочную скважину. Но он не сдавался и лап не опускал, потому что верил в себя, а ведь тот, кто в себя верит, всегда найдёт себе счастье.
И вот как-то раз он позвонил в дверь одной избушки на твёрдом фундаменте.
— Кто там? — проблеял тонкий голосок.
— Здравствуй, милое дитя, а взрослые дома есть?
— Нет, мамы нет дома. Здесь только мы, семеро детей одной козы.
Волк расстроился, конечно, но на всякий случай решил задать свой самый главный вопрос:
— А Вы хотите поговорить о Господе Боге нашем, Иисусе Христе?
Долго ли совещались, коротко ли шушукались семеро козлят, не знаю. Но дверь они волку отворили.
Что было дальше — тайна великая есть.
Г. Гуси-лебеди
Жил-был мужик с бабою; были у них дети — дочь да сынок маленький. Собрались взрослые на ярмарку, позвали дочку и наказ дают:
— Сиди спокойно, вяжи носки, нос на улицу не кажи и братца не выпускай. Вернёмся с зерном, салом и новым лемехом, а будешь себя хорошо вести, привезём тебе булочку сладкую.
Уехали родители. Дочка хотела было наказу их следовать, да беда приключилась — забыла она, о чём её просили. Слово «булочка» сбило её с панталыку, искривило индивидуальную траекторию успешности. Стала думать, чем заняться, и, пока думала, все окна и двери настежь пооткрывала, чтобы покурить можно было нормально. Братец её на улицу выполз, стал во дворе куличики лепить.
А тут как раз летели гуси-лебеди. Увидели мальца, схватили и полетели дальше. Сестрица даже глазом моргнуть не успела.
Эти, с позволения сказать, гуси-лебеди уже полгода как достигли половозрелого возраста, из-за чего отличались шкодливым и хулиганским поведением — то ребёнка похитят, то на заборе что-нибудь напишут, то на памятнике хуже голубей посидят. Их уже и в птичьей комнате милиции на учёт поставили, и на поруки дружным орнитологическим кружком взяли, и кошерный молебен супротив хулиганов во всех мечетях отслужили — а всё без толку.
Кинулась девочка за похитителями, да поздно — не видать гусей-лебедей на горизонте больше. Начала она паниковать, бросилась в погоню — да не знает, куда они полетели. Видит — стоит яблоня.
— Яблонька моя, скажи, куда гуси-лебеди полетели, моего брата понесли?
А яблоня под тяжестью плодов к земле клонится.
— Скушай яблочко, доченька, помоги мне. Всё тебе скажу.
— Что ты, яблонька, — отказалась дочка. — Я антоновку терпеть не могу, кислая очень.
Замолчала яблоня навеки — очень обидчивое дерево оказалось.
Девочка дальше побежала, видит — посреди чиста поля печь стоит.
— Печка, скажи, куда гуси-лебеди полетели, моего брата понесли?
Печка стоит, сдобой переполненная, тяжко ей.
— Съешь ржаную булочку, — просит. — Всё тебе скажу.
— Мне сдобу нельзя, — качает головой девочка. — Она меня полнит.
Расстроилась печка, дара речи лишилась.
Дочка побежала дальше, выбегает на берег реки — берег тот кисельный, а вместо воды в реке — молоко.
— Речка, милая, скажи, куда гуси-лебеди полетели, моего брата понесли?
Речка очень добрая была и гостеприимная, жертвовать собой привыкла.
— Выпей моего киселя, скушай моего молока, — говорит. — Всё тебе расскажу.
— Нет, спасибо, — сделала девочка книксен и не стала объяснять причины своего отказа.
И река не стала ничего ей говорить. Постояла девочка, помолчала да побрела домой. Идёт, боится, что сказать родителям — не знает.
По счастию, в это самое время с гусями-лебедями случилась странная перемена. Решили они провести ребрендинг. Сменили имя на «гуси-аисты» и круто изменили направление деятельности. Теперь они не похищали детей, а разносили их по домам, да очень щедро разносили — где одного ребёнка взяли, туда пять приносили, где двух — туда двадцать, где трёх — туда полсотни и ни одного одинакового.
Вернулась девочка в дом, а на лавочке в горнице вместе с братиком ещё четыре ребёнка сидит. Охнула она, запричитала, попыталась их спрятать, да тут родители вернулись. Удивились, стали спрашивать, что да как. Дочка повинилась, рассказала о своей преступной халатности и гусях-лебедях. Задумались мужик с бабой, переглянулись.
— Врёт, — сказал батюшка.
— Как дышит, — согласилась матушка. — Сама в подоле принесла.
Отругали они дочку, в угол поставили на час. А как отстояла в углу, отправили её на мануфактуру — деньги для многодетной семьи зарабатывать.
А гуси-аисты так увлеклись детскими делами, что стали детей приносить почаще, а взамен — незаметно для хозяев — капусту забирать.
С тех пор щи в наших краях — деликатес великий.
Д. Диво дивное, чудо чудное
Жил-был купец. Богатый, здоровый и счастливый да настолько, что даже пузо у него на солнце радугой переливалось. И была у него купчиха, жена то бишь. Странная была женщина — вроде и не совсем дура, и на умную не похожа. Купец, впрочем, и сам был не семи пядей во лбу. По самым оптимистичным подсчётам, пядей трёх — трёх с половиной. Размер лба позволял считать и обсчитывать, а большего купцу и не требовалось. Другое дело купчиха — со счётом у ней было туго, с логарифмами и тригонометрией совсем не дружила, а вот всяких сказителей и пиитов на янмарках слушала, открыв рот. Ладно бы только слушала — она ещё ведь и книжки их покупала, чтобы своим густым баритоном перед сном вслух читать. Когда-то давно эта привычка купца пленила, и женился он на молодой кривоногой деве. Но как прошли десять зим и тридцать одно лето, опостылели купцу стихи, захотелось ему свежего ветра.
Занялся он тогда морской торговлей. Как на улице солнышко появляется, бежит на верфь, корабль снаряжать, товарами нагружать. Как нагрузит — на двадцать седмиц куда-нибудь уплывёт. Соскучится, все товары продаст — возвращается да жену в лоб целует, гостинец какой-нибудь интересный вручает.
И как-то солнечным днём дёрнул чёрт купца за язык спросить, какой дар заморский жена хочет.
—О, мон шер… Хочу то, не знаю что… — начала было купчиха, но осеклась, вспомнила, что эту штуку ей муж два года тому назад привозил. Подумала она, покумекала, да родила желание:
— Привезите мне, коль так любезны, чудо чудное, диво дивное. Можно наоборот.
Озадачился купец, призадумался было — да время было уже позднее, на корабль надо было торопиться. Поцеловал жену в подбородки алые и поплыл торговать.
Месяц торговал, другой, третий — наконец все товары выгодно распродал, всех конкурентов хитрым демпингом сокрушил, все договоры беспроцентного кредитования оформил. Стал домой снаряжаться и спохватился — гостинца жене-то нет ещё. Спустился с корабля и в город отправился. Пристаёт к прохожим людям, спрашивает, где диво дивное купить можно. Прохожие шарахаются, пальцами у виска крутят, некоторые серебряные пули в пистоли суют и чеснок усиленно жевать начинают.
Наконец один старик ему ответил:
— Коли хочешь поглядеть на диво дивное, чудо чудное, пойдём ко мне на двор.
Не хотелось купцу с ним идти, с детства он старикам, на двор зовущим, мало доверял, но делать было нечего — подарок купчихе нужно было достать.
Зашёл купец к старику на двор, видит —гусь ходит, белый, как снег, и жирный, как генерал. Старик подошёл к гусю, шею ловко свернул, ощипал и зажарил.
— Угощайся, добрый человек, моим гусем, — говорит. — Только кости обратно на сковороду складывай.
Вкусный гусь был, только корицы не хватало. Ест купец за обе щеки, жиром пальцы пачкает да косточки тонкие обратно в сковороду кладёт. Докушали они гуся, накрыл старик сковородку полотенцем и — чудо чудное, диво дивное, гусь ожил, да ещё белее и жирнее прежнего.
Обрадовался купец такому чуду, хотел у старика этого гуся купить, да слишком большую цену тот заломил за своё чудо. Торговались, спорили до хрипоты, пока купцу это не надоело, и не нанёс он аккуратный удар по стариковскому темечку золотой табакеркой с чужими отпечатками пальцев. Тщательно место преступления прибрав, подхватил он гуся со сковородкой и побежал на корабль, путая следы.
Всю дорогу домой купец гуся при себе держал, регулярно им питался и обществу его радовался. А как в родной порт приплыл — со всех ног домой кинулся, жене гостинец вручать.
Однако жена не очень впечатлилась.
— Ах, Жорж, Вы всё со своими гусями… А не видели ли Вы там, за морем, за горизонтом, новый томик элегий мусье N? Он бы приятно дополнил Ваше диво чудное, чудо дивное.
С той поры что-то совсем разладилось в их отношениях. Купец старался на жену не смотреть и уши затычками затыкать, чтобы меньше её слушать. Купчиха же начала страдать — сначала от аллергии на гусятину, потом — от отсутствия любви. Пошли по городу, обществу и честному люду слухи и пересуды.
Потому никто не удивился, когда во всех газетах появились фотографические карточки с купчихой и её полюбовником. Купец те газеты увидал и взлютовал — полюбовника на дуэли бензопилой зарезал, а жену из дома выгнал без малейшего пансиона. Плакала она, оправдывалась, а потом и вовсе повесилась на зелёных панталонах, чтобы доказать свою невиновность. Но так и не доказала.
Купец с той поры с гусем уединённо жил, редко из дома выходя и капиталы проедая.
Так и не узнал он, что купчиха со всех сторон невиновная была. Фотокарточки сфабриковал немец заезжий, выполняя приказ гуся.
Потому что гусь тот был не просто диво дивное и чудо чудное, но телепат, маньяк, извращенец и диаволово семя. Будучи очень влюблённым в купца, он хотел в одиночку над ним властвовать.
Е. Естественно, сказка о золотой рыбке
На берегу синего-синего моря жили в избушке старик и старуха. Старуху звали Алевтина Геннадиевна, а старика звали работать сторожем на близлежащий завод рыбных консервов, но он не пошёл, потому что предложили неудобный график работы.
Жили они себе и не тужили, кислород вдыхали, углекислый газ выдыхали, и всё было ничего, пока старуха, перечитывавшая на досуге англо-русский словарь, не наткнулась на слово luxury.
—Ты, — сказала она старику. — Всю мою жизнь испоганил.
— Ага, — кивнул старик.
— Лучшие годы попортил.
— Да.
— Чувствам чистым не дал развиться.
— Угу.
—В душу мне плюнул.
— А.
Вздохнула старуха. Поглядела на супруга. И продолжает:
— А могла бы я сидеть сейчас во дворце, что заморские мастера строили три года, три месяца, три недели и полчаса. Могла бы в меха кутаться, в злате купаться и зелёное вино на пол выплескивать. И бояре бы молодые за сердце моё бились, за бороды бы друг друга таскали. А я бы смеялась и вишнёвыми косточками бы плевалась в мёртвого скомороха. Которого казнили ещё три недели назад, потому что он мне надоел.
— Конечно.
— Но я не сижу. И вишнёвых косточек нету.
— Именно.
Всплакнула старуха, порыдала, попричитала ещё немного. Утёрла слёзы половой тряпкой и говорит:
—Рыбный завод бастует. И в соседних волостях рыба кончилась. Этой совокупностью хозяйственных условий нужно воспользоваться.
— Чё? — не понял старик.
— Иди-ка ты, дед, и полови рыбки. Осётр нынче дорог.
— А…
Вздохнул старик, а делать нечего, надо с печки подниматься и за осетром идти. И хотя это дело ему с детства привычно было — в семье все мужики на рыбу ходили, кто с пистолем, кто с ножом, а кто и с рогатиной, только дядька Кузьма как-то раз опозорился, когда, напившись, пошёл на карпа с голыми руками — а идти всё равно не хотелось.
Долго старик ленился, но потом пошёл на берег да невод забросил в море. Вытягивает и видит: в неводе рыбка золотая трепыхается, небольшая такая, метра два в длину.
— Чего тебе надобно, старче? — спросила рыбка старика. — Зачем меня из вод морских вытянул?
—А ты осётр? — ответил вопросом на вопрос старик.
— Нет, я — карссиус авратус авратус, —сказала рыбка. — То есть была когда-то.
— Точно не осётр?
— Точно.
— А на кой хрен ты мне нужна тогда?
— Не знаю, — заплакала рыбка, ибо даже рыбу такие слова обижают до глубины души. — Отпусти меня, старче, в море. Я желание твоё исполню.
— Иди, — махнул рукой старик. — В смысле, плыви!
И столкнул золотую рыбью тушку в море.
— Загадывай желание, — сказала рыбка, вынырнув на поверхность.
—Ага, — сказал старик и загадал.
Стал старик владельцем первого на побережье нефтяного танкера и начал зарабатывать сумасшедшие миллионы денег, путешествуя по миру и перевозя чёрное злато. В своём счастье он, конечно, не забыл про любимую старуху — и назвал корабль в её честь — «Неудержимым». Однако на том не остановился. Портрет супруги, выполненный в лучших традициях зеландских натюрмортов, украшал гостиную его летнего дворца, в центре столицы на деньги старика была воздвигнута статуя Прометея в образе немолодой женщины без печени, а фресками с изображениями сцен семейной жизни была отделана специальная каюта для свиданий с портовыми проститутками.
И всё было замечательно, пока танкер не потерпел крушение и не залил нефтью всё синее море. Впрочем, настроение старика от этого не испортилось — ведь его корабль был застрахован.
Из-за катастрофического разлива нефти золотая рыбка погибла вместе со всей роднёй и соседями по среде обитания. За это старика очень критиковали экологи, но ему было всё равно. У него всегда были проблемы с аудиальным восприятием критики.
Ё. Ёрш Ершович, сын Щетинников
Ёрш Ершович, сын Щетинников, был рыбой во всех смыслах почтенной и активной. Жил и множился он пять лет в пруду балочном, три года в пруду пойменном, год в пруду русловом. Надоело ему это, возопил он как-то ночью:
— Почему я по прудам год из года горе мыкаю? Сегодня русловый, а завтра выростный, там зимовальный, здесь — нагульный. Духу моему тесно здесь, хочу мигрировать.
Собрал ершишка-беженчишко своих деток и внуков, в колонну организовал, гуманитарную катастрофу в пруду сымитировал и в путь отправился. Из пруда пришёл в Каму-реку, из Камы-реки в Трос-реку, из Трос-реки — в Кубенское озеро, из Кубенского озера — в болото Помптинское с чудом-юдом тускским, из болота Помптинского с чудом-юдом тускским — в Ростовское озеро приплыл. Тут и решил стать лагерем, не навсегда, на время краткое — неделю или месяц малый.
Стоит лагерь ершов-беженцев неделю, стоит месяц, стоит год, стоит тридцать лет — и уж не лагерь беженцев, а целый град, почти столичный, даром что в Ростовском озере. Обнаглел Ёрш Ершович, стал по озеру господином ходить, в шарабане цветном кататься и ламинариями направо и налево кидаться. Стали ему местные рыбы замечания делать, вежливо, но настойчиво. А Ёрш на них глядит, хохочет через жабры и по добалу бьёт:
— Вы, — говорит. — Тут все лишь по моей милости живёте. Я хозяином Ростовского озера числюсь.
Заволновались рыбы, запричитали, стали вопросы задавать:
— По какому праву? С каких пор? — кричат.
А Ёрш-то не дурак, акродонтные зубы скалит и говорит:
— С той поры, как Ростовское озеро гореть начало, с Петрова дня до Ильина дня, да так со дна и до дна выгорело. С той поры владельцем я числюсь.
Стали рыбы совещаться, кого в судьи выдвинуть, чтобы слова ершовы по справедливости и закону рассудить. Выбрали сома.
— Вовек такого не бывало, чтобы наше озеро гарывало! — начал сом. — Есть ли у тебя тому свидетели да грамоты письменные?
— Есть, — говорит Ёрш. — Сорога-рыба на пожаре была, в горящие дома влезала, имущество чужое собирала и глаза опалила.
Послали к сороге делегацию карасей-полицаев, щук-прокуроров, судаков-медэкспертов и лещей-понятых.
— Была ли ты сорога-рыба на пожаре в озере Ростовском, обносила ли дома погорельцев? — строго спрашивают.
—Что в домах без хозяев воровством промышляла — то правда истинная, за что меня все испокон веков уважали. Но вот пожар… Отроду озеро наше не гарывало! — восклицает сорога. — От сотворения мира и чехонского пророка Бонифация такого не бывало! Кто ерша знает — тот ему ни в жисть не поверит!
Посадили сорогу в острог на двадцать лет за мародёрство бесстыдное и к ершу вернулись.
Не стушевался Ёрш, продолжает озеро в своё владение требовать:
— На пожаре том окунь был, в панике бегал и пощады просил! С той поры у него крылья красны.
Послали к окуню щук-полицаев, карасей-проповедников, судаков-медэкспертов, плотву-расстрельников и лещей-понятых.
— Был ли ты, окунь краснокрылый на пожаре в озере Ростовском, разводил ли панику среди населения? — спрашивают и глазами щурятся.
— Я всегда паникую и развожу. Но тут аксиллярной лопастью клянусь, что ни в один год озеро наше не гарывало! — отвечал окунь. —Кто ершу доверяет — без хлеба суп доедает!
Расстреляли окуня за паникёрские настроения и дезертирство. Вернулись к ершу — а тот спокоен:
— Налим-рыба на пожаре том была, бензином дома обливала и зловеще хохотала — с той поры она черна, а до того — бела была.
Послали к налим-рыбе лещей-полицаев, кефаль-осциллограф, карпов-коронеров, судаков-медэкспертов, сазана-врача и лососей-понятых.
— Была ли ты, налим-рыба, на пожаре в озере Ростовском? Обливала ли бензином дома честных рыб, хохотала ли смехом злорадным?
— Никто не любит костры так, как я, — отвечает налим-рыба, смеясь и обливая лещей бензином. — Но сроду я не видывала, чтобы наше озеро гарывало! Кто ершовы слова слушает — тот мозг себе изнутри высушивает.
Посадили налим-рыбу за рецидивы пирофишинга в больницу на принудительное лечение. К ершу подходят, в оборот берут, кандалами трясут.
— Нет у тебя свидетелей, — говорит сом-рыба, сурово веберовым аппаратом вращает и грозно усом водит. — Будем мы тебя за подтасовку и клевету в острог сажать.
— Может и нет у меня свидетелей, но есть зато грамоты письменные, московскими воеводами данные, — смеётся Ёрш и бумаги сому даёт с денежкой в них завёрнутой.
— Грамоты поддельные, — отвечает сом, но — как денежку находит — сразу поправляется. — Могли бы быть, если бы не были настоящими. Значит, ты Ростовскому озеру хозяин и полноправный собственник.
— Я, — улыбается Ёрш.
Стали рыбы ему в ноги падать, кланяться и повелений испрашивать.
— Я тут владыкой став, всё менять буду, — властным голосом говорит Ёрш. — Пришло время нашему озеру сделал рывок вперёд. Нет гуминифицированным и мезосапробным водоёмам! Даёшь всеобщую эвтрофикацию! Да здравствует модернизация! Да здравствует прогресс!
— Ура! — кричат рыбы и понять пытаются, к чему он клонит.
— Чтобы жить нам стало лучше, надобно здесь полносистемные товарные хозяйства создавать. Проведём водный кадастр, установим режим гомотермии и гомооксигении, проведём огораживание и равномерно всех аквабионтов по участкам распределим, барщину и оброк введём, — продолжает Ёрш. — И начнётся у нас счастливая жизнь.
— Вилланы взбунтоваться могут, добрый господин, — тихо шепнул Ершу сом.
— Не взбунтуются, — ответил Ёрш. — Мы их…
На этом месте юннату Григорию надоело читать про феномен Розы Ли. Глубоко вздохнул юннат, книжку закрыл и в гости к Лене Стоговой пошёл, Киплинга на английском обсуждать.
В советское время все очень разносторонне образованные были.
Ж. Жар-птица
В царстве номер 39, также известном как государство с ограниченной ответственностью номер 3010 в реестре государств сказочных, жил-был царь. И было у него всё хорошо: царство сильное, скотом говорливым и немым обильное, пашни широкие, гороховыми снопами залитые, дворец, золотыми сенями и изумрудными маковками усеянный, войско смелое, в многочисленных бегствах с поля боя сумевшее сохранить свою целостность. Только жены у него не было. Много красавиц он перевидал, к сотне заморских королевен сватался — да всё без проку, всё не в царя брак.
Служил в царском войске богатырь, Семёном звали. И был у богатыря конь — чёрный, как воронье крыло, умный, как рыжий попович, хитрый, как солдат, и болтун, как самый настоящий болтун. Болтать любил больше, чем кобыл — бывало, поведёт его богатырь на луг заливной, а конь за это время три поэмы эпических продекламирует, блиц-опрос проведёт и интервью сам у себя взять успеет. Нальёт Семён своему коню водицы, а тот пьёт да всю таблицу химических элементов проговаривает. А уж если дело до сечи лютой доходило, то тут конь совсем говорлив становился — так болтался, так трепал, что супостаты сами, оружие да хоругви наземь бросив, в плен сдавались с просьбой их в далёкий концлагерь с жестокосердной охраной отправить.
Очень богатырь своего коня любил. Не за речи длинные, а за слова умные, которые изредка в этих речах проскакивали. Бывало, говорит-говорит конь чушь былинную, несуразицу бессвязную, потом скажет слово какое-нибудь — «купорос» или «веник», и слово это так богатырю в душу западёт, что тот три дня не спит, три ночи не ест. А конь — знамо дело — болтает дальше.
Отправил как-то царь богатыря Семёна на север, войском командовать и с врагами, что лютым разорением угрожали царским посевам бобовых, биться не на жизнь, а на смерть. Тридцать три битвы выиграл Семён, тридцать три сражения проиграл. Встали воинства в поле для последней, шестьдесят седьмой по счёту сечи. Вражеский генерал в парадном наряде, с эполетами бархатными и пистолетами точёными разъезжает, срамные речи своим солдатам говорит, на битву их понукает. Семён же выехал перед войсками и молча глядит — да с таким убеждением в левом зрачке, что даже тыловые крысы полные кольчуги помёту сложили. Тут конь богатырский, неловкость почувствовавши, начал быстро всех успокаивать, да на смерть в бою за царя-отечество и его матушку уговаривать.
Грянули трубы — битвы срок пришёл. Дёрнулись два войска навстречу друг другу, двинулись, замерли на секунду, потом развернулись и в разные стороны разбежались. Остались только генерал с эполетами и Семён с конём. Генерал пистолеты выхватил и в Семёна прицелился. Семён сидит в седле — ни жив, ни мёртв, ждёт исхода баллистического. А конь его приметил, что у ворога на курке пальцы пляшут, и начал говорить.
— О, шикарные заморские пистоли у вас, милостивый генерал! Мне одна кобылка про такие рассказывала. Она нынче у царя в конюшнях стоит да сено жрёт, а раньше принцу арабскому принадлежала. Многое, знаете ли, повидала. Ах, мон женераль, что я вам такое говорю! Вы же и без меня, обыкновенного коня, знаете, что это такое — «опытная женщина». С ней и поговорить, и поржать, и водицы испить, и на лужку попастись можно. Как-то раз мы с ней…
Задрожал генерал под напором коня, стал в его речи вдумываться, дал слабину. А конь знай себе болтает да приговаривает слова умные, вроде «интеллигенция», «якобинцы» да «равелин».
— И этот буканьер тогда произнес речь гневную да пистоль достал, чтоб флибустьера насмерть сразить. Флибустьеров, кстати, иногда приватирами называют, что, конечно, неправильно — мне это ещё заморский адмирал одноглазый говорил…
Всхлипнул генерал на этих словах, пистолеты в рот засунул и застрелился.
Вот так одержал Семён с конем решающую победу над северными супостатами. Принял богатырь вражескую капитуляцию, золота контрибуционного собрал два мешка, да направился домой, к царю-отечеству доклад докладывать.
Едет через поле ячменное, вдруг видит — что-то ярким цветом переливается. Подъехал, пригляделся — а это перо жар-птицы лежит и как огонь светится.
— Не поднимай-ка ты его, — говорит конь Семёну. — Не будет добра от этого.
Не послушал коня богатырь, взял перо да в мешок с золотом положил. Вернулся домой, отрапортовал царю о победе над северным врагом, да вручил контрибуцию. Открывает царь один мешок, полный золота, радуется, смеётся, слюнки роняет. Открывает другой — а там золото от пера жар-птицы сплавилось в большой кирпич весом __ унций.
— Что это? — удивился царь.
— Это подарок, — застеснялся богатырь. — Перо жар-птицы.
— Спасибо, — покраснел царь. И добавил. — А теперь привези мне целую жар-птицу. Пожалуйста. Коли не привезёшь…
Задумался царь, чем бы таким Семёна мотивировать. Злато и серебро обещать — как-то неприлично, богатырь же за идею сражается, а не за деньги. Полцарства — жалко, самому пригодится. Можно было бы дочку просватать за него, да только проблема в том, что дочки у царя не было. Как и жены с сыном. Вздохнул царь и тоскливо посмотрел в потолок, понимая, что опять угрожать физической расправой придётся.
— А коли не привезёшь — мой меч, твоя голова с плеч!
Загрустил Семён, зарыдал горькими слезами и пошёл к своему коню.
— О чём плачешь, хозяин?
— Царь повелел жар-птицу добыть. Полностью, а не фрагментарно.
— Говорил я тебе — не бери пера, не ешь пирожок! Ну да не печалься: это ещё не беда, беда впереди! Иди назад к царю, проси, чтобы отдал в твою власть десять боярских дочек осьмнадцати лет отроду. Поутру свяжи их и положи в чистом поле.
Царя долго уговаривать не пришлось, конский замысел понравился, да так сильно, что поутру всё чистое поле связанными боярскими дочками было усеяно.
Ждут конь с богатырём Жар-птицу. Час прошёл, другой, третий на исходе. Нет Жар-птицы.
— Не клюёт на живца, — заключил конь. — Стало быть, она травоядная. Собирай девок взад и попроси царя назавтра разложить в поле сто кулей белоярой пшеницы.
Вздохнул Семён. Не хотелось ему боярских дочек на пшеницу менять — уж очень девочки красиво лежали. Да делать нечего — сделал всё, как конь велел.
Утром ранним приехал Семён на поле, оглядел пшеницу и зевнул, потому что не выспался. Вдруг зашумел лес, загудел воздух, задрожала трава — летит Жар-птица. Прилетела и начала клевать пшеницу. Тут вперёд вышел конь богатырский.
— Здравствуйте, сударыня, — говорит. — Как изволите поживать? Сказывал мне о вас один султан заморский, который мореходом в юности был.
Задумалась Жар-птица, стала султана неизвестного вспоминать и полученную информацию анализировать. Тут-то к ней подкрался богатырь и опутал сетями.
Принёс Семён Жар-птицу царю, тот очень обрадовался, долго смеялся и носом хлюпал. Наконец успокоился и говорит:
— Спасибо тебе за птичку. За тридевять земель, на самом краю света, там, где солнышко над землёй встаёт, живёт Василиса-царевна, привези мне её, я женюсь на ней, потому что давно хочу на ком-нибудь жениться.
Оторопел богатырь. Решил задать вопрос на уточнение.
— Царь-батюшка, разве есть логическая связь между первым и вторым предложением, тобой сформулированным?
Хотел было царь логику свою объяснить, да как-то заленился. Так что сказал коротко:
— Не привезёшь — мой меч, твоя голова с плеч!
Закручинился богатырь, пригорюнился. Напился пьяный и пришёл к коню, чтоб пожаловаться.
— Не грусти, хозяин, — говорит конь. — Это ещё не беда, вся беда впереди! Попроси у царя плащ-палатку с золотой каймой, окорок свиной и вина зелёного бочонок.
На следующий день дал царь богатырю и палатку, и припасов в дорогу. Нагрузил Семён коня, испил водицы родимой и в путь двинулся.
Долго ли, коротко ли Через семь месяцев и семь дней и семь ночей и семь секунд он приехал на край света.
— Ставь палатку, — говорит ему конь. —и отдыхай.
Поставил богатырь палатку, вино открыл, окорок надкусил. Час прошёл, другой, третий начался — а богатырь уже весь бочонок выпил, сидит, глаза скрестив, и песню поёт веселую. Наконец сморило его, упал головой на стол и лучину опрокинул. От лучины палатка задымилась, кайма зашипела и плавиться начала.
К счастью великому, в это время по синему морю, как раз мимо места богатырской палатки плыл челн золотой, каменьями украшенный. В том челне была Василиса-царевна. Увидела она пожар, к берегу пристала, на землю спрыгнула, в палатку вбежала да Семёна на руках вынесла, от пламени спасла.
—Помер, соколик, — предположил конь, который щипал травку неподалеку. —Углекислого газа обдышался.
Несогласной с ним оказалась царевна, стала искусственную вентиляцию лёгких Семёну делать. Пришёл в себя богатырь, прокашлялся, обнял Василису и говорит:
— Поехали, батюшке-царю тебя представлю.
Василиса-то хоть и сильная женщина была, но тут растаяла — решила, что Семён её замуж зовёт. Взяла его поудобнее, села на коня, и помчались они домой быстрее ветра. А пока мчались, конь царевне первые тома аглицкой енциклопедии пересказал. Те, что с буквы «З» до буквы «Ю». И так конь с богатырём Василисе полюбились, что ни в сказке сказать, ни в интеллектуальной прозе описать.
Наконец приехали они к царю. Тот так Василисе обрадовался, так смеялся, так булькал горлом, что даже царским скоморохам не по себе стало. Через пять дней он наконец успокоился и довольно обнял царевну.
— Будешь мне женой, — говорит.
Тут Василиса поняла, что слишком много говорила с конём и слишком мало — с богатырём. И так ей обидно стало, что решила она не ходить замуж ни за царя, ни за богатыря, ни за коня.
— Не пойду я за тебя замуж без подвенечного платья, — говорит красавица.
— Какое платье желаешь, любовь моя? — заплакал, предвидя расходы, царь.
— Платье моё на дне морском, под камнем большим, в коробе берестяном. Не будет платья — не будет свадьбы.
Кликнул царь тогда Семёна.
— Ты, — говорит. — Мне эту бабу привёз, ты и разбирайся.
Помолчал и добавил:
— Мой меч, твоя голова с плеч.
Опечалился Семён, духом пал ниже подпола. Пришёл к коню, начал слёзы лить.
— Не бойся, хозяин, это ещё не беда — беда впереди! Садись на меня, поскачем к синему морю.
Прискакали они на берег моря. Только не синего, а Чёрного. Как ошибку поняли — расстроились очень, но решили некоторое время отдохнуть, пахлавы с кукурузой покушать. Наконец накушались и отправились к синему морю.
Добрались, стоят на берегу задумчивые, вдруг видит конь — рак морской ползёт медленно. Прижал его к песку одним копытом, а другим дух вышиб. Сварили рака, съели. Потом другого так поймали, третьего, четвёртого. На двадцатом рачьем трупике конь говорит:
— Мы их достаточно запугали. Следующего допрашивать будем.
Поймали двадцать первого. Семён его за шкирку держит, смотрит грубо, а конь пенсне одел и произносит речи дерзкие с акцентом басурманским.
— Как завут тваиво гэнэрала? Гдэ стаит ваш зосатный полк? Какой высаты эффэлева башнь?
— Ничего не знаю, — взмолился рак. — Отпустите меня, всё, что нужно сделаю.
— Принэси нам платие подфэнэчнае из-под камня на днэ, — говорит конь.
Свистнул рак, сбежались его родичи, просьбу услышали и на дно рванулись. Вытащили коробку берестяную, а в коробке той — платье. Так себе платье, кстати: крой устаревший, цвет банальный, да и брэнд совсем не в трэнде.
Приехал богатырь к царю, привёз платье подвенечное для Василисы. А та упёрлась и новое условие ставит:
— Не пойду, — говорит. — Замуж, пока ты богатыря Семёна в кипятке не искупаешь.
Подивился царь странному желанию Василисы. Потом подумал, вспомнил, что сам любил в молодости смотреть, как одна девка другую купает, и понял, чего царевна добивается.
— Мы сейчас в котле воду вскипятим, — сказал он Семёну. — И ты полезешь купаться. А я тебе спинку потру.
Испугался богатырь, попытался отказаться от водных процедур.
— Не залезу я в котёл, царь-батюшка, уж больно маленький он.
— Не залезешь целиком, положим частями, — задумчиво произнёс царь в ответ.
Разрыдался Семён — не хотелось ему умирать. Пошёл к коню, дабы проститься.
— Сварит меня заживо царь, — роняя слёзы, сказал богатырь.
— Вот и беда пришла, — грустно вздыхает конь. И начинает Семёну мораль читать. — А я говорил тебе, богатырь ты этакий, не поднимай перо Жар-птицы, не надо, проблем не оберёшься. А ты хоть бы одним ухом меня послушал — нет же, как дитё малое, всякую гадость поднимает и в рот тащит. Да, говоря про гадость во рту, я имею в виду твой алкоголизм. Что значит «я давно не пью»? А вчера кто на погосте хрюкал соловьём? Не ты?!
И так тяжело стало Семёну от долгого прощания с любимым конём, что быстро побежал он на смерть верную, в котел кипящий.
Раздели его, обнажили тело белое. Поднял богатырь глаза к небу, надеясь напоследок солнышко увидать. А царь тем временем решил лаврового листа в котёл добавить — так, исключительно для аромата. Нагнулся над котлом, вдохнул горячего воздуха и помер от, как показало позже вскрытие, дискенезии гипофиза.
Василиса-царевна сразу же к Семёну кинулась, обняла его, поцеловала. Простила она его, да и кто бы из невестушек, подвенечное платье одевших и без супруга оставшихся накануне свадьбы, не простил бы голого богатыря с белым телом?
— Люблю я тебя, Семён, — говорит царевна. — Больше семян подсолнуха жареных. Будь мужем моим и царём.
Сыграли свадьбу — да такую, что земля от плясок ходуном ходила, реки из-за пролитого мёда сахарными стали, а дворец потом ремонтировать пришлось три минуты, три года и три дня. Зажили Семён и Василиса в добре и согласии. Как-то раз, правда, выдался неурожайный год с голодом великим, но они выжили — сделали из Жар-птицы курицу-гриль и тем просуществовали.
А коня Семён отпустил странствовать по миру. Слышал я, что в последний раз его видели в Туркестане, только не знаю, в каком качестве: как коня или как казы.
М. Марья Моревна
Жили-были царь с царицей, и было у них три дочери (Марья, Анна, Ольга) и один сын — Иван (он же Иван-Франц-Гуго-Джеймс). Жили они и горя не знали, пока бубонной чумой не заболели, от которой, знамо дело, быстро Богу души отдали. Так быстро, что толком не успели завещать Ивану-царевичу, как страной надо править.
А царевичу завет родительский был бы очень пользителен, поелику совсем не знал он, что с людьми и боярами делать, и оттого на троне скучал. Со скуки смертной придумал он себе два развлечения — боярам землю раздавать, крестьян оброком облагать. Вскоре надоели ему эти развлечения, и придумал он ещё два дела — у бояр землю отбирать, крестьян барщине подвергать.
Так он маялся три года и три дня. Одну отдушину за это время сыскал — с сёстрами по царскому саду гулять и на цветы любоваться. Однажды гуляли они и горячо обсуждали новый сорт гибискуса, как вдруг небо тучами закрылось, громом разразилось.
— Пойдёмте во дворец, там есть громоотвод — позвал Иван-царевич сестёр.
Не успели они усесться в царских покоях, как через окошко влетел сокол, со всей силы об пол ударился и в доброго молодца обратился.
— Отдай мне свою старшую сестру в жёны, — сказал молодец.
— Бери, коли мила тебе, — согласился Иван-царевич. — Только гляди, бензина она много ест. По канистре на полдник, а что не доест, то левой ноздрёй снюхает и пляшет потом в стилистике пого и хохломы.
Не постеснялся этого обстоятельства сокол-молодец, женился на Марье-царевне и забрал к себе в терем.
Через месяц Иван-царевич с сёстрами вновь пошёл в сад гулять. И только у них речь зашла о гиацинтовых сложностях, как небо потемнело и громом загремело. Вернулись они во дворец, только расселись чай горячий пить, как в окно влетел орёл и об землю ударился, в доброго молодца превратившись.
— Отдай мне свою среднюю сестру в жёны, — просит молодец.
— Бери, мне не жалко, — кивнул царевич. — Только она по два часа в день моется, по три сушится, по четыре бреется, а оставшиеся минуты тратит на отжимания от скамьи резной из красного дерева.
Не испугало это орла-молодца, справил он с Анной-царевной свадьбу и улетел с ней в своё государство.
Месяц минул, царевич от второй подряд свадьбы очухался и опять пошёл с сестрой в сад гулять. Заговорили они про озимые нарциссы, разговорились и едва успели сбежать во дворец от внезапно начавшейся грозовой бури. Сидят во дворце, греются, как вдруг, выломав стекло топором, внутрь влетел голубь, бросился об землю, разбил голову и умер.
Подивились этому случаю царевич и царевна, хотели было кровь с пола каменного вытереть, но заметили, что гроза кончилась и снова пошли в сад гулять.
Не успели они о синих лилейниках дискуссию начать, как небо вновь потемнело, стало молниями сверкать и громом шуметь. Вернулись домой — а там уж ворон голубя доедает. Завидел ворон людей, ввысь поднялся и об пол ударился, в добра молодца обратившись.
— Отдай мне свою младшую сестру, — молвил молодец.
— В жёны? — уточнил Иван-царевич.
— Ну… — ворон-молодец замялся. —Теоретически можно и в жёны.
— Бери, — улыбнулся царевич. — Только она петь не умеет и на клавесине играть не любит. А больше мне про неё нечего сказать, мы мало общались.
— Не беда.
На том и порешили. Вышла Ольга-царевна за ворона-молодца и уехала к нему домой, со свекровью знакомиться.
Остался Иван-царевич во дворце один-одинёшенек, за исключением пары сотен слуг и наложниц.
Месяц так жил, второй — затосковал, замаялся и утомился. Решил попутешествовать по белу свету, приключений или супругу какую-нибудь найти.
Собрал он перед отъездом весь народ и бояр. И говорит:
— Уезжаю от вас, люди и бояре.
Возрадовались бояре, захлопали в ладоши люди.
— Но не навсегда.
Умолкли бояре, погрустнели люди.
— Перед отъездом я решил…
Притихли бояре, прислушались люди.
— Отменить феодализм.
Пригорюнились бояре, возликовали люди.
— И ввести рабовладельческий строй.
Завопили от счастья бояре, взвыли от горя люди.
— И устроить всеобщую обязательную диспансеризацию.
Молча, в глубокой и беспросветной тоске расходились по домам бояре и люди. Объединило их такое горе.
А Иван-царевич с лыбой широкой выехал на дорогу прямую, чтобы в путь отправится. Снял венец, шлык напялил на макушку, меч обнажил и песню красивую запел, чтобы каждый зверь и всякая птица знали о его приближении.
Месяц ехал, другой, третий — десятки лесов проехал, сотни рек переплыл. Видит впереди поле — широкое-широкое, вдоль, поперёк и по диагонали трупами ужасными и обезображенными усеянное. А посреди поля шатёр стоит. Подъехал Иван-царевич к шатру, спрашивает стражу:
— Кто всю эту рать побил?
Стража в латах крепких отвечает зычным голосом:
— Марья Моревна, королевна прекрасная, всех своих врагов, подлых иродов, напалмом пожгла.
— Ах, какое поле боя ужасное, — воскликнул Иван-царевич. — Нешто, правда, королевна такая прекрасная?
Кивнули стражники. Откинулся полог у шатра, и вышла перед Ивановы очи дева красивая, телом стройная, зубами ровная, ушами чистая.
— Я — Марья Моревна, — говорит. — Чего хотеть изволите?
Потерял царевич дар речи. Стоит как столб, глаза выкатил, язык на подбородок уронил — в общем, влюбился, а сказать ничего не может. Наконец вздохнул он глубоко и запах разлагающейся обожженной плоти почувствовал — она-то его в чувство и вернула.
— Я, — отвечает. — Хочу мужем твоим быть. Или домашним животным. Лишь бы с тобой.
Усмехнулась Марья Моревна, взяла его под руку, завела в шатёр и вином угостила. Два дня и две ночи общались они, на третье утро решили, что свадьбе быть.
Браком сочетались в девятиэтажном дворце Марьи Моревны — громко и весело. Пировали месяц, танцевали и плясали — два, полгода по лавкам отсыпались, фотографические карточки и зарисовки год пересматривали. Жизнь супружеская же слаще свадебного мёда оказалась — всё Ивану-царевичу во дворце Марьи Моревны было можно, ничего не запретно, кроме одной маленькой комнаты в подвале. Знамо дело, этот запрет ему душу бередил и ляжку жёг пуще свинца раскалённого.
— Почему мне нельзя в эту комнату? — спрашивал он за семейной трапезой.
— Потому что там отопления нет, — обычно отвечала Марья Моревна.
Вконец царевича любопытство изглодало — как-то ночью спустился он в подвал и комнату открыл. Смотрит — а в ней висит Кощей Бессмертный, цепями крепко скованный.
— Помоги, — взмолился Кощей. — Помоги мне, добрый молодец.
— Чем помочь? — подивился просьбе царевич.
— Напои меня водой.
Сжалился Иван-царевич над ним, влил Кощею в рот стакан воды.
— Спасибо, — зашептал Кощей. — Спасибо тебе и Богу за то, что есть ещё на этом свете добрые люди. Помоги мне ещё, если можешь.
— Расковывать я тебя не буду, — угрюмо сказал царевич.
— И не надо, — взмолился Кощей. — Я здесь по справедливости связан, за дело сцеплен. Только вот беда — у меня ведь диабет сахарный типа первого. Мне без инсулина горько здесь висеть. Видишь — шприц с ним на столе лежит. Вколи мне его, избавь от страданий горьких.
Проникся царевич кощеевой бедой, шприц схватил да вколол ему лекарства. Передёрнуло Кощея с ног до головы, зрачки его побелели, изо рта слюна полилась, начал он руками двигаться, цепи рвать. Раз рванул — цепь порвал, два рванул — три цепи порвал, три рванул — все оставшиеся разорвал.
— Хороши нынче анаболики в земле Русской! — закричал Кощей, освободившись. — Не видать тебе Марьи Моревны теперь!
Вихрем взвился он в воздух, вылетел из подвала, ворвался в спальную и прекрасную королевну похитил.
Остался Иван-царевич наедине со своей тоской и глупостью. Плакал он горько, волосы на лбу рвал, пеплом плечи посыпал — не хаотически, как перхотью, а с изяществом и в искусном порядке.
Долго ли, коротко ли депрессия его длилась, но всё же совладал он со своей печалью, взял себя в руки и двинулся свою Марью Моревну из полона позорного выручать.
День едет, другой — видит впереди терем сосновый с маковками еловыми. На маковке сокол сидит. Заприметил сокол царевича, об землю бросился и в добра молодца обратился. Добрый молодец супругу свою кликнул, Марью-царевну. Обнялись они с Иваном, стали его обо всём расспрашивать.
— Я теперь за Марьей своей на край света иду, чтоб из плена Кощеева её освободить.
— Долго тебе идти, — вздохнул сокол. — Оставь нам на память что-нибудь, желательно драгоценное, чтобы можно было потом в ломбард сдать. Мёртвому ведь деньги без надобности.
На счастье их царевич всегда в карманах штанов сервиз серебряный носил — на случай, если где чаёвничать или трапезничать случиться. Достал он из штанов серебряную ложку и оставил соколу с Марьей-царевной, а сам дальше пошёл.
Вскоре видит перед собой терем дубовый с маковками липовыми. На маковке орёл сидит. Как завидел орёл царевича, об землю бросился и в добра молодца превратился. Выбежала навстречу и сестра Иванова, Анна-царевна, брата крепко обняла и в щёку поцеловала. Рассказал он им свою историю.
— Тебе ещё долго идти, слишком долго, — покачал головой орёл. — Оставь нам что-нибудь ценное, а то вдруг в дороге ограбит кто, или на границе таможню злую встретишь.
Достал Иван из кармана серебряную вилку и подарил орлу с сестрицей. А сам дальше двинулся. Шёл, шагал, ногами переступал, видит — дерево стоит высохшее, на дереве — гнездо, в гнезде — ворон с червяком в клюве сидит, и Ольга-царевна ноги вниз свешивает.
Увидели они Ивана, обрадовались — ворон, земли коснувшись, в человека превратился, Ольга с дерева просто спрыгнула.
—Нас, — говорит сестра Иванова. — Мать его с любовником новым из терема выселили. Так теперь по разным гнёздам горе мыкаем.
Достал тогда царевич из штанов нож серебряный и ворону отдал.
— Спасибо, — поклонился ворон-молодец. — Под его залог ссуду возьму, квартиру малую на полгода оплачу. Заживём.
Бросилась Ольга на грудь брату, расцеловала и разрыдалась.
— За помощь твою, — продолжил ворон. — Покажу, где Кощеев дворец искать.
И не обманул брата супруги своей — отвёл Ивана прямо к воротам Кощеева терема.
Сложно было Ивану, но проник он в терем, нашёл комнату с Марьей своей, освободил её от цепей, на коня посадил и прочь пустился.
— Что же ты, Ванечка, не послушался меня, — причитала она, обнимая любимого. — Теперь нам не бежать далеко, часа не пройдёт, нагонит нас Кощей, убьёт тебя.
— Хоть час с тобой буду, — отвечал Иван, а сам коня пришпоривал.
Часа не прошло, как сзади появился Кощей, нагнал царевича, с коня сбросил да на три неровные части разрубил, а Марью Моревну обратно в полон увёл.
Лежат части Ивана-царевича в широком полюшке, медленно под воздействием кислорода разлагаясь. А тем временем в своих теремах сокол с Марьей-царевной и орёл с Анной-царевной смотрят, как ложки и вилки темнеют стремительно.
— Обманул нас твой братец, — хором сказали сокол с орлом. — Дешёвку вместо серебра подбросил.
Полетели они Ивана искать. Прилетели на поле, видят — не в состоянии царевич за обман отвечать. Тогда сокол его части сшил, а орёл водой живой и мёртвой окропил — ожил Иван-царевич, встал в полный рост и начал извинения приносить.
— Меня, — говорит. — Постоянно с этими сервизами дурят. Покупаю серебро, оказывается — дрянной висмут. Простите меня, братья мои.
Повозмущались сокол с орлом — больше для вида, чем для дела. Выговорились, успокоились, стали царевичу советы давать, как Марью Моревну освободить. Так много дали, что у царевича голова кружиться начала.
—Больше работай в корпус, — внушал сокол.
— Не забывай про защиту и блоки ставь, — поддерживал орёл.
— Сухожилия мечом режь, а мениск зубами рви — настаивал сокол.
— Сделал выпад — отскочи, — подсказывал орёл.
— Порхай как тапочки, — шептал сокол.
— Падай как свекла, — подмигивал орёл.
— Делай пресс по утрам, — заключил сокол.
— Морковная диета — залог победы, — подытожил орёл.
Всё внимательно выслушал Иван, нужные пометки сделал. Как улетели его сводные родственники, стал тренироваться — три дня тренировался, три недели качался, три месяца форму набирал. Понял, что готов к бою, достал из кармана меч серебряный и на Кощея пошёл.
Непросто было до Кощея добраться — приспешников и слуг его Иван царевич рубил сотнями, сёк тысячами. Много ли, мало ли их уничтожил — остался перед ним лишь Кощей с чёрным клинком. Иван раз ударил — палец Кощею отрубил, два ударил — ухо раздробил, три ударил — два ребра рассёк. Кощей царевича раз бьёт — плечо ранит, два бьёт — ногу кровянит, три бьёт — кисть левой руки из строя выводит.
Так они бились три дня и три ночи. Устали, остановились водицы напиться. Напились — бьёт Кощей Ивана в голову, но промахивается и равновесие теряет. Заносит царевич меч над злодеем, собирается пронзить насквозь. Задрожали вдруг губы Кощея, заслезились глаза, парусами сопли надулись.
— Подожди, — кричит царевичу. — Не губи меня.
— С чего это? — спрашивает Иван, а сам ещё больше замахивается.
— Я — твой отец.
Не поверил Иван.
— Мой отец от чумы умер, — возражает Кощею.
— Нет, это приёмный отец был. Я — настоящий, — молит Кощей. —Иначе откуда мне знать, что у тебя в пупке пятно родимое в форме авианосца «Миссури».
Замер царевич. Замолчал, задумался.
— Я ведь тебя до трёх лет растил, — продолжил Кощей. — Я тогда ещё не был злодеем страшным. Это потом меня какой-то чудак голодный на улице укусил, и я меняться начал, по наклонной покатился.
Долго Иван-царевич на Кощея смотрел.
— Отец, — сказал он наконец. — Рад знакомству.
Протянул царевич Кощею руку, помог подняться. Обнялись они, расцеловались, слезу уронили.
— Мы теперь с тобой везде вместе будем, — смеялся Кощей. — Мы всех врагов одолеем. Я тебе сейчас своего колобка смерти покажу — только вчера слепил. И Марьюшку твою сейчас освободим…
Царевич раны свои перевязывал да улыбался во весь рот. Так он счастлив был от того, что отца нежданно-негаданно обрёл.
— Помню, как ты родился, — неожиданно расплакался Кощей. — Как сейчас помню — первое марта было, я ещё с друзьями в трактир один зашёл…
— Подожди, — остановил его Иван. — Я же четырнадцатого марта родился.
— Нет же… — начал было Кощей.
Резко вскочил царевич, махнул мечом и голову Кощею отсёк. Упал злодей и умер в то же мгновение. Содрогнулся его терем, задрожал, рухнул оземь и в мелкую крошку рассыпался. Остались стоять на его обломках Марья Моревна да Иван-царевич. Бросились они друг к другу, обнялись, поцеловались.
— Ты мой герой, Ванечка, — шептала ему в район подмышки Марья. — Ты такого злодея победил…
— По новому стилю, — сказал сам себе царевич. — Четырнадцатого марта по новому стилю.
Замер он на мгновение, а потом разрыдался как дитё малое. Всю дорогу домой что-то бормотал, но ничего не поняла Марья Моревна и на посттравматический синдром эту истерику списала.
Жили они долго и счастливо. Только Иван почти всё время пил и ничего серьёзного по царству, государству и дому делать уже не мог. Но Марью Моревну это не смущало — она ведь сильная женщина была, даром что королевна.
И. Ирландская сказка (неожиданная)
Вы же наверняка не знаете Ронни О’Ронни, ведь так? Это становится ясно от одного взгляда на ваши лица — они у вас не шибко ирландские. Святой Патрик учил нас не обращаться плохо с чужаками, и я не буду нарушать его заветы, хотя и надеюсь, что вы, да простит меня господь наш всемогущий, не из дурной компании пресвитериан и прочих протестантов, спаси господь их души.
Ей-богу, жаль, что вы не знаете Ронни О’Ронни. Это был такой славный малый… Мне про него рассказывала Одноглазая Салли из Лимерика, а ей Старуха Мэган, что жила рядом с Нокграфтонским холмом. Старуха Мэган, кстати, была та ещё шельма —варила имбирный эль, да такой крепкий, что одна кружка опрокидывала на пол лучших пьяниц с Инишмора, а две — заставляли уснуть баньши с Оркнейских островов, которые, как известно всем и каждому, самые голодные и беспокойные баньши на белом свете.
Так вот, старуха Мэган была знакома с Тёмным Патриком, тем самым, что как-то раз примирил две половины Ирландии между собой — правда, потом эти половины снова рассорились, но уж такова наша натура, да простит господь нас. Тёмный Патрик, в свою очередь, услышал эту историю от Чёрного Вора, да-да, того самого, который спас короля Конала, когда тот был ещё не совсем королём, а – как бы это получше сказать — злейшим врагом чистых ползунков. Чёрный Вор, в свою очередь, когда-то ночевал в доме Железной Кэтлин, которую прозвали железной не потому, что она гнула подковы зубами — так часто утверждает Билли Раферти, помилуй господи этого вруна-пресвитерианина, — а по совершенно другой причине, о которой я вам не скажу, потому что не ваше это дело.
Так вот, Железная Кэтлин рассказывала Чёрному Вору, а тот рассказывал Тёмному Патрику, который проболтался Старухе Мэган, и она, конечно, не смогла утаить от Одноглазой Салли, что однажды с простым парнем по имени Ронни О’Ронни случилась необычная история.
Ронни О’Ронни жил в маленькой деревеньке в Данморе. Богатства у него было столько же, сколько у Невезучего Шэймуса везения — то есть нисколько. Нет, конечно, Ронни жил в доме, если можно назвать «домом» соломенную крышу над тремя глиняными стенами — четвёртую у него забрали за недоимки по старому-доброму налогу на красный картофель. Скотины было столько же, сколько волос на голове Лысого Эвана, то есть четыре штуки — худая белая корова, еле живой скелет бурой кобылы, рыжий одноглазый кот по кличке Мунахар и брат-пьянчужка, лишившийся ноги на войне.
Всё началось с того, что как-то ночью, или утром, я уж точно и не помню, брат Ронни, напившись как гемпширский хряк, опёрся на одну из стен дома. Стена упала и задавила насмерть корову и кобылу, а дом, конечно, развалился. Брат, как утверждали очевидцы, сразу протрезвел и умер со стыда. Так и остался Ронни (его-то, слава богу, не покалечило) один с рыжим котом.
Другой бы на его месте расплакался или утопился. Но Ронни не унывал, не тот он был человек, чтобы унывать из-за таких пустяков. Схоронил он брата, оплакал корову с кобылой, и пошёл по соседям работу искать.
Соседи его, добрые люди, посовещались и решили доверить Ронни О’Ронни самое сложное и важное дело — чистку отхожих мест. Другой бы на его месте испугался и захныкал бы, но не того сорта был Ронни, чтобы бояться обыкновенного ирландского дерьма. Он улыбнулся, взял лопату побольше и пошёл во двор к первому из соседей, Шону О’Брайену. Этого Шона О’Брайена, на первый взгляд, легко было перепутать с другим соседом Ронни — Шином О’Брайеном, ибо, ясное дело, они оба были рыжими ирландцами, а всё отличие заключалось только в том, что Шон О’Брайенбыл живой, а Шин О’Брайен уже два месяца как умер и покоился в могиле.
Взялся, стало быть, Ронни за лопату, спустился туда, где даже самый хитрый лепрекон своё золото прятать не будет, и занялся делом. Мунахар, тем временем, прокрался на кухню к О’Брайенам, и стащил кусок холодного свиного окорока. Дочка Шона О’Брайена, Молли бросилась за стервецом — понятное дело, никому ведь не позволено красть окороки у достойных людей.
Так случилось, что как раз в это время, посреди дворастояла приступка, на которой было ведро с грязной водой, на котором лежали грабли, прикрытые старым фартуком, из которого выдернулась одна нитка. Кот пробежал мимо, когтем нитку зацепил, за фартук дернул, грабли упали, ведро закачалось, но устояло. Я хочу сказать, оно устояло бы, если бы Молли О’Брайен была половчее. А так — она врезалась в приступку, опрокинула ведро, облилась грязной водой и упала — громко, О’Брайены ведь иначе не падают.
Ронни высунул голову из выгребной ямы и удивленно посмотрел на изрыгающую проклятия Молли. Удивительным было не то, что она изрыгала проклятия — такова уж привычка всех О’Брайенов, а то, что она лежала, ведь известно, что все О’Брайены всегда стоят, даже когда спят.
— Привет, Молли.
— Привет, Ронни, — сказала она, поднявшись. Потом посмотрела на него. — Ты весь в дерьме.
— Ты тоже измазалась, — ответил он, глядя на неё.
Понятное дело, они сразу полюбили друг друга. Любовь ведь, прости господи, такая хитрая и внезапная штука, что не успеешь оглянуться и потянуться за новой кружкой эля, как она уже пришла.
И всё бы хорошо, только вот Шон О’Брайен воспротивился их союзу. Он сказал:
— Аррргххх дмрррррааауууу… Упфффссслллооор.
Пьяный был, оно и понятно — Мартынов день же, как не выпить-то?
А когда протрезвел, господь свидетель, что случилось это не раньше, чем через два месяца, то пояснил свою мысль:
—Пока Ронни не научится играть на волынке так, чтобы танцевал пудинг, не видать ему моей Молли, как Слепому Руманну своих овец.
Вот тут-то впервые наш Ронни пал духом. Ему от рождения музыка была чужда, за какой бы инструмент ни брался в детстве — ничего путного не выходило. Захотелось ему плакать от расстройства и голода, но, к счастью, Мунахар принёс хозяину вяленой рыбы с кухни Нелли О’Тул — естественно, без разрешения Нелли О’Тул, которую всё графство Голуэй прославляло за чудовищную скупость.
Пожевал Ронни рыбы, поморщился и сплюнул, что неудивительно, ведь хуже стряпни, чем у Нелли О’Тул, не сыскать во всей Ирландии.
— Раз уж кто-то смог так испортить рыбу, — сказал он сам себе. — Значит, и я смогу научиться на волынке.
Он пошёл на рынок и купил там старую-престарую волынку, которая уже очень мало походила на волынку, но, как уверял продавец — а это был сам Джонни Макграф, честнейший из всех пройдох британских островов — была самой лучшей волынкой на всем белом свете. Ронни, конечно, не верил ему, но ничего дешевле той волынки не было.
Осторожно взяв волынку, он направился в близлежащий лес, чтобы не мешать своей игрой жизни достойных людей. Мунахар, ясное дело, пошёл за хозяином, хотя и не любил леса в силу отсутствия в них кухонь, с которых можно было бы что-нибудь украсть.
Забрёл Ронни в лесную чащу, уселся на пень, ухватился за волынку да заиграл. Полились звуки.
Вы, наверное, слышали историю о том, как Брайан О’Бирн, напившись в стельку, начал петь и разбудил своими воплями всех мертвецов в Эйре? Так вот, звуки, производимые волынкой Ронни, были много хуже, и, как клялся старик Финнеган, от них тоже пробудились мертвецы. Правда, им было так страшно, что они решили не восставать из могил, а притвориться спящими.
Ронни перестал играть и опечалился. И хотя он был совсем не того сорта, чтобы совсем опустить руки, его сердце — пусть и на несколько мгновений — утратило надежду. От тоски его отвлек Мунахар, зашипевший на кого-то в темноте.
— Если ты продолжишь играть, то распугаешь всех баньши в округе, — громко сказал пак и вышел из тени
Ронни отложил инструмент. С паком лучше не шутить и не плутовать, а не то проснёшься в теле белой форели как старая Энни О’Хара из Дублина, упокой господи её чешую.
—Что привело тебя в мой лес? — спросил пак.
—Я хотел научиться играть на волынке.
—Тебе никогда не научиться, — засмеялся пак. — Не научиться и не жениться, Ронни О’Ронни!
И Ронни вдруг стало так обидно — то ли от того, что пак смеялся, то ли от того, что он перепутал имя и фамилию Ронни — а, видит бог, единственное, что Ронни О’Ронни не любил, так это когда его имя принимали за фамилию, а фамилию за имя. Разозлился он, схватил пака за ногу, поднял над головой и размахнулся, чтобы треснуть по дереву. Мунахар ободряюще мяукал, забравшись на волынку.
— Отпусти меня! — завизжал пак.
— Не отпущу! — крикнул Ронни.
— Отпусти! Что хочешь сделаю! Слово даю!
По нраву пришлись эти слова нашему Ронни. Опустил он пака на землю и говорит:
— Я хочу красиво играть на волынке.
Подумал и добавил:
—И танцующий пудинг.
Пак поморщился, потёр ушибленную ногу, да делать нечего — надо слово держать.
— Теперь твоя волынка будет играть лучшую на свете музыку.
— А пудинг?
— А пудингом будет он, — пак показал на Мунахара. — Все будут думать, что он — пудинг и умеет танцевать.
Ронни, конечно, не мог поверить своему счастью. Подхватив кота и волынку, он бросился в деревню— оно ведь ясно, почему да отчего, как счастье в руки свалилось, так держи его крепче и беги быстрее!
Старик О’Брайен встретил жениха радостным возгласом:
— Иука!
Что означало:
— А вот и невоспитанный юноша, не вычистивший наши отхожие места!
Ронни поклонился всем присутствующим — а, как вы уже догадались, поглазеть на сватовство собралась вся деревня, даже одноглазый пресвитерианец Билли О’Мара приковылял, чего не бывало со времён прошлого воскресенья, — взял волынку поудобнее и сказал:
— Почтеннейший господин О’Брайен! Как и обещал, я сыграю вам на волынке, а мой ручной пудинг — осторожно, не наступите на него! — спляшет отличную джигу.
И не успели все вокруг воскликнуть «Кухулин!», как из волынки зазвучала волшебная музыка — такая радостная, что ноги сами запросились в пляс. Не прошло и минуты — тут я вам ручаюсь, у нас, ирландцев, такие чудеса споро происходят — как пудинг, которого все раньше знали как кота Мунахара, начал отплясывать задорную джигу, выкидывая такие коленца, что и не снились самому Финну, лучшему плясуну во всём графстве.
Ясное дело, все, кто был там, присоединились к танцующему пудингу — разве может нормальный человек смотреть, как его еда танцует в одиночестве?
Так и плясали они до вечера — а это очень долго, ведь играть наш Ронни начал рано утром. Наконец, силы покинули всех, включая пудинг. Ронни прекратил играть и, переведя дух, спросил:
— Выдадите ли вы за меня свою дочь, достопочтенный Шон О’Брайен?
Тот ответил так:
— Ааааооооолллнгаааахооооууу еееннннаааарррт оин!
Что, конечно же, означало:
— Да.
Радости не было предела. Сыграли свадьбу, на которой хромые плясали, глухие пели — а все вместе ели и пили так, что даже герой всего Голуэя Донни О’Доннелл по кличке «Бездонный бочонок», насытившись и захмелев, заснул под лавкой — а это, клянусь вам всеми своими зубами, с ним бывало редко.
С тех пор зажили Ронни и Молли счастливо, как и положено мужчине и женщине. Было у них поле, картофель на этом поле, дом с четырьмя стенами и куча шалопаев. И тут ведь не важно, что Молли всю жизнь была рябой и шепелявила, а кулаки её были больше, чем наковальни у любого ирландского кузнеца. Ронни-то и сам был немногим красивее плесневелого пня — и то лишь из-за благородного пунцового цвета ушей, тень от которых, кстати, была самой большой тенью во всём благословенном Данморе. Но разве такие мелочи заботят любящие сердца…
А лучше всех, доложу я вам, устроился наш Мунахар. Он ведь и после свадьбы всем казался пудингом, так что теперь лохматый стервец легко обчищал чужие кухни и, само собой, всегда уходил безнаказанным — кто же заподозрит пудинг в краже окорока.
Говорят, он так объелся, что перестал ходить и только перекатывался с места на место, как бочонок в Дублинском порту. Но это уже, как я разумею, враки — хотя мы тут в Ирландии, редко врём, но иногда всё ж, бывает, приукрашиваем. Нет, вы сами представьте, возможно ли, чтобы кот хоть когда-нибудь наелся?
Й. Йозеф
Жили-были старик со старухой, и было у них три сына: старший, средний и Фридрих2Йозеф. Старший был умный, средний был сообразительный, а Йозеф был Ницше.
Жили они себе дружной семьёй, и — если смотреть в целом — не тужили. Пока старик не почувствовал себя стариком. Созвал он тогда своих сыновей. То нетрудно было — они втроем на печи лежали и ворон считали.
— Стар я стал, не кормилец больше, — говорит старик. — Думайте теперь вы, как нас с матерью кормить.
Закручинились сыновья, призадумались. Наконец встаёт старший.
— Я всех кормить буду. У меня лопата есть. Сим озолочусь!
Обрадовался старик, слезу уронил на старуху, которая от счастья поклоны бить стала. Братья старшего сына обняли, в щёки красные целовать стали. Наконец все успокоились и спать легли.
Через два месяца взял старший сын лопату и пошёл деньгу добывать. Шёл долго, по долинам, по взгорьям, попал под ливень, упал в овраг, вылез и пришёл в деревню. Заходит на один двор и спрашивает:
— Моя лопата работу ищет.
Видят хозяева двора — пришёл мужик крепкий с лопатой блестящей, весь в грязи и мокрый. Решили хозяева, что нечего добра молодца трудом обременять, лучше просто рубль да копейку отдать.
Забрал старший брат деньгу, подивился щедрости и доброте людской. Пошёл на другой двор — и там дела нет, а деньги есть. Так обошёл всю деревню, собрал сто рублей и три конфеты. Даже работать не пришлось.
Окрылили старшего сына рубли, побежал он домой. Долго бежал, устал, видит — постоялый двор, зашёл на него ночлега просить. А на дворе — хозяйка, баба крепкая, телом белая, щеками красная, подмышками кудрявая. Говорит старшему брату:
—За постой платить хочешь? Иль жалко деньгу?
Замялся старший брат. Рублей ему, конечно, было жалко. Лопату тоже. Хотел было конфетами плату отдать, да потом вспомнил, что пока бежал, все конфеты съел.
— Вижу, что жалко, — захохотала хозяйка. — Давай спор спорить? Если твоя возьмёт, ночуешь задаром, если моя — всё, что есть у тебя хорошего, мне отдашь.
Согласился старший брат. Его за ум и смекалку с детства хвалили голоса в голове.
— Тогда, — сощурилась хозяйка правым ухом. — В города на спор играть будем. Я зачну: Тмудевятаракань. Твой черёд.
Задумался брат. Начал голову чесать. Час думал, другой — понял, что впросак попал. И тогда голоса его подзуживать начали: отруби ей голову лопатой, отруби ей голову лопатой.
Вздохнул он, потянулся за лопатой да обомлел — хозяйка напротив него с мушкетом стоит наизготовку.
— Рубли и лопату оставь, — сказала она. — А сам иди на четыре стороны.
Разрыдался старший брат да домой кинулся. Отцу с матерью, сердцем разрываясь, пожаловался, что не донёс денег — всё лихая баба на большой дороге отобрала.
Встал тогда средний сын и слово своё молвит:
— У меня есть нож.
И пошёл деньги на жизнь и пропитание зарабатывать. Месяц в лесу разбоем шершней промышлял, месяц — на базаре стружку продавал, месяц — всё нажитое добро в рулетку проигрывал, месяц — на боку спал, отдыхал. Наконец удалось ему двести рублей найти. Купил он бублик да шаньгу и домой пошёл. День шёл — бублик съел, другой шёл — шаньгу проглотил, да подавился. И так его икота схватила, что зашёл он на постоялый двор водицы попросить.
А на постоялом дворе хозяйка сидит, белым телом сверкает, красными щеками на солнце играет, кудри подмышек гребнем костяным расчёсывает.
— Дай водицы, — говорит ей средний брат.
Напился, прогнал икоту к Макару с телятами. Поблагодарил да повернулся, чтоб уйти, а хозяйка ему вослед предлагает:
— Давай спор спорить, в игру играть.
Побледнел средний брат, позеленел, задрожал как лист осиновый — игроман средний брат был завзятый.
— Давай, — кивает ей. — Я ставлю все свои рубли.
— Мало мне твоих рублей, — гогочет она.
— И нож, ставлю нож, — умоляет он.
— Хорошо. В реки-речушки играться будем. Я первая — Вазузолгу называю. Твой черёд.
Обхватил средний брат головушку буйную, начал ответ искать. День сидит -— думает, второй стоит — размышляет, третий ползает — предполагает. Наконец говорит хозяйке:
— Двадцать семь, черное.
Покачала головой хозяйка, да мушкет ласково вскинула и в глаз левый среднему брату прицелилась. Бросил ей средний брат деньгу и нож, да домой побежал, глаза от стыда пряча и оттого спотыкаясь постоянно.
Закручинились старик со старухой. Старший брат лежит на печи, белугой ревёт, средний в углу дрожит да стружку считает. И денег нету больше. Собрался старик друзьям звонить, работу искать вахтёром на режимное предприятие, как вдруг встал с лавки Йозеф и сказал:
— Бог умер. Человек свободен.
И пошёл деньги зарабатывать.
Сто шагов шёл — устал, двести шагов — притомился, триста шагов — потом истёк, четыреста — забыл, куда шёл. Свернул на постоялый двор, чтоб дух перевести да мысли раскинуть. Видит — лыбится хозяйка, телом белее белья, щеками краснее солнца, подмышками кудрявее барашка.
— Здравствуй, добрый молодец, —говорит хозяйка.— Проходи да устраивайся поудобнее.
— Быть великим — значит дать направление, — ответил Йозеф и сел, а сам по сторонам косится да приглядывается.
— Давай спор спорить, — предлагает ему хозяйка. — Коли я выиграю, отдашь мне всё своё богатство. А если сдюжишь, победу вырвешь — все вои рубли тебе отдам.
А Йозеф молчит, пристально сени оглядывает. Заприметил глобус подарочный с хрусталём горным вместо антарктических гор, карты мира, физическую и политическую, атлас в трёх томах да мушкет заряженный. Подумалось Ницше, что зря он кнут дома оставил.
—Наш долг — это право, которое другие имеют на нас, — отвечает он уклончиво.
Хозяйка-то всё улыбается, силки расставляет:
—Давай в города и посёлки городского типа играть. Я первая.
Только рот открыла, чтобы город назвать, как встал Йозеф в полный рост, гранату достал и говорит:
— Героизм — это добрая воля к абсолютной самопогибели.
Обомлела хозяйка, дара речи лишилась. Глазами вращает, как мельница — жерновами, молчит, ждёт, что дальше будет.
А Ницше мушкет из угла берёт, на неё наводит.
— Господство добродетели, — говорит, глаза свои кровью наливая. — Может быть достигнуто только с помощью тех же средств, которыми вообще достигают господства, и, во всяком случае, не посредством добродетели.
Побледнела щеками хозяйка, затряслась телом от ужаса, кудри от страха выпали. Упала на колени перед Йозефом:
— Прости меня, дуру грешную, я твоих братьев ограбила и тебя ограбить хотела. Нет прощения мне перед Богом, да пожалей ты меня перед людьми.
Сама слезами заливается, головой об пол бьётся, всякую надежду того и гляди утратит.
Посмотрел на неё Йозеф, курок взвёл:
— Есть два пути избавить вас от сострадания— быстрая смерть и продолжительная любовь.
Всё поняла хозяйка, пуще прежнего стала об пол биться, да приговаривает:
— В светлице есть сервант, в серванте есть короб, а в коробе — шкатулка, в шкатулке лежит мешочек, но в мешочке денег нет, я их ещё вчера в комод переложила, во вторую полку. Бери всё, только не казни меня смертной казнью.
– Благословенны забывающие, ибо они не помнят своих ошибок, – сказал Ницше, рубли по карманам рассовав. Подошел он к плачущей хозяйке, поднял да встряхнул хорошенько. Поглядел в глаза бездонные и молвил:
—Женщина — вторая ошибка Бога.
И поцеловал её, да так крепко и сладостно, что та чувств лишилась. Подхватил он её поудобнее, вышел со двора, повернулся, поклон земной отбил, бензином облил да огнивом запалил. И немного похохотал, на огонь глядя.
В общем, нет в тех местах постоялого двора больше. Пепелище одно осталось.
С тех пор ходят-бродят Йозеф с бабой по лесам берёзовым да борам сосновым, где — грибами да ягодами напитаются, где — охотой промышляют, где — поезд под откос пустят. Лишь иной раз, когда месяц полный на небе висит, выйдет Ницше к людям да скажет что-нибудь душевное, что давно уже на сердце скопилось:
— Я не доверяю систематикам и сторонюсь их. Воля к системе — недостаток честности.
Или:
—Падающего толкни.
Или:
—Счастье найдено нами.
Скажет и быстро-быстро заморгает, будто слёзы от люда честного скрывает. Потом в лес возвращался, чтобы было у людей время над его словами подумать.
А рубли, у хозяйки честно выигранные, Ницше родителям послал. В лесу да бору от денег всё одно проку нет.
Л. Лихо одноглазое
Жил-был кузнец. Хорошо жил, неплохо был — ковал, клепал, разжигал. По святым праздникам и воскресным дням напивался и спал. В общем, самый обычный счастливый кузнец был.
И как-то, в день сорокового дня рождения, преисполнилось его сердце такой тоской невыразимой, такой печалью неизъяснимой, что захотелось ему сходить беду найти, лиха вкусить.
Но он никуда, конечно, не пошёл.
Потому что помнил про своего двоюродного брата — гончара. Тот жил весело, был красиво — лепил, крутил, обжигал. На церковный день упивался и без памяти валялся. Пока не исполнилось ему сорок годин, и не возникло в нутре желания пойти и горя вкусить и бедствий испытать.
Но он, само собой, ничего такого делать не стал.
Ведь помнил прекрасно о своём куме —кожевеннике. Тот жил беспечально, был сладко —дубил, додубливал, жировал. В редкие дни без забот спал и видел сон, что спит пьяный от мёда на пиру богатырском. Стукнуло ему сорок зим, и понял он, что надо пойти в мир и трудности необоримые найти.
Но не пошёл.
Потому что ленивый был очень.
И уставший после работы.
И потому что помнил своего дядюшку —Тома, который жил в хижине и перебивался случайными приработками, недоедал, недосыпал и не дожил до сорока лет из-за жестокости плантаторов.
У Тома был брат — не родной, а условно сводный, только Том про него не знал, потому что они потерялись ещё до рождения. Брат жил недалеко от стольного града Мурманска и рачил кузнецом.
И житье его кузнечное одно сплошное счастье было: труды — в радость, плата — в кошель, деньга — в дом.
Однажды, возвернувшись домой после празднования дня рождения, понял кузнец, что жизнь прежняя ему немила, труд — тоска, кошель — обуза. Решил он пойти куда глаза глядят, чтобы лихо найти и вкус к бытию почувствовать.
Шёл он по дорогу три дня и три ночи, пока не встретил человека с сумой и посохом.
— Куда путь держишь? — спросил кузнец.
— Куда ноги идут. А ты?
— Лихо ищу и горе с несчастьями. Жил хорошо, был весело, да понял вдруг, что ничего-то я в миру не видал.
Подивился человек перехожий словам кузнеца, задумался над ними и говорит:
— Возьми меня с собой лихо искать, может, сгожусь.
— Может и сгодишься. А ты кто будешь-то?
— Я — орнитолог наследственный.
Обнялись кузнецом с орнитологом троекратно, как братья наречённые, в уста поцеловались и отправились лихо искать. Искали его в деревнях и на погостах, в городах и на торжищах, вдоль дорог и под кустами — нигде лиха не нашли. Наконец увидали тропинку узкую и наклонную, светом слабо освещённую, пошли по ней и вышли к избе страшной с лужайкой безвкусной, такими ужасными садовыми скульптурами украшенной, что и думать противно.
Постучались они в избушку ночлега испросить. Отворила им дверь старуха малосимпатичная — длинная, тощая, нос крючком и картофелем, один глаз заплыл, другой — яростью сверкает.
— Дай ночлега, бабушка, — просят кузнец с орнитологом.
—Наконец-то я покушаю, — сказала та в ответ.
Удивились мужики, плечами пожали, поглядели друг на друга выразительно, но всё же зашли в избушку. Старуха их на лавку посадила, а сама нож достала с надписью дарственной, непонятной вязью выгравированной.
— Я, сынки, вижу плохо, — призналась она. — Потому скажите мне, в ком из вас жира больше?
Обнажили кузнец с орнитологом торсы, стали мышцами меряться, долго мерялись — наконец определились, что у орнитолога жировая прослойка солиднее будет. Сказали старухе. Та его взяла и на стол посадила. Оглядела со всех сторон, примерилась и зарезала. Лежит орнитолог на столе и из последних сил говорит кузнецу:
— Прости меня, братишка, за обман. Не орнитолог я наследственный, но лишь оолог потомственный.
С теми словами душа его к Господу и улетела. А тело старуха разделала, в горшке со сметаной запекла и съела на глазах у кузнеца. Насытившись, стала брюхо гладить да вопросы оставшемуся гостю задавать:
— Ты кто по профессии будешь?
Тут мужику отчего-то не по себе стало. Сглотнул он судорожно и проблеял в ответ:
— Кузнецом работаю, матушка.
— Кузнец — это хорошо, — улыбается старуха. —Видишь, окосела я? Почини-ка мне глаз.
Подивился кузнец просьбе, да делать нечего — встал перед старухой, инструменты из-за пазухи достал, чинить изготовился.
— Ты что, совсем дурак? — захохотала старуха. — Кто же глаза от конъюнктивита кузнецам чинить доверяет? Я тебе что, киборг какой с окулярами чугунными?
Засмущался кузнец, застеснялся, инструмент убрал, а старуха дальше говорит:
— Тебе, кузнец, меня лечить не надобно. Я — Лихо Одноглазое, у меня не должно быть нормального зрения. Потому не переживай и спать ложись. Я тебя завтра расчленю и съем.
И легло Лихо спать. Тут-то кузнец нежданно-негаданно почувствовал неодолимый интерес к жизни. С чего-то ему вдруг захотелось солнцу поклониться, землю родную поцеловать, жену, дома без средств к пропитанию оставленную, крепко обнять. Стал он думать, как от Лиха бежать. Обошёл всю избу в раздумьях, в подполе и на чердаке посидел, по двору прошёлся и — наконец — смекнул.
Забрался он в курятник и устроил птицам ночной бой не на жизнь, а на смерть. Пленных брать не стал, всех кур перебил и ощипал. Потом достал из нагрудного кармана трёхлитровую банку дёгтя, что носил с собой на случай художественных представлений и просто для эстетического удовольствия, обмазался с ног до головы и в перьях вывалялся.
Утро настало, Лихо проснулось, очи свои больные разверзло и увидало чудо непонятное — то ли цыплёнка гигантского, то ли человека сумасшедшего. Тут бы Лиху приглядеться, прищуриться — да не может оно по состоянию здоровья.
— Ты кто? — спросило Лихо.
— Я — курочка Ряба, — отвечает кузнец тонким голосом.
— Яйцо снесла?
— Нет, забыла.
— Ну и ладно, значит, сегодня на завтрак будут гренки с кофеем, — решило Лихо и потянулось к турке.
А кузнец, услышав незнакомое слово, запаниковал, закричал диким голосом и бросился бежать. Бежал быстро, назад не глядел, дороги не разбирал, падал троекратно, руку вывихнул, мозоль на правой пятке натёр, но на дорогу выбрался и до дома из последних сил дополз. Как отдышался, очухался — всем рассказал о Лихе, об оологе и своём чудесном спасении. Никто сначала ему не верил, но кузнец всё кричал да убеждал, рукой вывихнутой махал, глаза правдиво пучил и перья топорщил. Поняли тогда люди, что он истину молвит, пожалели его и чарку налили для успокоения души. С той поры кузнец никогда не тосковал и не кручинился, а все дни по деревне нетрезвый ходил, в перьях и дёгте, смеялся весёлым хохотом и настроение люду простому поднимал.
Кстати, Лихо Одноглазое за ним в погоню не побежало. Оно с утра не в настроении было и вообще очень устало от бесконечной вакханалии жестокосердия и каннибализма. Потому Лихо выпило кофея с гренками и решило, что в следующую пятницу уйдёт в матросы.
И ушло, чтобы остаться в памяти людской под славным именем Эдварда Лоу.
З. Заумная сказка
В3 некотором царстве4, в некотором государстве5 жил-был6 мужик7. Было8 у него три сына9 и одна жена10. Счастлив11 был мужик, радостен12. А13 по соседству14 жил15 кузнец16, бобыль бобылём17, бирюк бирюком18. Решил19 его мужик поженить20.
— Женись, — говорит кузнецу. — Хоть на ком21. Очень22 уж хочется23 на свадьбе24 твоей погулять25.
— Женюсь, — соглашается26 кузнец. — Только27 кому28 я29 нужен30? У меня же31 глаз32 нет33.
—Я тебе свои глаза дам34, — сказал35 мужик и отдал36 кузнецу свои глаза.
Долго ли, коротко ли37—нашёл38 кузнец себе женщину39. Пришёл к мужику и говорит:
— Невеста согласная40, только нос41 требует. А у меня носа нет.
— Возьми42 мой, — отвечает43 мужик и отдаёт свой нос. — Только после брачной ночи44 вернёшь.
Сыграли свадьбу45, погулял46 на ней мужик всласть47. Все радовались и счастливились48. Но кузнец не сдержал слова49— на следующее50 утро51 уехал52 вместе с супругой53 в далёкий край54.
Остался55 мужик без глаз и носа56, зато с тремя жёнами и одним сыном. А что ещё для счастья надо-то?57
П. Правда и кривда
Заспорили как-то раз Правда с Кривдой о том, как жить лучше. Правда говорит, что надо жить по правде, Кривда — что только с кривдой жизнь будет чудесна. Спорят-спорят, договориться ни о чём не могут.
Наконец Кривда предложила:
— Пойдём к писарю, он наш вопрос разрешит.
— Пойдём.
Пришли к писарю, но оказалось, что пришли не вовремя — писарь, как и положено любому образованному человеку, принимал посетителей только в четвертый четверг каждого месяца, если, конечно, этот четверг был чётным числом и не относился к високосному году. Решили Правда с Кривдой подождать — пока ждали, спорили, так сильно спорили, что охрипли, покраснели и волосами обросли по всему телу.
Пришёл писарь, открыл приём посетителей. Правда с Кривдой в очереди длинной отсидели, в кабинет к нему зашли и про спор свой рассказывают.
Писарь, кстати, постмодернистом оказался. Слушал он спорщиков долго, иногда ухмылялся, иногда слезу ронял, иногда просил повторить и что-то записывал невидимой ручкой в воображаемом блокноте. Выложили Правда и Кривда все свои аргументы, стоят молча, решения писарева ждут.
— А ведь, — говорит писарь им. — Ваш спор достаточно легко рассудить. Сколько на кону?
— Сто рублей, — ответила Правда (а Кривда поморщилась, потому что не любила все эти чистосердечные признания).
— Так вот, — улыбнулся писарь. — Вы все неправы. Что такое истина в современном, динамично меняющемся, глобализирующемся мире? Достижима ли она? Какое имеет значение? Что такое ложь? И отличается ли она чем-либо от истины?
Оторопели Правда с Кривдой, стоят и не знают, что и в ответ сказать.
— Потому говорю вам, что спор вы проиграли мне. С вас двести рублей. Можете положить их в этот ящик.
Разгневалась Правда, разозлилась Кривда — а делать нечего, писарь предписал платить — достали каждая по сто рублей и в ящик положили.
Вышли из кабинета, сели на лавочку и зарыдали — так им больно и обидно стало. Наскребли в карманах ещё сто рублей и пошли в кабак горе заливать.
— Он не прав, — всхлипнула Кривда, опрокидывая чарку.
— Совсем не прав, — кивнула порядком набравшаяся Правда.
Так они причитали и наливались, пока не решились писарю отомстить. Подстерегли они его около дома и побили смертным боем — ногами, руками, дубинами, скалками, вилами, топорами, спорами сибирской язвы и термоядерной ракетой. Попал писарь в больницу с выбитым зубом, синяком под левым глазом и лютой обидой на Правду и Кривду.
Подал он на них в суд. Повесили Правда и Кривда носы — знали, что писарь их в суде одолеет.
Но, к счастью, судья оказался постпостмодернистом и не пришёл на слушания. Остались Правда и Кривда на свободе, счастливые и довольные. Только с той поры они со своим спором ни к кому из людей не подходили. Чтобы не прослыть — в случае чего-то не того — рецидивистами.
К. Кьеркегора в этой сказке нет
На неописуемо красивом гумне ходила курица Зинаида в компании петуха Валентина. Подавился Валентин бобовым зернятком с балластной клетчаткой, упал и лежит при смерти. Зинаида хотела ещё погулять, и лишь после освежающей прогулки закрыть его хладные очи, но вспомнила, что только Валентину ведомо, где лежит дарственная на семейный насест. Вспомнила и пожалела друга-супруга своего. Бросилась к речке просить воды.
Речка говорит:
— Поди к липке, проси почку, тогда дам воды!
— Липка, липка! Дай почку; почку отнесу к речке, речка даст воды, воду отнесу петушку — подавился он бобовым зернятком с балластной клетчаткой, не говорит, не дышит, вторую октаву не слышит, ровно мёртвый лежит!
Липка ответила:
— Иди к корове, проси счастья, тогда дам почку!
Бросилась Зинаида к корове.
— Коровка, коровка! Дай счастья; счастье отнесу к липке, липка даст почку; почку отнесу к речке, речка даст воды, воду отнесу к петушку — подавился он балластным зернятком с бобовой клетчаткой, не говорит, не дышит, третью октаву не слышит, ровно мёртвый лежит!
Корова сказала:
— Иди к девке, скажи, что она дура.
Потом подумала и добавила:
— И попроси у неё хлорки.
Девка-дура, девка-дура, дай хлорки; хлорку отнесу к коровке, коровка даст счастья; счастье отнесу к липке, липка даст почку; почку отнесу к речке, речка даст воды, воду отнесу к петушку — подавился он отслоившейся сетчаткой бобовой зернятки, не говорит, не дышит, два аккорда подряд не слышит, ровно мёртвый лежит!
Обиделась девка на хлорку, вспыхнула румянцем. Охолонулась, успокоилась и отвечает ласково:
— Иди к сенокосам, проси два литра вискозы, тогда дам хлорки!
— Сенокосы, сенокосы! Дайте два литра вискозы, вискозу отнесу девке-дуре, дура-девка даст хлорки; хлорку отнесу коровке, коровка даст счастья; счастье отнесу липке, липка даст почку; почку отнесу речке, речка даст воды, воду отнесу к петушку — подавился он гороховым початком со старой распечаткой, не говорит, не дышит, саксофон не слышит, ровно мёртвый лежит.
Сенокосы прекратили косить, сели на снопы и просят:
— Иди к кузнецам, проси пирацетам, дадим тебе вискозы!
— Кузнецы, кузнецы! Дайте пирацетам, пирацетам отнесу сенокосам, сенокосы дадут вискозы; вискозу отнесу дуре-девке, девка-дура даст хлорки; хлорку отнесу коровке, коровка даст счастья; счастья отнесу липке, липка даст почку; почку отнесу речке, речка даст воды, воду отнесу к петушку— подавился он фасолевой брусчаткой с мятой взрывчаткой, не говорит, не дышит, света белого не слышит, ровно мёртвый лежит.
Кузнецы перестали ковать, пот со лба друг другу вытирают да приговаривают:
— Поди к Кьеркегору, проси мандрагору, дадим тебе пирацетам!
Зинаида побежала. Через поле, через лес, через овраг, снова через лес, снова через овраг, снова через лес, потом села на паром и переплыла море. Увидела по дороге углежогов и остановилась. Кричит им:
— Углежоги, углежоги! Надо дать стране угля!
Углежоги отвечают:
— В первую пятилетку дали и сейчас дадим!
И запели трудовые песни.
Зинаида к Кьеркегору прибежала:
— Кьеркегор, Кьеркегор! Дай мандрагору, мандрагору отнесу кузнецам, кузнецы дадут пирацетам; пирацетам отнесу сенокосам, сенокосы дадут вискозы; вискозу отнесу дуре, девка даст хлорки; хлорку отнесу коровке, коровка даст счастья; счастья отнесу липке, липка даст почку; почку отнесу речке, речка даст воды, воду отнесу петушку — подавился он бобровой перчаткой с винтажной присядкой, не говорит, не дышит, очень плохо стал, кстати, слышать, ровно мёртвый лежит.
А Кьеркегора дома, к сожалению, не было. Ушёл куда-то.
Вернулась Зинаида ни с чем к умирающему Валентину, поплакала, повыла и вызвала скорую помощь.
Оказали дохтура скорую помощь петушку, да поздно было — опухоль в гребешке оказалась неоперабельной.
Спрашивает главный дохтур Зинаиду:
— Что же Вы так поздно к нам обратились?
А та в ответ:
— Я к речке побежала и попросила у ней воды, потом к липке, чтобы взять почку или печень, потом к коровке за счастьем, потом к девке, потому что она — дура с хлоркой, потом к сенокосам, ну, чтобы взять два литра вискозы, а после — к кузнецам, у них, говорят, остался пирацетам, а там и недалече до Кьеркегора с мандрагорой. Но его дома не оказалось. А тут — Валентин подавился маисовой кашей с черносливом, не говорит, не дышит, голоса из других миров хорошо слышит, словно мёртвый лежит.
Задумался дохтур:
— Сенокосы, говорите…
Схоронили петушка за Чёрной речкой, на опушке одуванчиковой рощи. А Зинаида ещё год обследования у дохтура-голововеда проходила. И не прошла.
Н. Несмеяна, 18 лет, царевна
Как подумаешь порой — до чего же велик Божий свет! Всякой твари в нём место есть. Вот богач с лицом белым баранки в топлёное сало макает да чаем горячим из блюдца запивает. А вот бедняк горе мыкает да на соседа с тугой мошной рачит, чтобы помереть под синим небом от туберкулёза. Вот купец заморский брильянты считает, да золотом мешки набивает, чтобы домой отвезти, какого-нибудь дорогого старья выторговывать и в залу тёмную поставить. А вот негр, с голодухи и колониальной эксплуатации распухший, к ручейку ползёт, дабы рядом во чреве у священного крокодила к Богу отойти.
Посмотришь на эту красоту дивную, на чудеса удивительные, да и скажешь себе — хорошо и сладостно жить на земле прекрасной.
В одном краю земли, в городе столичном, стоял терем резной, хрусталем и серебром отделанный, с множеством комнат красоты неописуемой и с башней высокой. А в башне жила царевна Несмеяна. Лицом бела, грудью пышна, бедрами кругла, стопами широка — в общем, нет никого пригоже во всём белом свете. Царь-батюшка так её любил, что сознание порой от того чувства терял и в обморок падал, шишки на лбу набивал. И люд простой, и бояре, и полковники — все её любили. Да только трудность она одну испытывала, и этой трудностью всех вокруг смущала.
Не смеялась она.
Иным девкам шутку расскажи — они уже головой об стол бьются со смеху; другим палец покажешь — от хохота стены трясутся, и пол ходуном ходит; а есть и такие, которым ничего говорить и показывать не надо — всё улыбаются и смеются, будто дуры какие-то.
Не так всё было у Несмеяны. Каких шуток при ней не говорили — никогда не смеялась. И не улыбалась даже. Будто на паспорт всё время позировала.
Царь от этого очень переживал. Лучших скоморохов созвал, чтоб дочь его веселили. Скоморохи шутили, пирогами кидались, куплеты непристойные пели, но всё напрасно — даже и не попыталась царевна улыбнуться.
Решил тогда царь, что у дочки его необычный юмор, и приказал скоморохов на её глазах казнить — кого четвертовать, кого колесовать, кого головы лишить, а кого и с чёртовым ветром на волю вечную пустить. И тут Несмеяна не засмеялась, будто и не весело ей было глядеть, как отрубленные головы хрипят.
Огорчился царь пуще прежнего. Думал-думал, как дочку насмешить, и решил наконец:
— Кто сумеет насмешить царевну, тому мужем её быть, – объявил он по всему своему царству и ряду окрестных королевств.
Что тогда началось! Люди шли обозами, колоннами, рядами, кучками и жучками. Шли короли, королевичи, королевны необычных ценностей любовных, купцы и менялы, солдаты да вышибалы, пахари и лекари — всяк человек шёл, чтобы царевну насмешить.
Но Несмеяна не смеялась.
А в другом краю света жил бедняк. Жисть его была не жистью, а горемыканьем сплошным — ни шиша, ни гроша, ни лаваша. За что такая напасть — сам не понимал и другим сказать не мог, ведь работать любил пуще всех соседей, не пил вина ни зелёного, ни белого, и по постоялым дворам не блудовал.
Проснулся как-то раз он, видит — последнюю лебеду мыши съели. Делать нечего, пошёл в батраки наниматься к богачу местному. Богач тот был честный человек, правдивый, только иногда от забывчивости мучился.
Год бедняк на богача рачил, пот со лба не отирал — не до того было. Да так хорошо трудился — у всех соседей поля жухлые, у богача — рожь колосится; у всех скотинка хромает, голову к земле грустно клонит, у богача — по полям соседским резво носится да крики брачные орёт; у соседей лошади отсутствуют, у богача — табун и маленькая пони.
Гордился богач своим работником, хвалил его часто, пусть и про себя, да деньгу большую заплатить собирался.
Год службы закончился. Завёл богач работника в избу, обнял и говорит.
— На столе мешок с монетами, бери по-честному, сколько заслужил.
И вышел, чтобы не мешать.
Обрадовался бедняк, воспрял душой, подошёл к мешку, открыл и удивился — пустым мешок оказался. Богач из-за забывчивости не проверил его.
— Деньги так просто не даются; Бог ведь всё видит, кто худо работал, а кто славно трудился, — вздохнул бедняк. — Знать мало я рачил, дурно старался.
Поклонился он мешку да красному углу и пошёл дальше трудиться.
Второй год больше работал — спал только по воскресеньям, даже кушать старался поменьше, чтоб пахоту не кончать. Так хорошо работа спорилась — у всех соседей на полях ячмень гнилой, у богача — пшеница белая; у всех пчёлы передохли, у богача — построили градообразующий зиккурат; у всех собаки полынью питаются, у богача — сахарной косточкой брезгуют.
Ещё сильнее полюбил богач работника, вдвое крепче обнял его и опять сказал:
— Вот мешок с рублями, бери по-честному, сколько заслужил.
И снова забыл мешок проверить.
Постоял бедняк около пустого мешка, слезу пустил — да делать нечего.
— Бог ведь всё видит. Кому много дают, тот трудился долго и правильно. Видать, я ещё не нарачил на богатство.
Третий год принялся трудиться совсем усердно — ни молока не пьёт, ни хлеба сдобного не ест, на сырой воде с гнилой репой сидит, пашет, сеет и жнёт. Зацвело хозяйство у богача пуще прежнего — у всех соседей посевные площади сокращаются, у богача пастбища с оградами расширяются; у всех курицы несутся плохо, у богача петухи не знают, куда яйца деть; у всех долги мельнику растут, у богача долг мельника прибывает.
От любви к своему работнику богач таять начал. Обнял его трижды, поцеловал семь раз в уста и бороду. Говорит:
— Вот мешок с копейками. Бери по-честному, сколько заслужил.
Не выдержал бедняк.
— Не надо мне мешка, — говорит жалостливо. — Дай три рубля хотя бы, на бублик сладкий.
Тяжко стало богачу — одно дело, когда из мешка берут, другое — самому в руки давать. Морщился он, охал, но достал три рубля и мужику отдал.
Положил бедняк три рубля в нагрудный карман и пошёл к колодцу, воды испить и лицо омыть. Склонился над колодцем, рубли выскользнули и в глубину канули.
Вздохнул бедняк.
— Зря я рубли вымогал, — говорит сам себе. — Не по-честному было, не по-божески. За то и наказан. Знать, одна судьба мне — по миру пойти.
Помыл руки, зубы сполоснул и отправился по земле странствовать.
Долго ли, коротко ли шёл, да встретил жука-старика, мечту энтомолога-садиста.
— Куда путь держишь, добрый человек? — спрашивает жук.
— Куда глаза глядят, — отвечает бедняк.
— Дай рубль в долг.
— Нет рубля. Было три, да все уплыли.
Пожалел его жук, по голове лапками погладил и сам дал десять копеек. Бедняк, знамо дело, брать не хотел — но куда деваться, жук ведь старик, а старость уважать надобно.
Взял у него бедняк десять копеек на год под сто пятьдесят процентов и пошёл дальше.
Долго ли, коротко ли шёл, навстречу бежит мышка-полёвка.
— Куда идёшь, куманёк? — спрашивает она.
— Куда стопы ведут, — отвечает бедняк.
— Дай два рубля в долг.
— Нет двух рублей. Было три, да нет и двух.
Огорчилась мышка-полёвка, пощекотала бедняка за щиколоткой с состраданием великим и дала двадцать копеек. Он-то повозражал, поотказывался, да делать нечего — нехорошо даме «нет» говорить.
Взял у неё двадцать копеек на год под двести семьдесят процентов и пошёл дальше.
Долго ли, коротко ли шёл, а дошёл до моста через речку малую, но глубокую. Из воды сом-астроном нос высунул.
— По звёздам идёшь? — спрашивает он.
— Как же иначе-то, — удивился бедняк.
— Молодец. Дай три рубля.
— Не трёх рублей. Как раз три было, а сейчас как раз нет.
Расстроился сом, усом ободряюще помахал бедняку, да тридцать копеек дал. Не хотел бедняк брать, но делать нечего — не так часто рыбы человекам деньги предлагают, чтобы отказываться.
Взял у него тридцать копеек на год с возможным посещением долговой тюрьмы на ближайшие пять лет и пошёл дальше.
Долго ли, коротко ли, в город пришёл.
А в городе всё яркое, всё шумное — праздник и ярмарка в тот день были. Тут и сала шматы наливные, и яблоки свежезарезанные, и сахар, по рублю фунт, и перца унция за аглицкий пуд, и девки блудливые, и дети шаловливые, и дьяки бородатые, и кошки полосатые, и парад баб с мужиками в цветах радуги, и шествие мужиков с бабами под хоругвями – закружилась голова у бедняка, замутилось в глазах его. Вышел он на площадь перед резным теремом, глянул на башню — а там царевна Несмеяна стоит и неприличный жест ему кажет. Плохо ему стало, упал оземь без чувств человеческих. А Несмеяна жест в карман спрятала, чтобы не увидел никто.
Лежит себе бедняк на раскаленной мостовой, помирать собрался. Тут откуда ни возьмись появляются его кредиторы — и жук-старик, и мышка-полёвка, и сом-астроном. Бросились они тело бедное обыскивать, деньги забирать. Конечно, из-за процентов ссориться стали.
— Я ему раньше всех ссудил, вся деньга моя — щёлкает хитином жук.
— Больше чем ты дала, мой процент и пеня мне, — машет хвостом мышь.
— Прокуратура с вами разбёрется, — угрожающе пыхтит сом.
Так смешно они ругались и препирались, так необычно спорили, что не выдержала Несмеяна и залилась хохотом.
Содрогнулась сыра-земля, стон протяжный издала. Горы западные перевернулись, а восточные — под воду ушли. Солнце с Луной от испуга за облака спрятались, выглядывать боятся. Кощей Бессмертный сам иглу сломал, чтобы не мучиться. И так страшно всем стало, так ужасно — нет ни слова, ни свиста, ни вздоха, чтобы в сказке описать.
Только царь один на свете обрадовался, что дочь его смеяться начала. Подбежал к ней, обнимает и спрашивает:
— Кто тебя, моя доченька, насмешил?
А та смеётся, икает, в судорогах заходится, но пальцем на бедняка показывает.
Приказал царь бедняка в чувство привести и к нему подвести. Пока приводили — жука раздавили, пока подводили — мышку убили, только сом жив остался, благодаря покровительству силовых ведомств и коррумпированности пенитенциарной системы.
—Как зовут? — строго спросил царь бедняка.
— Эм… Хм… Вот… Ук… —не смог собраться с мыслями бедняк.
— Неправильный ответ. Отныне тебя зовут муж царевны.
— Гмырк?
— Ты мою дочь рассмешил, тебе её мужем быть, — и обнял царь зятя своего новоиспеченного.
Стали они жить-поживать, добра наживать. Бедняк очень царевну полюбил, в основном, за зубы крепкие — ими орешки удобно колоть было и кости в студень дробить. Царевна в нём тоже души не чаяла, потому что от смеха с ума сошла. Всё время смеялась, а когда не смеялась — хохотала, а как хохотать кончала — хихикать начинала. В конце концов, окосела она и без слюней на груди из дома не выходила.
Скоро надоело это всё батюшке-царю хуже смертной скуки. Выслал он дочь с мужем в Сибирь, тайгу и металлургию осваивать. Бедняку это даже по душе пришлось, ведь в тереме царском ему рачить тяжко не давали. А царевна и не заметила перемены климата — сумасшедшая же была, буйно со смеху помешанная.
О. Околдованная королевна
В одном государстве, что между тридевять земелью и двенадцатьсемь почвой, у короля в гвардии служил солдат. Служил верой и правдой целых двадцать пять лет. Когда вышел срок службы, король позвал его к себе, дал два рубля на водку и одобрительно похлопал по щеке. Понял солдат, что теперь ждёт его счастье великое – воля вольная, и пошёл в родную деревню.
Долго ли, коротко ли шёл — лично я понятия не имею. Куда шёл — не представляю. С какой скоростью — не могу даже предположить. Но что шёл — точно знаю.
И вот видел солдат прямо по дороге замок. Ну, не совсем замок. Коттедж, скорее. Двухэтажный, с гаражом на два легковых автомобиля. «О, псевдоготический модерн», — подумал солдат и решил попросить в коттедже ночлега. Не успел он постучать в дверь, как та сама открылась. Прошёл солдат внутрь и замер. Перед ним стоял длинный стол с яствами и винами, а за столом сидела большая медведица с ковшом-черпаком в руке.
— Здравствуй, солдат, — молвила она. — Не пугайся меня и за саблю не хватайся. Знай, я — зачарованная девица, околдованная королевна. А вовсе не медведица, как кажется при первом взгляде. Если пробудешь в моём доме три дня и три ночи, падут злые чары, и я женою твоей стану.
Подумал солдат, почесал в затылке, плюнул и пошёл дальше. А в ближайшем городе завалился в бордель к гулящим девкам и пропил с ними все свои деньги.
Очень сложно потерпеть три дня и три ночи, когда двадцать пять лет женщин не видел.
Р. Репка: империя наносит ответный удар
То были суровые времена, когда отец шел на отца, брат на брата, сестра на свекровь, племянник на деверя и так далее. И вообще, погода была так себе.
Тем не менее, Дед посадил репку. Благодаря концентрированной дозе ускорителя роста «Репанол натрия-211» и нескольким инъекциям стронция, репа выросла большая-пребольшая. Одному Деду было никак не выдернуть. Тогда позвал Дед Бабку. У них за плечами была совместная тяжелая жизнь с накопившимися противоречиями, но Деду удалось дипломатической хитростью уговорить свою супругу помочь. Дед взялся за репку, Бабка — за Деда («как в старые добрые времена», — подумал Дед. «интересно, сколько у меня мимических морщин», – подумала Бабка). Потянули, дёрнули. Но репка не поддавалась.
Тогда Дед и Бабка позвали на помощь внучку. Внучка (которую звали вроде бы Маша) была сильной личностью. Она занималась кикбоксингом, пауэрлифтингом и готовилась сделать операцию по перемене пола, чтобы под именем Вениамина Кузенкина жениться на своей давнишней любовнице — Глафирье Суарез, студентке по обмену из Доминиканской республики.
Дед взялся за репку, Бабка за Дедку, Внучка за Бабку («Как в старые добрые времена», — подумал Дед. «О», — подумала Бабка. «Глафирья…», — мечтательно улыбнулась Внучка). Потянули, дёрнули. Внучка не рассчитала силу, Бабка получила травму и выбыла из активной деятельности на полгода.
Тогда решили позвать собаку Жучку. Но та не пришла, потому что была на дискотеке с какими-то кобелями. И вообще, в этом доме её уже неделю не кормили.
Тогда позвали Кошку. У которой почему-то не было имени. Взялись: Внучка за репку (Дед был умный), Дед за Внучку, Кошка за Деда («Глаааафирья…» — подумала Внучка. «О» — подумал Дед. «Уроды,» — подумала Кошка). Потянули, дёрнули. Вытянуть не смогли.
Тогда решили позвать Мышку. Мышка (стандартная, серого окраса, три сантиметра в диаметре) рассматривала пин-ап плакаты с Микки Маусом, но всё же соизволила отвлечься и помочь.
Взялись: Внучка за репку, Дед за Внучку, Кошка за Деда, Мышка за Кошку («Глафирьясуарезгомез…» — подумала Внучка. «Эх», — вздохнул о прожитых годах Дед. «Ням», — облизнулась Кошка, глядя на Мышку. «Твоюжедивизию», — содрогнулась Мышка). Потом произошёл сбой пищевой цепочки, и Дед, опередив Кошку, проглотил Мышку. Пока они этим занимались, Внучка потянула и дёрнула. Вытянуть не смогла.
Внучка обиделась и заявила, что больше в этом хороводе не участвует. Дед что-то извинительно промычал, хрустя мышиным хвостом. Кошка промолчала, но решила уехать в Тибет.
Наконец перестали ругаться и решили позвать Семёна, тракториста. Но Семён не пришёл, потому что был пьяный и не собирался участвовать в сказке.
Зато приехал госнаркоконтроль и арестовал Деда и Внучку. Потому что репка репкой, она-то на одной сотке выросла, в то время как оставшийся гектар дедового хозяйства весь запрещёнными веществами колосился.
В целом и в частностях, это было тяжелое время. И брат шел на брата, отец на сына, дед на внука, внучка на жучку, жучка на печку, репка на мышку. И погода не становилась лучше. Хотя синоптики давным-давно обещали солнце.
Ж. Жёлтый хлебный круг
Жили-были дед и бабка. И не было у них в жизни ничего примечательного. Кроме сусек, по которым можно было скрести с завидной регулярностью. Поскребли день, поскребли другой, поскребли неделю. Нашли муки три килограмма, яиц два десятка и масла сливочного одну пачку.
— Спеки, — молвил дед. — Мне хлеба.
— Круглого, квадратного или трапециевидного? — спросила бабка, замешивая тесто.
— Круглого, — через неделю тяжких дум ответил дед.
Долго ли, коротко ли бабка хлеб пекла, то мне неведомо. Знаю лишь, что через три часа он был готов.
— Какой он… — задумчиво вздохнул дед, который в юности был не дед, а студент философского факультета педагогического университета. — Какой он… Жёлтый и хлебный. Назовём его жёлтый хлебный круг.
Бабка хмыкнула — она высшего образования не имела и на предложения длиннее, чем три слова, внимания не обращала.
Сели дед с бабкой за стол, приготовились есть. Как вдруг жёлтый хлебный круг задвигался, запрыгал и скакнул со стола на пол, с пола на лавку, с лавки на стол, со стола на подоконник, с подоконника на стол, который от такой нагрузки сломался, с разломанного стола на диван, с дивана на холодильник, с холодильника на пол, с пола на порог.
— До свидания, дамы и господа, — заявил хлебный круг и покатился прочь.
Катился жёлтый хлебный круг по дороге, а навстречу ему заяц.
— Жёлтый хлебный круг, а жёлтый хлебный круг! Я тебя съем!
— Не ешь меня, косой! Я не шаньга бессловесная, я песни петь умею, — сказал жёлтый хлебный круг и завёл:
Жила баба одна,
В злато верила она
И купила раз сходни до неба…
Заяц удивился, а жёлтый хлебный круг дальше покатился. Слева — лес, справа — болото, а посреди дороги волк стоит. Посмотрел серый на хлебный круг и сказал неуверенно:
— Жёлтый хлебный круг, я тебя съем!
— Не ешь меня, серый волк! Я тебе сейчас вокальный номер исполню, — пообещал хлебный круг и запел:
Ушел я от бабки, ушел я от деда,
В засаду попался к волкам
Налево — дубрава, болото — направо,
И десять осталось гранат.
— Я, наверное, не голоден, — испуганно пробормотал волк. Но жёлтый хлебный круг не обратил на него внимания:
Вот волк перед нами, прорвёмся штыками
И десять гранат не пустяк!
— Ну тебя на хрен, — подумал волк и побежал в лес. Он точно знал, что с гранатами не шутят.
Жёлтый хлебный круг катился дальше, пока не уткнулся в мягкое пузо медведя.
— Здравствуй, жёлтый хлебный круг! — прогремел голос Михайло Топтыгина. — Как твои дела?
К сожалению для медведя, жёлтый хлебный круг вновь был настроен не разговаривать, а петь. Поэтому он сразу же начал:
Не надо мне награды, не надо мне пощады,
А дайте мне дорожку и дайте мне меня
А если я погибну, пусть пирожков отряды
Пусть сдобные ребята отплатят за меня
— Совсем с глузду съехал, — покачал головой медведь и уступил дорогу. А жёлтый хлебный круг покатился дальше.
Так он и перемещался по России-матушке, пока не встретилась ему на пути лиса.
— Жёлтый хлебный круг, — улыбнулась она. — Я слышала, ты поёшь?
— Да, — гордо ответил хлебный круг и заголосил:
Хочу всю ночь катиться,
Хочу весь день веселиться,
Чтоб обнимала меня девица
И шлёпала по ягодицам.
— Это несложно устроить, — хитро улыбнулась лиса. — Нужно только с профессионалами вокалом позаниматься. И поэтов-песенников хороших найти. Да, и имя немного укоротить, а то «жёлтый хлебный круг» звучит громоздко. В общем, я займусь тобой.
Скоро сказка сказывается, да долго звезды в поп-музыке раскручиваются. Взялась лиса за хлебный круг, переименовала его в «Колобка» да записала ему три альбома сольных. И покатился Колобок по лучшим залам страны, и люб он народу был, особенно женщинам среднего возраста. Горько плакали они, когда любимец их умер от передозировки на гей-вечеринке в Каннах. И только лиса не расстроилась — она знала, как на мёртвых колобках зарабатывать.
С. Солдат и бабка
В некотором царстве, в некотором государстве жили-были дед и бабка. Но потом приехала миграционная служба, и деда Мухаммеда отправили домой, в солнечный Душанбе. А бабка осталась одна в трёхкомнатной квартире с морской свинкой и внучкой, которых всё время путала, потому что была половиной слепая, третью глухая, четвертью зелёная и вообще не кандидат наук.
Как-то раз шёл мимо их дома солдат, только что год свой отслуживший во имя идеалов демократии, свободы, Родины и чёрной смородины. Увидел он дом, подумал, что голодный, и в квартиру к бабке зашёл.
— Здравствуй, — поклонился бабке. — Увидел твой дом, подумал, что голодный, решил — дай у хозяйки еды попрошу да обогреюсь у батареи чугунной.
— Ага, — сказала бабка, пытаясь разглядеть солдата. — Ну, служивый, садись, только кушать у меня нечего, разве вода только да соли щепотка.
— Ничего, — гаркнул солдат. — Топор у тебя есть? Тащи его сюда, будем кашу из топора варить.
Бабка не заподозрила гостя в лукавстве, да и как тут заподозришь-то? Мог ли лукавый человек подняться на девятый этаж новостройки с консьержем, позвонить в незнакомую квартиру, попросить еды и обогрева у батареи посреди лета с аномально высокой температурой? — задала она вопрос своему внутреннему голосу. Конечно, не мог, — ответил ей внутренний голос, разбирающийся в лукавых людях. Поняла бабка, что перед ней честный мужик с чистым сердцем и больной головой. И уж очень ей узнать хотелось, какой будет каша с топора.
— Нюрка, — кликнула она свою внучку. — Неси топор скорее!
Внучка бабку не услышала, потому что играла в контрстрайк по сети и была в наушниках. Зато услышала морская свинка по имени Зинаида, мигом сбегавшая на лоджию за топором.
Положил солдат топор в кастрюлю, залил водой да газ зажёг. Минуту варит, другую. Попросил у бабки соли, добавил.
— Нет, — говорит он бабке. — Так каша невкусная будет.
— Чего ж тебе, сынок, надо? — удивилась та.
— Да сущий пустяк — розмарина горсть, куркумы пакет, каперсов пригорошню малую, кедровых орешков стакан да яйца полосатой перепёлки с Куала-Лумпур.
Призадумалась бабка, в холодильник со шкафом засмотрелась.
— Нет, – отвечает солдату. — Всё есть, милок, кроме куркумы.
— Не выйдет каши, — опечалился солдат. —Без куркумы ничего не выйдет. Разве что гречки у тебя найдется мешка три по двадцать килограмм каждый.
— Как же, как же! — заулыбалась та. — Есть у меня греча, да как раз три мешка по двадцать килограмм каждый.
Кликнула она Зинаиде, чтобы та мешки притащила. Долго ли, коротко ли надрывалась морская свинка, то нам безразлично, знаем только, что гречка в итоге оказалась на кухне. Посмотрел солдат на мешки, засмеялся, дал бабке в левый глаз правой ногой да наручниками к батарее чугунной приковал. Потом позвонил куда-то, и заполнилась квартира людьми в форме, которые гречку с бабкой забрали.
А всё потому, что солдат был не солдат, а майор ФСБ Иван вычеркнуто цензурой,58который работал под прикрытием. Знал он, что бабка давно по дешёвке всю гречку с военного склада скупила, чтобы магазинам втридорога загнать, да навар в банк положить на депозитный счёт. И ведь мог бы, сокол ясный, глаза закрыть на это правонарушение, но не смог — очень честный был.
На том сказке конец, а Вам — пара полезных советов. Никогда не доверяйте незнакомым мужчинам, даже если они одеты в форму русского гренадёра первой четверти XVIIIвека. И не пытайтесь делать деньги, спекулируя гречкой. Полба безопаснее.
T. Терёшечка
Как над стольным градом Нижнеилимском поутру встаёт солнышко трёхаршинное, так сразу людям на душе тепло и радостно становится. Начинают они друг другу сказки да побасенки рассказывать, умы загадками тешить, уши сплетнями дразнить, ноздри слухами чесать. Сказывают давеча, что под Екатеринбургом баба одна родила сорок пять детей — не зараз, конечно, в несколько присестов. И за то, говорят, ей царь-батюшка дал медаль бронзовую как почётной матушке. А ещё говорят, что не всяк человек из утробы появляется. Есть и такие, кто из какого камня или пня рождается.
Вот, к примеру, где-то у ляхов или, может, у немчуры один Абрашка слепил мужика из глины. И мужик тот по городу ходил и всех пугал, чтобы Абрашку не забижали больше. Ну, понятно дело, его больше не забижали, а даже наоборот всё делали — уважали и деньгу давали на жизнь и пиво.
А другие говорят, что какой-то гречонок или ромей — оно ведь сложно разобраться, они все там шибко умные и кучерявые, от нечего делать из дерева человека собрал, обстругал и выгладил. И машину ему сделал, чтоб по воздуху летала. Но это всё враки, ясно ведь, что по небу только птица да архангел летать умеют. А вот из дерева человека сделать — дело на самом деле нехитрое. Оно ведь и у нас такие человеки приключаются.
Вон взять Терёшечку — он же ведь не бабой рожден был. Его дед сделал от тоски невыносимой. Они с бабкой жили-жили, а детей не нажили. Постарели, заболели — водицы с хлебушком подать некому. Взял тогда дед сосновую колодку, обтесал, узоры красивы выжег с профилем Сталина да в люльку положил. Так и появился у них с бабкой Терёшечка — ростом мал, умом велик.
А умом-то велик, потому что рыбу очень любит. Всё время ловит и ест — от того в мозгах фосфора много с рыбьим жиром. Многий фосфор с жиром даже у полена ум с печалью умножают.
Каждый день приходил Терёшечка на бережок, стоял полчаса, воздухом солёным дышал, вдаль на горизонт глядел и думал, что там, за этим горизонтом, скрывается. Потом возьмёт лодочку с удочкой и рыбачить отправляется. Ровно без семнадцати минут два приходила на бережок бабушка с творожком для Терёшечки. Становилась она на берегу, стояла полчаса, жадно воздух морской ноздрями втягивала, а потом кричать начинала, сыночка своего дубинноголового звать:
— Терёшечка, мой сыночек, плыви к бережочку, это я, мать твоя, пришла, кисломолочных продуктов принесла.
А он её слышит и к земле правит, чтобы поесть-попить и дальше рыбалить.
В трёх верстах к северу от двух стариков и одушевленного полена жила ведьма Чувилиха. Тяжка жизнь Чувилихи была — все её ненавидели. Кто-то за сглаз, кто-то — за порчу, кто-то — за статус матери-одиночки, но большинство — без всякой причины. Чувилиха же в долгу не оставалась, ходила по деревням со злым взором и рожи всем подряд корчила. Так и жила она с людьми, как говорится, душа в душу, кость в кость.
Годы шли, Чувилиха старела и стала плакать, что мало в жизни повидала и попробовала. Стала она от такой безысходности детей чужих похищать и кушать. Всех похищала, разбору не знала — больших и малых, рыжих и белых, русь и мордву совала в мешок, домой приносила и в печке парила.
Но приелись ей дети малые. Стала она тогда на школьном учебнике русского языка гадать, детишек и людишек для изысканных кушаний подбирать. С предлогами и местоимения сложностей не было, с существительными быстро покончила. Взялась за прилагательные, дошла до исключений. Нашла стеклянного императора—похрустела. Отыскала стойкого оловянного солдатика — расплавила и выпила. А с деревянным мальчиком вышла закавыка — нет никого поблизости, кроме Терёшечки, но он-то в семье один-одинёшенек.
— Не могу я его есть, — говорит сама себе Чувилиха. — Я ведь не изверг какой, а ведьма, санитар мира.
— Но ты должна двигаться дальше, — отвечает ей внутренний голос. — Ты должна развиваться, эволюционировать в конце концов. Кто, если не ты?
—Он же один у деда и бабки, я сиротами их оставлю на смерть голодную и холодную.
— Лес рубят — пилораму строят.
— Это против кодекса чести.
— Но другого шанса не будет.
Взвыла Чувилиха не своим голосом, стала по земле кататься, волосы из носа рвать, сама с собой ругаться. Долго её внутренний спор длился — пшеница успела взойти и сопреть, бараны успели обрасти и полысеть. Наконец встала она и говорит громко:
— Есть такое слово — надо.
Переоделась она бабушкой, побежала к бережку, встала на песчаной отмели, воздух свежий ртом поймала да задумалась на полчаса. Опомнилась и кричит Терёшечке:
— Эй ты, как тебя там! Терентий! Мать твою, у меня твоя еда! Попробуй отними, деревянный мерзавец!
Услышал её Терёшечка, понял, что не мамаша его на бережочке стоит, неприличный жест показал и продолжил рыбку ловить.
Поскакала Чувилиха к кузнецу.
— Кузнец-кузнец, сделай мне голос красивый, как у бабушки Терёшечкиной.
Повозился кузнец, покряхтел, поохал — сделал ведьме голос и паспорт заграничный в качестве бонуса.
Вернулась она на бережок, постояла полчаса, море понюхала. Наконец завопила:
— Терёшечка, мой сыночек, плыви к бережочку, это я, мать твоя, пришла, кисломолочных продуктов принесла.
Поверил Терёшечка ведьме, пристал к бережочку — а она его по голове стукнула, в мешок засунула и домой понесла.
Лежит Терёшечка в мешочке, плачет тихонько янтарными слезами и с жизнью прощается. Чувилиха его домой принесла, в котёл с водой вытряхнула и дочку зовёт:
— Ты, дочь моя ненаглядная, посоли его и поперчи, лаврушку брось и фенхелем посыпь. Потом фольгой укутай и в печку задвигай.
А сама пошла спать, чтобы силы для ужина сытного прикопить.
Дочка стоит над котлом, всё, что мать велела, делает. А Терёшечка деревяшкой в проруби плавает и грустно на неё смотрит.
— Что грустишь, мальчик? — сжалилась ведьмина дочка. Она, честно сказать, презирала мамину склонность к каннибализму и считала её атавизмом.
— Помирать мне придётся скоро… — вздохнул Терёшечка.
— Придётся…
—В гробик косточки сложить, землицей присыпать…
— А кому легко…
— Просто мои уста ни разу дева не лобзала. Тем более, такая красивая, как ты.
Расплакалась ведьмина дочка от счастья. Всю жизнь она мечтала суженого встретить — и тут такая удача, он сам в руки плывёт по бульона волнам. Прильнула она губами к Терёшечке, обняла крепко, обо всём забыла, в котёл бултыхнулась и утопла. А Терёшечка не утоп — он же сосновый был.
Вылез он из котла, огонь побольше сделал, к фенхелю тмина добавил и на дуб высокий залез.
А Чувилиха-то проснулась голодной так, что её животный рык в Подольске слышали на площади перед ратушей. Подошла к котлу, видит, что готово мясо. Огонь погасила, остудила и стала есть.
— Тьфу, дура, опять тмин добавила, — плюётся брезгливо, но кушает.
Всё съела и на лавку легла. Подумала-подумала и петь принялась:
— Вот и съела я парня деревянного, съела солдата оловянного и правителя стеклянного. Нужен ли кто мне для любви? Хочу ли я кого для любви?
— Ты лучше найди себе кого-то для любви, — случайно подпел ей Терёшечка.
Вскочила Чувилиха, поглядела на дуб и всё поняла. Бросилась она дерево шатать, чтоб полену говорящему отомстить, шатает-шатает, да без проку, без пользы. Побежала к кузнецу.
— Кузнец-кузнец, сделай мне топор, — говорит.
— Не сделаю. Ты ещё за голос долг не вернула.
Плюнула Чувилиха, бросилась дуб зубами грызть. Дуб трещит, щепки летят, зубы крошатся, челюсть устаёт — но дело движется. Зашаталось дерево под Терёшечкой, закачались веточки, слабеть начали.
Посмотрел Терёшечка на небо — а там стая гусей-лебедей летит.
— Гуси-лебеди, спасите меня от Чувилихи окаянной, — просит их.
— Но капито, пердона, — ответили гуси и дальше полетели.
— Но пасаран, чурки нерусские, — со слезой прошептал им вслед Терёшечка. Поглядел на горизонт и ещё одну стаю увидел.
— Помогите мне, гуси-лебеди, убивать меня будут и кушать безжалостно!
— Прости, дружище, у нас спецборт, — ответили гуси и полетели дальше.
Отчаялся Терёшечка, разорвал на себе рубашку полосатую. Обнажился торс сосновый с ликом Сталина — следы давних занятий деда партийным выжиганием по дереву.
— Раскинулось море широко, — запел Терёшечкаизо всех сил. — И волны бушуют вдали…
Чувилиха смотрит на него жадно и сильнее в дуб вгрызается.
Тут летел мимо гусёнок небольшой, уставший сильно, но оптимистично — в целом — настроенный.
— Помощь нужна? — спрашивает он у Терёшечки.
—Нужна, — обнимает его Терёшечка. — Спаси от злой Чувилихи — отнеси меня к родителям.
Подхватил его гусёнок и, хоть тяжко ему было, дотащил к деду с бабушкой.
Дед с бабкой, кстати, уже поминки по Терёшечке оканчивали. Весь кисель с водкой выпили, блины съели и новую колодку для старой люльки выбрали. Но живой Терёшечка их очень обрадовал — обнимали они его, целовались и плакали.
Больше Терёшечка на рыбалку не ходил — за подсечно-огневое земледелие принялся. И лишь по ночам слышался ему плеск моря и виделся красивый лакированный траулер.
А гусёнка с той поры все звали «Сталинским Соколом».
Ь. Ь!
— …ь! — в сердцах сказал сказочник, потому что не смог придумать сказку на «мягкий знак».
Ф. Фома Ясный Сокол
Жил-был купец. И было у него три дочери — старшая и средняя обыкновенные, одежды новые, хлопцев и балалаечные переливы любят, младшая — хозяйственная с редко проявляющимся бытовым фетишизмом.
Собрался купец за границу — не работать, конечно же, а отдыхать, нажитые рубли без сожаления прожигать. Созвал дочерей, спрашивает, чего им привезти.
— Платье хочу новое, — говорит ему старшая дочь.
— И я, только чтобы ещё новее, — поддакивает средняя.
— А мне, батюшка, — скромно просит младшая. — Привези перо Финиста Ясного Сокола.
Записал внимательно все просьбы отец, в путь отправился. Месяц за границей гулял, с султаном плов ел, с эмирами водку пил, в домах неприличных кальяны курил и женщин страстно обнимал. Пришёл срок домой возвращаться — вспомнил о подарках. Платья на беспошлинном базаре купил быстро, дело-то плёвое, а пера Финистова не нашёл.
Вернулся купец домой, стал подарки раздавать — как дошёл до младшей дочери, говорит:
— Прости меня, доча, дурака старого, не купил я тебе артефакт орнитологический.
Ничего не сказала дочка, лишь слезу тайком уронила. А сёстры её платья одели и радуются, на пляски мракобесные собираются.
С той поры прошло полгода. Вновь собрался купец отдохнуть, деньги, спекуляциями заработанные, спустить. Созывает дочерей, спрашивает, что им нужно.
—Карлика мне привези, – просит старшая. — Не могу жить без карлика.
— И мне, только чтобы пониже ростом, — присоединяется средняя.
— А мне, батюшка, — потупила глаза младшая. — Привези перо Финиста Ясного Сокола.
Запомнил просьбы своих кровинушек отец и на отдых отправился. Два месяца в чужом краю веселился, по каменным треугольникам шатался, с какими-то царями иссохшими водку пил и гашиш ел. Стал домой собираться и подарки искать. Карликов быстро нашёл, но долго выбирал — уж очень они все соблазнительные были. Наконец купил, но лишь на пароходе вспомнил, что забыл про перо Финиста. Опечалился купец, так сильно опечалился, что даже карлики его не радовали.
Оказался в родном краю, в доме тёплом, созвал дочерей и гостинцы раздал. Только младшей говорит:
— Прости меня, дочь любимая, не нашёл я тебе ни пера, ни лапы, ни клюва Финистова.
Промолчала дочка, покивала лишь, грусть свою скрывая. Сёстры её тем временем карликами забавлялись — домовыми их наряжали и куплеты петь учили.
Год прошёл, нажил купец много мешков злата и решил, что опять отдохнуть надобно. Стал собираться в край заморский, созвал дочерей и про гостинцы спрашивает.
— Риса дикого привези, — требует старшая. — Для фигуры он весьма полезен.
— И мне, только самого дикого, — вторит ей средняя.
Вздохнула младшая и говорит:
— Я бы попросила тебя, батюшка, о пере Финиста Ясного Сокола, но ты же всё равно в отпуске пьяный будешь и о нём не вспомнишь. Поэтому привези мне слона азиатского, только не старше семи лет.
Кивнул дочерям купец и поехал-поплыл в край далёкий, с животными дивными и людьми удивительными, у которых девицы могут быть в одно и то же время и красными, и не девицами. Три месяца жил он там, рис с тараканами кушал, о смысле жизни с джунглями говорил, сном беспробудным с макаками спал. Так ему отдых понравился, что решил он навсегда в заморской стране остаться. Чтобы дочери по нему не сильно скучали, отправил домой три мешка дикого риса и перо Финиста Ясного Сокола. Он это перышко случайно в зарослях бамбука нашёл, когда волшебную тропу Хошимина Горыныча изучал.
Старшая и средняя сестра рисовую кашу ели, карликам объедки кидали и над младшей сестрой смеялись очень. А она терпела, перышко гладила и никому ничего не говорила. Как ночь настала — в комнате заперлась и перо на пол бросила. Как коснулось перышко пола, прилетел к ней сокол, об пол ударился и в доброго молодца обратился — красивого, могучего, с усами неповторимой пышности.
— Ах, Финист… — сказала младшая дочь.
— Ах, Алёнушка… — произнёс Финист в ответ, сообщив наконец всем читателям имя главной героини этой сказки.
Сердца их зажглись — всю ночь они разговаривали и в объятия жаркие заключали друг друга. А под утро Финист улетел, но обещал вернуться.
Следующим днём Алёнушка счастливая ходила и улыбалась так часто, что подивились на неё сёстры.
— Ты, — спрашивает старшая. — может, того, с ума сошла?
— Или просто обезумела? — подпевает ей средняя.
Промолчала младшая, ничего им не ответила.
На следующую ночь подкрались сёстры к комнате Алёнушкиной, стали в замочную скважину глядеть. Всё увидели — и как пёрышко на пол медленно планирует, и как сокол прилетает, и как добрый молодец пышным усом соблазнительно шевелит.
—У отца, должно быть, все подарки волшебные, — говорит старшая сестра.
— И волшебные, и с усами, — кивнула средняя.
Бросились они в свои покои, схватили карликов и стали их об пол бросать, надеясь, что от этого сразу красавцы-мужчины прилетят. Только карлики обыкновенные оказались и от полученных переломов скончались.
Услышал это Финист, Алёнушку крепко обнимавший.
— Из-за меня погибли невинные карлики, — говорит ей. — Значит, проклят я, нет больше у меня возможности тебя обнимать. Вернёшь меня только, когда три пары чугунных сапог стопчешь, три чугунных посоха сломаешь, три чугунных облатки съешь.
— Почему всё у тебя чугунное? — остолбенела Алёнушка.
— Потому что чугуна на наших рынках много, а спрос невелик — нужно помочь отечественным промышленникам.
Сказав так, Финист в сокола обратился и улетел.
Долго Алёнушка плакала по своему соколу и прежде срока загубленным карликам. Как устали глаза слёзы лить, пошла к кузнецу и попросила сковать ей три пары сапог, три посоха и три облатки с апельсиновым вкусом.
Покачал головою кузнец, к мехам приступил, огонь разжигал и сам в него бросил кусок чугуна, чугунный брусок и слиток, весь в целом чугунный. Сделал три пары сапог. На первой же паре представил он солнце и небо, и землю, и море, и звёзды — общим количеством три, на большее не было места. На паре второй изобразил два града народных. В первом, на левой подошве прекрасно устроенном, браки и пиршества были, песни, веселье и даже баян. Второй, что над правым носком разместился, буря несчастий накрыла — утро здесь было и свадьбы сыграли уже, баян разорвали, в мутном сомнении жители в похмельную распрю вступали. Третью пару чугунной обувки домашним делам посвятил он — сделал на нём и широкое поле, тучную пашню и трактор, и прочий комбайн, из колхоза на дело ползущий. Так утомился кузнец с сапогами, что посох с облатками сделал простыми, без всяких узоров.
Сделал заказ и отдал, чтобы скорее лечь отдохнуть и о чугуне на время забыть.
Порадовалась Алёнушка красивым узорам на сапогах, с достоинством приняла тяжёлые посохи и только из-за облаток расстроилась — не было у кузнеца апельсинового аромата, оттого их обсыпал он, не предупредив её, кокосовой стружкой.
Вздохнула Алёнушка, но делать нечего — надо к возлюбленному отправляться. Одела она сапоги со звёздным небом и солнышком, взяла посох в правую руку и двинулась по белой дороге.
А в стольном селе Григорьеве тем временем совсем возмужал Фома Беренников, сирота и богатырь былинный. Силушка у него была невиданная, доблесть — сказочная, красота — сомнительная из-за прыщей крупных. Сказывали про одного богатыря-воителя, что на завтрак подковы пальцами гнул, вот и у Фомы было так же, только наоборот — на ужин подковы Фому гнули.
И так гордился Фома собой, таким уважением среди людей пользовался, что пошёл в болото самодовольно топиться. Увидали его лягушки, у трясины рассевшиеся в количестве тридцати девяти особей, поразились красотой неземной да и захлебнулись сразу же. Понял Фома, что впечатление хорошее на все живые существа производить может, взял тупицу и косарь, натянул на себя старый кафтан да высокий яломок, брови углем подвёл, пригоршню патронов в пупке спрятал и папиросу за ухо заткнул. В таком обличье и отправился странствовать, подвиги храбрые совершать.
Едет по дороге, а на встречу полк богатырей.
— Кто вы? — спрашивает Фома.
— Мы — богатыри, — отвечают они и оружием бряцают.
— А сколько одним махом убиваете?
Вышел самый могучий богатырь и говорит:
— В среднем при хорошей погоде и нормальном атмосферном давлении одним махом семь с половиной побивахом.
— Слабаки, — сплюнул Фома и затянулся папиросой. — Я вчера одним махом тридцать побивахом. Потом раненых добивахом и над телами непотребно издевахом, потому что на международное право наплевахом.
Прониклись богатыри уважением и попросились к Фоме в услужение. Он их, конечно, брать не хотел, но пришлось — у них провианта много было.
Путешествовали они радостно и безмятежно, грабя и насилуя всё, что попадалось по дороге.
Прослышал о славном войске царь, пригласил их к себе на службу и попросил за награду нескромную соседнее царство разорению придать. Повёл Фома своих богатырей на врагов, да в засаду угодил, что разбойничье войско из клопов-партизан устроило. Напали недруги на богатырей, со всех облепили — в чесоточном ужасе воины с себя кольчуги сбрасывали, сапоги снимали и голыми убежать пытались. Решительное и обнажённое отступление Фома самолично возглавил — да такой темп задал, что скоро один остался.
Бежит он по дороге, телесами белыми сверкает, видит — навстречу девица красная хромает в чугунных сапогах и с чугунным же посохом.
То, конечно же, Алёнушка была. Она уже два посоха чугунных изломала, две облатки сжевала, две пары сапог износила. В общем, на последнем издыхании была.
Сказывают, что металлы суть неодушевлённая материя и эмоциев никаких испытывать не могут. Неправда это — чугун Алёнушкин, как только близкое присутствие Фомы Беренникова почувствовал, сразу же в ужас пришёл и на молекулы распался. Ясно стало Алёнушке, что скоро она Финиста своего найдёт.
А пока взглянула на того, кто перед ней посредь дороги встал.
— Что за чудо чудное, диво дивное, — воскликнула Алёнушка. — Ты зверь лесной али морок бесовской? Прыщ гигантский али комар шпанский?
— Фома я, богатырь былинный, — хлюпнул носом Беренников.
Поглядели они друг на друга внимательно. Алёнушка была вся чумазая, со следами чугуния на стопах уставших, с чёрным от облаток языком и чрезмерно накаченной посохом правой рукой. Фома тоже красив был, как в сказке — белокожий, темноокий, с ног до головы в любовно оставленных клопами укусах.
Вспыхнуло его сердце от любви к Алёнушке.
Ничего Алёнушка не почувствовала, потому что Финисту была верна.
Поговорили они, краткими биографическими сведениями обменялись и решили вместе путешествовать, Алёнушка — в поисках Финиста, Фома — в надежде на её сердце.
Долго ли, коротко ли странствовали, но уже через пару часов пришли в небольшой город. Зашли в кабак, выпили по чарке зелёного вина с обедневшеми плугатарями и узнали, что здешняя просвирня дочь свою за красавца с неповторимо пышными усами выдала. Долго Алёнушка волновалась и думала, как ей свою любовь поскорее увидеть, но не терял времени Фома, доставший маски и ломы.
Ворвались они посреди ночи в дом просвирниной дочери, связали всех, кто дышал, и стали Финиста искать. Нашли его в спальне — как ни странно, спящим. Стала его Алёнушка будить:
— Милый мой соколик, очнись, к устам моим страстно прильни!
Спит Финист беспробудным сном, даже усом не ведёт. Алёнушка слова нежные повторяет, но сама отчаялась, не верит больше в любовь земную. У Фомы же сердце кровью обливается, не может он смотреть, как любимая страдает. Пошёл на хитрость, блефовать начал.
— Мы убьём карлика, —шепчет Финисту на ухо. — Мы убьём всех невинных карликов мира, коли не пробудишься.
Тотчас открыл глаза Финист, смотрит на любимую, но узнать не может. Зарыдала Алёнушка в отчаянии приготовилась кочергу проглотить с целью самоубийства. Снова спас её Фома — дыхнул в лицо Финисту так, что у того от шока память сразу восстановилась.
— Любимая, — вскричал Финист. — Давай я на тебе жениться буду!
Расплакалась Алёнушка опять — но не от горя, а от счастья.
— Давай, — кивает. — Только сначала у батюшки моего согласия испроси.
Отправился Финист через море и окиян к купцу в джунгли. Нашёл его, стал было изволения испрашивать. Купец ему обрадовался, слова сказать не дал, рисом и фруктами накормил, окрестности показал, о том, что красные девицы здесь всегда красные, пусть и не всегда девицы, подробно поведал. И так Финисту здешние джунгли с морями глянулись, что забыл он, зачем приезжал. Так и остался с купцом вдвоём в заморском краю жить.
Три года своего суженого ждала Алёнушка. Наконец утомилась от ожидания и позвала друга своего наипервейшего — Фому Беренникова.
— Фома, — говорит ему. — Хочешь за меня замуж?
— Хочу, — кивнул Фома.
— Тогда испроси изволения у батюшки моего. И если Финиста увидишь — оскорби его страшными оскорблениями за неверность его.
Поплыл Фома за отцовским согласием. Почти доплыл до заморского курорта, да попал в шторм — корабль разбился, а Фому выбросило на безлюдный берег. Там его подобрала семья азиатских слонов — полюбился им Фома с первого взгляда, выходили они его и усыновили. Счастливым стал Фома, настоящую семью обретя.
Алёнушка так одна и осталась. Даже захудалого козлёнка рядом с нею не было.
У. У Морозко
Жил-был старик, в прошлом — текстильной промышленности передовик. У него была старуха, которая давным-давно пыталась стать повитухой, но не смогла, потому что ума не хватило. И жило с ними две дочери, одна, младшая, — в общем браке по любви приобретенная, другая, старшая, — след смутной и буйной стариковской юности, о которой более ничего сказано не будет.
И была старшая стариковская дочь умелица из умелиц, красавица из красавиц, умница из умниц. Что не попросишь сделать — сделает. Бывало, устанет старуха от стирки, глажки и готовки, вздохнет и упадёт в глубокий обморок, разбив себе голову о батарею. Падчерица её всплеснёт руками и за дело хватается — да так споро всё делает, что старуха, придя в сознание, видит перед собой чистую и гладкую скатерть, а на ней – крынку блинов и тарелку сметаны. Охнет старуха, глянет в зеркало — а на ейной голове уже повязка по всем правилам военно-полевой медицины.
— Чувствуешь ли себя, матушка? — скромно спросит падчерица.
— Ой, чувствую, — радостно крякнет старуха.
А младшая дочь совсем другой была. Некрасивая, капризная, глупая, некрасивая, с совершенно идиотским пробором на голове. Бывало, устанет старуха от разгадывания кроссвордов в газете, заснёт, ударившись носом о стол. Проснётся — а напротив младшая и дважды некрасивая дочурка сидит, слюни на скатерть роняет, пробором трясёт и, смеясь, тычет пальцем в опухший мамкин нос. А кроссворд, само собой, неразгаданный лежит.
Знамо дело, старик и старуха больше старшую дочь любили, потому что она умная, красивая и вообще хороший человек по призванию. Младшая дочь, некрасивая два раза, глупая и капризная, им совсем не нравилась. Но на людях они это показывать не смели, потому что были социально ответственными. Наоборот, чтобы никто плохо не подумал, они всячески ругали старшую дочь и делали всё, чтобы не расстраивать младшую.
Старшая дочь всё понимала и обиды не держала. Лишь в дождливую пору, когда солнышко ясное за тучки пряталось, становилось ей тоскливо от земной несправедливости, и тогда она, чтобы не печалиться, уходила туалет вонючим лаком покрывать. Покроет в два-три слоя, подышит полной грудью — и успокоится. Младшая ничего не понимала— то неудивительно, ведь глупая была, но за годы жизни привыкла, что её все слушают и всячески угождают. Привыкла и с каждым днём вела себя всё хуже и хуже — то песню неприличную на базаре споёт, то соседскую корову в ухо пнёт, то почту у всей деревни отперлюстрирует.
Неприятно такое поведение было всем деревенским жителям, не нравилось оно старику и старухе — а что поделаешь? Социальную ответственность, вежливость и благовоспитанность никто ещё не отменял.
Жили так год, другой, третий. Дочки окончательно выросли — старшей нет краше и добрее во всём царстве-государстве, младшая же как была вдвойне уродлива и тупа, так ещё и охамела вконец — жениться решила. Взялась ходить по дворам, женихов выслеживать. Те, как шаги тяжёлые услышат, прячутся в подпол, в огороде под землю закапываются, а особо слабовольные сразу в петлю лезут. А она в дом вломится, из подпола достанет, петлю зубами перегрызёт, землицу стряхнет со свежевыкопанного жениха и, проникновенно глядя в глаза, спросит:
— Жениться будем?
И кого спросит — тот сразу дара речи лишается и неделю на печи лежит, ни ногой, ни рукой шевелить не могёт.
А старшая дочь, наоборот, очень прилично себя вела, ни с кем громко не разговаривала, мачехе по хозяйству помогала, батюшке в поле узелки носила.
И всем деревенским, конечно, было очень неудобно, что у старика со старухой такие разные дочери. Но более всего мучились сами старики. Хочется старшую похвалить — а нельзя, она уже хорошая, не дай бог испортится; хочется младшую поругать — тем более невозможно, ведь нехорошо кровинушку попрекать недостатками. Вконец извелись старики, изъелись, стыдно им стало на глаза соседям показываться. Позвали они тогда старшую дочь, чтобы подумать вместе.
— Хорошая ты у нас, — вздохнул старик.
— Добрая, — всплакнула старуха.
— Не то что сестрица твоя…
— Дура некрасивая!
Замолчали старики. Распереживались.
— Поэтому мы решили тебя в лес вывезти… — смахнул слезу старик.
— И там оставить, — зарыдала старуха. — Чтобы померла ты от мороза лютого в лесной чаще, или, если повезёт — на полянке малой. Чтобы косточки твои красивые белели далёко от людских тропинок.
—Матушка, батюшка, — обняла их старшая дочь. — Не горюйте так. Я всё понимаю.
— Доченька, — уткнулся в её косу старик. — Я бы младшую вывез, да не могу…
— Нельзя сестрицу твою на смерть обрекать, — подхватила старуха вопль. — Она же и так убогая…
Поднялась старшая дочь, посмотрела на отца да на мачеху. Низко в ноги им поклонилась.
— Простите меня, грешницу. И везите в лес на стужу лютую.
Поплакали они, попричитали — да делать нечего, надо везти. Снарядил старик телегу и повёз дочку в лес. Долго петлял, менял дороги, путал следы, ехал задом наперёд, чтобы не было соблазна за старшенькой вернуться. Наконец привёз.
— Береги себя, батюшка, — махнула она платочком. — И матушку береги, и сестрицу мою ненаглядную, дважды уродину и единожды дуру.
— Прости, дочка, — опустил глаза он. — Прости, что на смерть тебя бросаю.
И поехал домой поскорее, потому что очень голодный был.
А старшая дочь стоит в сугробе, в худую шубку кутается и думает, как бы побыстрее околеть. Тут мимо идёт Мороз, красный нос, идёт, довольный собой, подпрыгивает и песни поёт. Увидел девушку и говорит:
— Девушка, девушка, я Мороз, красный нос!
— Здравствуй, дедушка! Видать, пришёл ты по душу мою грешную.
Хотел её Мороз тукнуть и заморозить, да жалко стало — очень голос у девицы хороший был.
— Возьми, — говорит. — Шубу новую, а то твоя совсем худая.
— Спасибо, дедушка, — сказала старшая дочь, в шубу закуталась вся, как в нору забралась, только глаза блестят. — Скажи, а ты какой Мороз? По Цельсию или по Фаренгейту?
Ахнул Мороз от счастья. Никто ещё не интересовался его происхождением. Заулыбался он девушке.
—Я — по Кельвину. По Цельсию бабушка моя была, царствие ей небесное.
Полюбились ему речи девушки, поставил он ей сани, а на тех санях — сундук с золотом, платье и три рулона парчи.
— Езжай, — говорит. — домой. А то совсем замерзнешь.
Не успела она поблагодарить дедушку, как сани тронулись и в одно мгновение примчали её домой, всю такую счастливую, в новой шубе, с золотом и парчой.
Вся деревня обрадовалась её возвращению, пела, плясала и по ночам не спала. Только младшей сестре стало завидно, заставила она старика отвезти её в лес, нашла там нужный сугроб и встала. Час стоит, другой, третий… Дрожать начала от холода. Наконец видит — идет к ней Мороз, красный нос, поскакивает да попрыгивает от радости.
— Здорово, Мороз, — рявкнула она. — Давно я тебя жду!
Мороз испугался, решил, что на него покушаются, выхватил из кармана берданку и выстрелил ей в сердце юное. Упала она наземь и замёрзла насмерть. После трёх выстрелов и удара прикладом.
И всем, если честно, всё равно было.
Ц. Царевна Лягушка
Жили-были царь и царица. И было у них царство большое, почти что империя — от моря и до моря по горизонтали, от луга до лужи по вертикали. Был у них дворец с расписными палатами и три сына: старший — храбрый удалец, средний — тоже храбрый, но с нарушениями эмоционально-волевой сферы, и младший — вроде неплохой, только лентяй, алкоголик и в принципе мудак. Царь и сам-то мудак был хоть куда, но не ленивый, а наоборот — дюже до дел охочий. Но сказка не о том. Сказка о царской семье.
Жили они, поживали, горя не знали и тоски не ведали. А потом царица попыталась отравить царя с помощью неправильно приготовленного горохового супа. К счастью, заговор провалился, суп не был съеден, царь выжил и казнил царицу.
Много ли, мало ли дней с тех пор минуло, никто сейчас и не скажет. Заскучал царь без женщин в доме. Созвал сыновей и говорит им:
— Парни, ищите себе жён.
— Где? — удивились сыновья.
— Да мне всё равно, — пожал плечами царь. И ушёл водку пить с солдатами — больно нравилось ему, как они зубами орешки солёные на закуску грызут.
Задумались сыновья, закручинились, засомневались в диалектической природе бытия, да делать нечего — надо женщин искать и браки заключать, чтобы батюшку царя не расстраивать.
Встал старший сын, взял в руки лук и сказал:
—Стрельну куда-нибудь. Авось в кого попаду, раню или, Бог даст, убью. Соберутся у тела люди, чтобы поглазеть и потрогать. Приедут скорая, милиция, пожарные. Женщин соберётся много, я подойду, осмотрюсь хорошенько, да и женюсь на ком-нибудь.
Сказал и сделал — вложил стрелу певучую, натянул тугую тетиву до самого уха, отпустил. Долго стрела летела, далеко летела и прилетела в ухо боярину Павлову, ранила его до крови кровавой. Лежит боярин и кричит от боли, вокруг родные суетятся: мать с бинтами, жена со скальпелем, дочка с йодом. Перевязали боярину ухо, сели вокруг него и песни начали петь тоскливые, впору живым и здоровым вешаться. Появился тут на пороге старший царевич, увидел дочку боярскую, за грудки взял и в уста алые поцеловал.
Встал тогда средний сын, взял лук, стрелу вложил и тетиву натянул. Выстрелил. Пронеслась его стрела со свистом ужасным через половину царства и попала к купцу Голованову. Точнее, в голову купцу Голованову. Упал купец и умер. Собрались зеваки, приехала милиция и арестовала среднего царевича, и на резной скамье, на скамье подсудимых услышал он речь судьи, красной девицы лет пятидесяти:
— Десять лет, — говорит. — Вам, гражданин, колонии-поселения.
Младший сын поглядел на это и решил, что не будет стрелять по людям и вообще останется холостым. Взял он лук, да стрельнул в сторону болота — не корысти и прибыли ради, а чтоб батюшку не расстраивать. Болото булькнуло и чавкнуло, царевич зевнул и пошёл спать.
Лежит себе на скамье, одеялом накрылся, сопит и ни о чём не думает. Вдруг — громкий стук в дверь. Встал царевич, открыл дверь, а там — диво дивное: лягушка сидит со стрелой в лапах, смотрит пристально так, изучающе.
— Здрасте, — сказала лягушка. — Чегой-то мы по животным стрелять взялись?
— Извините, — оробел царевич. — Я больше не буду.
— И не надо. А зачем стрелял-то?
— Жениться пытался.
— Ну, считай женат, — подмигнул лягушка. Ко мне твоя стрела прилетела.
Вздохнул царевич, а делать-то нечего. Снёс поутру лягушку в загс, заключил с ней брак.
Долго смеялся царь над младшим сыном, унижал его и угнетал, называл «французишкой» и «зоофилом». А как надоело ему изничтожать отпрыска словом, решил довести его делом. Позвал он как-то утром к себе сыновей (старшего и младшего, среднего ещё не выпустили) и говорит:
— Сегодня вечером пусть жёны ваши еды мне на ужин принесут. Чья вкуснее будет — ту щедро одарю и похвалю.
Старший сын побежал скорее к жене, боярской дочке, передал ей просьбу батюшки царя. Засуетилась боярская дочка, налепила пирожков с капустой, наварила компота черничного и накрутила роллов с сыром «филадельфия».
Младший сын, напротив, побрёл домой медленно, завернул по пути в кабак и напился, потому что не имел никакой надежды на лучшую жизнь. Приполз он домой и упал рядом с порогом.
— Чем ты, соколик мой ясный, расстроен? — спрашивает его зелёная супруга.
— Батя сказал, чтобы ты ужин приготовила, если понравится, то он одарит щедро. Если нет, то унижать меня будет.
— Нечему тут огорчаться, приготовлю я ужин.
— Как? — удивился царевич. — Икры намечешь, что ли?
— Нет, — мягко улыбнулась лягушка. — Ты, главное, часок-другой погуляй, а я всё сделаю да в узелок сложу.
Пошёл царевич обратно в кабак. Вернулся через два часа — большой мешок стоит и пахнет яствами всякими. Взял его царевич и поехал во дворец к отцу.
А тот уже сидел, кушаньями, боярской дочкой изготовленными, наслаждался.
— Чудесный, — говорит. — Компот твоя жена сварила.
Заалели щеки старшего сына, запело сердце его, в животе затрепетало всё от гордости.
— Правда, вот роллы — дрянь. Не люблю «филадельфию», люблю «чеддер».
— Но «чеддер» ведь не подходит… — замямлил царевич.
— Мне всё равно, — весело крякнул царь. — Ну, а что у тебя, мой юный натуралист?
Грустно вздохнул младший сын, развязал узелок и обомлел — лежит в нём песто свежее, баклажаны, фаршированные кабачком, кабачки, фаршированные баклажанами, окорок сырокопчёный и термос с жульеном. Выложил всё на стол — да так всё красиво вышло, что брат с батюшкой ахнули.
— Волшебница твоя лягушка, — улыбнулся царь, пресытившись угощением. — Вот ей и боярыне новое задание — пусть к завтрашнему дню кафтан сошьют мне. Такой, чтобы и посла заморского не зазорно принять, и в гроб не стыдно лечь.
Бросился старший сын домой, дал жене новое задание — та обрадовалась, бросилась шить и бисер метать. Младший же, огорченный, медленно домой побрёл, вновь в кабак заглянул, от того и к лягушке своей только под утро завалился.
— Ты, — говорит. — Паскуда земноводная. Готовить-то ты умеешь, спору нет. А слабо бате к завтрему кафтан сшить?
— Не слабо, — отвечает лягушка. — Ты спать ложись и не подсматривай, я всё сделаю.
Дважды царевича просить не надо — рухнул он на скамью как подкошенный и захрапел пьяным храпом. Под утро стал просыпаться, приоткрыл один глаз и увидел — на полу шкурка лягушачья лежит, а в углу, за занавеской фигура стройная бисер мечет. Удивился царевич и заснул от такой неожиданности. Днём проспался, поднялся —мешок лежит. А рядом лягушка сидит и смотрит на царевича внимательно.
— Бери мешок и неси к отцу, алкаш хренов, — нежно говорит ему.
Заковылял царевич во дворец. Пришёл, а там царь-батюшка уже вовсю обновку от боярской дочки меряет.
—Тут, — говорит царь старшему сыну. — Воротник кружевной очень тонкой работы.
— Ага, — радостно посмотрел на него старший.
— Но вот цвет — дерьмо, конечно, — ухмыльнулся царь. — Не люблю зелёный, он меня полнит.
Расстроился старший сын, захотелось ему плакать горько-горько. Отец же рассмеялся, потому что был неприятным типом по жизни, и обратился к младшему:
— Что же твоя рептилия сотворила-то?
Царевич шмыгнул носом, достал мешок, открыл — а там такой кафтан красивый, что отец со старшим сыном охнули и дар речи потеряли.
— Умница у тебя жаба, — сказал царь-батюшка, глядя в зеркало. — Талию заниженную хорошо сделала. И стразы на подмышках гармонируют с брильянтовой ширинкой.
Обернулся он к сыновьям и изрёк слова мудрые:
— Жены у вас неплохие, сойдут для средневекового села. Приводите их завтра на царский пир, будем пить, веселиться, хороводы водить.
Старший сын соколом домой полетел, боярыне своей весточку радостную о царском пире принёс. Заулыбалась его супруга, надела красные лосины, обошла по кругу стилистов своих, визажистов и мастеров ногтевого сервиса. Накрасилась, нарумянилась, даже усы по такому поводу сбрила.
Младший сын домой не торопился. Так не торопился, что пришёл лишь на следующий день, за полчаса до начала царского пира. Упал он перед своей лягушкой на колени, сполз по стенке и промямлил что-то неразборчивое.
— Дискотека так дискотека, — грустно молвит лягушка пьяному мужу. — Вот что. Езжай-ка во дворец да скажи, что я задерживаюсь по неуважительным причинам.
А в царских хоромах уже всё готово было к банкету и танцам. Пол устлали ковры персидские, вдоль стен расставили стулья шведские, под потолок повесили шар стеклянный. Собрались гости, полилась музыка дивная. Вышли в центр зала царь, старший царевич и жена его, боярская дочка. Вышли да в пляс пустились. Царь пляшет как девица от ночного свидания отказывается— и такое коленце выкинет, и сякую позу примет, и рожу кислотную скорчит, что смотреть без смеха нельзя. Старший сын за отцом поспеть пытается, но получается у него совсем плохо. Что прыжок, что движение — все не так, будто белка орехом давится. На дочку боярскую смотреть совсем стыдно — лосины порвались на срамном месте, двигается не в такт и вообще сумку с плеча не сняла.
Кончилась первая музыка, встал царь в полный рост и нахмурился во весь лоб.
— Ты, — говорит боярской дочке. — Дура кривоногая. Что ты плясать пыталась-то?
— Типтроник, — покраснела окаянная.
— Блажь заморская, — плюнул царь ей на сумку. — Русские танцуют диско!
Заплакала боярская дочка, убежала в уборную.
— А где твоя пресмыкающаяся? — спросил царь младшего сына. — Неужто плясать не умеет?
— Обещала скоро быть, — пробормотал царевич.
— И хрен с ней, — махнул рукой царь. — Давай танцы!
Вновь зазвучала музыка, и все пустились в пляс. Кроме боярской дочки, которая в туалете рыдать продолжила.
Пляски пошли задорные, весело всем и радостно. И вдруг — диво дивное — въезжает на танцпол добрый молодец, статный, лицом румяный, зубами белый, на ногах — коньки роликовые. Ахнули все, расступились перед молодцем. А тот и так станцует, и сяк вывернется, и одну фигуру вывернет, и другую позу сделает.
Кончилась песня залихватская, стих танец удалой. Подбежали все к доброму молодцу, со всех сторон рассматривают.
— Ты кто, о неповторимый танцор диско? — уважительно спросил царь.
— Я — жена младшего сына твоего, — покраснел молодец. — Геннадием меня звать.
— Так ты же вроде был лягушкой? — удивился царь.
— Я и есть лягушка. Лишь ради диско я превращаюсь в доброго молодца.
Задумался царь, почесал бороду, поглядел на молодца, посмотрел на младшего сына. И засмеялся.
— А что, — говорит. — Сынок, повезло тебе с женой. Мужик-лягушка всяко лучше боярской дочки — и пляшет отменно, и кушать готовит, и обшить может кого угодно. Счастлив?
— Не знаю, — мрачно молвил сын, не выпуская бутыль с зелёным вином из рук.
— Будешь счастлив, — грозно заявил царь. Обнял Геннадия и добавил. — Завтра свадьбу сыграем, первую мужицкую свадьбу в моём царстве. Три дня и три ночи гулять будем.
Сдержал царь слово. Свадьбу справляли всем царством, гуляли три дня и три ночи, а потом тридцать три вечера вспоминали. Стали царевич с Геннадием жить-поживать да добра наживать, царя-батюшку всячески радовать. Тому-то только счастье от того, что сын его на волшебном мужике женился. Ведь знал царь, знал как никто другой в его царстве, что бабам сроду доверять нельзя.
Ш. Шабарша
Хочу развлечь одной смешной сказкой — она давно у меня до вас припасена была. Такая смешная, такая весёлая, что вы все глаза повылупите, животы понадрываете да кишки перекрутите от хохота. Честное слово. Так и помрёте — с глазами наружу, кишками в узле и животами распухшими. И мне будет стыдно.
Поэтому я вам её рассказывать не буду. А расскажу вам другую — про Шабаршу. Она-то, к счастью, совсем не смешная.
Шабарша — парень был известный, статный, черноокий, краснобровый и синезубый, да только не за внешность блистательную его люд простой любил, а за смекалку. Впрочем, то смётка была особая. Если, скажем, найти, где лук нынче посочнее да подешевле или работа получше да попроще, то это точно не к Шабарше. А вот если кого вокруг пальца провести, без всякой для себя выгоды, но для смеху — это да, это он умеет.
Пришли в наше царство годы своеобразные. Кто-то их звал «голодухой», кто-то — «мором», кто-то — «кризисом производства зерновых». Только оно каждому ясно сейчас, что тогда не кризис производства был, а кризис предложения. Царь, наш батюшка, по совету царицы, нашей матушки, и первого министра, нашего седьмой-воды-на-киселюшке, сказал, что у народа денег и хлеба много, приказал царские резервные амбары закрыть, пошлины торговые поднять и призвал всех торговать вольно.
Народ у царя хороший был, только пугливый очень — когда что-то говорили делать «вольно и свободно», он сразу бояться начинал, поклоны бить, о прощении молить, на образа креститься и из хаты пореже выходить.
А как народ услышал, что у него всего в достатке и торговать надобно скорее, – сразу понял, что ни хлеба, ни денег ни у кого нет, торговать нечем, не с кем и вообще не положено. Запричитали тогда, заохали люди, некоторые, что послабее духом были, завыли и волосы стали рвать, сначала на соседях, потом на себе.
Царь тогда решил свои слова делом подкрепить — вывел на все площади казаков с пушками и стал троекратным залпами всех на оживление економики призывать. Испугался народ пуще прежнего, стал в подвалы да подполы прятаться. Самые сведущие заговорили о скором приходе Антихриста — мол, его царствие канонадой приветствуют. Совсем жизнь в царстве замерла — кто в грехах тихо кается, кто в петлю лезет, кто лаз подземный в заморские страны роет.
Опечалился царь от того, что его не слушают. Решил, что нужен какой-нибудь благой пример из народа. Пошли казаки с пушками по избам этот пример искать — в одной ищут, в другой, всё впустую. Наконец, отыскали купца мелкого, в туалет неудачно выползшего, потащили его на площадь для занятия процветающей торговлей. Люди, конечно, потихоньку с подвалов повыбирались, в окошки да щёлки глядят, гадают, что будет.
Вывели купца на площадь, поставили напротив пушек и говорят:
— Торгуй на здоровье.
Купец побледнел, затрясся как лист осиновый и рухнул мёртвым наземь. Не выдержало сердечко пушечных взглядов.
Понял народ, что дальше только хуже будет. Стали люди сведущие толковать, что это лишь первая, предупредительная волна массовых репрессий была. Народ ещё глубже забился и начал — на всякий случай — кляузы на соседей и повинные на себя писать.
Ещё больше царь расстроился. Всячески стал людей на торговлю и обмен выманивать — то базар организует цветастый, то с красивой прокламацией выступит, то маленькую победоносную войну с коррупцией в сфере акцизов начнёт, то комендантский час объявит. А народ сидит тихо, деньги поглубже закапывает, еду негромко прожёвывает.
Так что вся царская деятельность была без толку — кризис предложения, спроса, управления и перевооружения силу набрал, как клоп в поповском кармане.
Оно, конечно, всё неудивительно. Дурак был царь наш, да и батюшка тоже.
А вот Шабарша дураком не был, как и не был он ангелом бесплотным — есть ему очень хотелось, а хлеба взять негде. Пошёл он по деревне в батраки наниматься, но не сыскал успеха.
— Ну и ладно, — махнул рукой Шабарша и пошёл на берег речки, чтобы утопнуть по малодушию и неосторожности.
Встал, руки раскинул, потом подумал и сел.
— На кой ляд мне топиться, — говорит себе риторически. — Если я порыбалю и так пропитание найду?
Взял он пеньку и палку, сделал удочку и сел на бережку.
Час сидит, второй, вдруг — забулькала вода. Вылезает из неё чертёнок.
— Что делаешь, человече? — спрашивает.
—Гляжу на отбросы и время убиваю.
— А что будешь делать? — не обратил внимания на оскорбление чёрт.
— Всех чертей выловлю, зарисую, клейма поставлю, прививки сделаю и в реку отпущу, — заявил Шабарша. — Мне за это экологи денег дадут и мармелада диетического.
Испугался чертёнок, кинулся в воду, добрался до деда своего — Морского Чёрта, начал ему плакаться:
— Мужик на берег пришёл, всех нас ловить будет и санобработку проводить.
— С вакцинацией? — нахмурился Чёрт.
— С ней самой, — запричитал чертёнок.
—Физическая расправа.
— Что?
— Иди и начни грозить ему физической расправой, — приказал Чёрт.
Бросился чертёнок приказ деда выполнять. Вылезает подле Шабарши на берег, начинает руки бинтовать и разминку делать. Поглядел на это Шабарша, засмеялся.
— Что смеёшься? — спрашивает чертёнок. — Буду тебя бить страшным боем сейчас.
— Рано тебе со мной тягаться, — отвечает батрак. — Сначала брата моего одолей.
— Кто твой брат?
— Да вон, на песке разлёгся, — кивнул Шабарша на тень от чертёнка. — Вишь, тебя дразнит.
Бросился чертёнок с тенью своей биться — минуту бьётся, другую — победить не может. Разошёлся — вертушки крутит, коленом бьёт, копыто подставляет — ничего не выходит. Час дрался, ничего с тенью поделать не смог. Выдохся, упал перед Шабаршей.
— Сдаюсь, — говорит.
Посмеялся над ним Шабарша да отправил к деду с ультиматумом — чтобы к вечеру все черти из реки вышли и по алфавиту выстроились.
— Сбегай с ним наперегонки, — сказал в ответ Чёрт чертенку.
— А чем это поможет? — подивился тот.
— Плохо ты людей знаешь. Они боятся всех, кто силён на средней длинной дистанции.
Вылез чертёнок на берег, подошёл к Шабарше и говорит:
— Давай бегать, кто быстрее выяснять.
— Давай, — кивает Шабарша. — Отсюда будем бежать до деревни, потом обратно. Кто первый около реки окажется, тот и верх взял.
Кивнул чертёнок и по сигналу судьи-информатора припустил изо всех сил к деревне. Быстро бежал, не оглядывался, через рытвины ловко перепрыгивал, возвращается к реке — а Шабарша уже там сидит.
— Как? — подивился чертёнок.
—Поспешай медленно, — засмеялся Шабарша.
Поплыл чертёнок деду жаловаться.
— Всё пропало, — слёзы льёт солёные. — Никак его не победить.
— Есть один способ, — вздохнул Чёрт. —Можно было бы, конечно, стихи на спор почитать, но это слишком опасно. Лучше прибегнуть к испытанию лимоном.
— Я справлюсь, дедушка.
— Возьми два лимона и предложи съесть на спор, — сказал дедушка. — Кто поморщится и выплюнет — тот и проиграл.
Взял чертёнок лимоны, выбрался около Шабарши, спор предложил.
— Победишь, — говорит. — Мы все тебе сдадимся, сделаем, что скажешь. А я победу одержу — будешь нашим слугой.
— По рукам, — кивнул Шабарша и лимон ухватил поудобнее.
Стали есть — чертёнок ест да нахваливает, не кисло ему совсем, а даже наоборот — местами приторно. Думает себе, что победил уже Шабаршу.
Не тут-то было. У Шабарши с голодухи вторую неделю живот к позвоночнику прилипший был. Как еду почуял — сразу отлип и заурчал. Съел Шабарша лимон и не поморщился, аппетит себе разжёг и по сторонам оглядывается, чтобы ещё съесть можно. Наткнулся взором на ляжку чертёнка — мясистую, лохматую, стал ею соблазняться и слюни пускать.
— Я, — угрожает чертёнку. — Сейчас тебя есть буду.
— Дяденька, — взмолился тот. — Я ведь невкусный, мясо у меня горькое.
— Мне, — отвечает Шабарша. — После лимона всё сладким будет.
Струсил чертёнок, в воду кинулся, до деда доплыл, в поражении повинился. Вздохнул старый чёрт, а делать нечего — собрал всё своё племя, наружу вылез, чтобы капитуляцию совершить.
— Победил ты нас, Шабарша, — говорит. — Проси чего хочешь.
— Хочу, — отвечает Шабарша. — Чтобы у меня в этой реке всегда клевало. И вина красного полуштоф. И девку зелёноокую.
— И всё? — подивился Чёрт.
— И всё.
Обрадовались черти, что вакцинации и окольцовывания не будет, желания Шабарши сразу выполнили — появился в его левой руке полуштоф, а у правого плеча — Зинаида с зелёными очами. Зинаида Шабарше сначала не глянулась, но как проверил он содержимое полуштофа, так мнение своё поменял немного.
— Всё, гуляйте, черти, — бросил он нечистой силе, а сам с девкой в деревню пошёл.
Черти обрадовались очень, в пляс пустились, пентаграмму огненную на воде начертали и козла в жертву Сатане принесли. Хотели ещё кровавую оргию устроить, но постеснялись, ведь время-то ещё детское было.
А Шабаршу с Зинаидой яицкие казаки за нарушение комендантского часа и препятствование торговому процветанию арестовали и в тюрьму посадили. Сидели они в камере на две персоны три года и три часа, пока царь не умер, и не установилась республика. А лет через двадцать после того и голод с кризисом кончились. Кажется.
Щ. Щи
Всяк человек стареет по-разному. Только гляньте на нашу деревню поутру — ни одного одинакового старика не найдёте. Отчего и почему — мне неведомо, даже вопросами не заикайтесь. Только знаю, что все деды и почти все бабки — разные очень, а не на одно лицо, как где-нибудь в сказках.
Сказывают, что один государь-ампиратор заморский, жил себе и жил, счастье и злато половником по хрустальным тарелкам разливал щедро. А потом вдруг постарел, взял посох и по своему царству-государству пешком отправился, и везде, где мог, детишками малыми любовался. Так и помер от удара молнии во время опыта химического.
Или вот Федька Косой, мельника сын, тоже отличился. Пока молодой был — ходил гоголем, плевался шелухой направо и налево, хвастался, что нет ничего интересного в земледелии, даже в ирригационном. А как постарел, согнулся, зубы потерял — так сразу в видные селекционеры попал. Вывел элитный сорт эммера и приз басурманский за него выиграл. Теперь сидит у себя на поле и за каждым колоском приглядывает.
С девками такая же история, кстати. Вот жила у нас Евдокия, дочка Пафнутия, кузнеца-неудачника. Пока ей сорок лет не стукнуло, была вся белилами размалёванная, песни рычала бесовские и какого-то козлёнка за собой водила — может, братец её, из лужицы выпивший, тут кто же знает-то. А в день сорокалетия что-то с ней приключилось. Бросила она своего козлёнка, краску с лица стёрла, морщинами вся покрылась и пошла в монахини. Где-то там до сих пор ходит.
А ещё говорил мне один купец из не наших, что нынешняя аглицкая королева в старости решила стать гусляршей и даже компанию себе подобрала, с которой по всей их Англии необъятной колесила. Как-то странно компания её называлась — то ли «фузеи», то ли «бомбарды», не помню уж.
Да не про аглицкую королеву и Федьку Косого расскажу, а про Дормидонта и жену его — Дарью.
Тот Дормидонт потомственным гончаром был, всю деревню горшками завалил. Кто на празднике крынку разобьёт — к Дормидонту поутру идёт. Очень его люди любили и уважали, да вот беда — стал Дормидонт стареть, хуже видеть начал, склерозом страдать и руками дрожать так, что ровных горшков больше не выходило. Затосковал Дормидонт без любимого дела — года два на печи пролежал, плача в подушку. Потом увидел сон с синими пирогами и чёрной капустой и понял, что быть ему кулинаром. С той поры только и кашеварил.
И всё бы у него нормально было, коли не случай. Дело в том, что жена его, Дарья, с рождения интересной персоной была. Руками ничего не умела, ногами ходила криво, глазами смотрела в одну точку на небе, но одно большое достоинство имела — слушала хорошо. Ходили к ней со всей деревни девки и бабы взрослые, чтобы выговориться. Дарья их слушала-слушала, головой кивала и мычала что-то непонятное и возможно даже оскорбительное, но все это мычанье — по умолчанию — за похвалу и доброе слово принимали. И за то Дарью очень ценили.
Как-то раз Дарья увидела дырку в половице. Долго на неё смотрела, может даже несколько часов. А потом встала и пошла к Дормидонту:
— Я с Боженькой разговаривала через дырку в половице, — говорит. — Он велел тебе сварить щи с медвежатиной.
Не понял сначала Дормидонт, о чём его супруга толкует, а как понял — испугался, что Бог его за неповиновение накажет, как Содом и прочих египтян. Взял топор и в лес отправился — медведя искать. Нашёл его — знамо дело — на лесной опушке. Михайло Потапыч сидел на пенёчке и пасьянс из ягод раскладывал.
— Здравствуй, добрый медведь, — поклонился ему Дормидонт.
— Привет, человече!
А надо сказать, что Михайло Потапыч был не простой медведь, а самый что ни на есть вожак медвежьего движения гуманистов, и с давних пор настаивал на том, что человеков можно не только убивать, но и любить, а при должной ловкости — делать и то, и другое одновременно. Дормидонт, конечно, про косолапое благодушие знал и коварный план по отношению к благородному медведю имел.
— Присоветуй, Михайло Потапыч, — хитро говорит Дормидонт. — Как мне этот лапоть заштопать?
Наклонился медведь лапоть разглядеть и получил обухом по голове. Упал на пузо, глаза прикрыл, сознание потерял. Только того Дормидонту подлому и надо было — отрубил он медведю лапу и домой понёс.
Как принёс — бросил в воду кипящую, книгу поваренную открыл и стал состав специй к медвежатине подбирать.
Очнулся Михайло Потапыч, глядь — а лапы-то и нет. Опечалился он, отломал липы ветку, обглодал её и простенькое протезирование провёл. После чего к Дормидонту с Дарьей отправился.
А те сидят и щи медвежьи хлебают. Дормидонту-то всё нравится, а Дарья морщится — пересолено.
— Покайся в недосоле греховном и пересоле содомитском, — говорит она мужу. — Сны кошмаром обратятся, гееной кущи райские станут…
Прервал её стук в дверь. Открыл Дормидонт гостю и обмер — обиженный им медведь в полный рост стоит. Тут-то старик и понял, что подвёл его склероз — забыл он зверя погубить, пока тот без чувств на опушке лежал.
— Дормидонт? — уточнил Михайло Потапыч из вежливости.
— Да, — рассеянно кивнул тот в ответ.
Так вот и закончилась жизнь Дормидонта и Дарьи. Медведь их недолго убивал.
А как убил — закручинился крепко. Он ведь, несмотря на обиду ему нанесённую, великим гуманистом оставался. Снедаемый тоской, пошёл медведь властям сдаваться.
Пришёл к воеводе, трясёт своей липовой лапой и плачет:
— Я Дормидонта убил и супругу евойную.
Перекрестил его воевода:
— Отдохни, Михайло Потапыч.
Ещё больше опечалился медведь, пошёл к ближайшему градоначальнику.
— Я Дормидонтушку прихлопнул. И жёнушку его ненаглядную с характером, мизогинию провоцирующим.
Градоначальник руками развёл:
— Это выходит за пределы моей компетенции. Вам, милмедведь, к полицмейстеру надо.
Повздыхал, поохал, посопел медведь, но пошёл к полицмейстеру.
— Я убил старика и старуху, жестоко, но быстро, — всхлипнул медведь.
— За что? — поинтересовался полицмейстер.
— За пустяк мелочный. Лапу они мне отпилили, да в щах сварили.
— Это самозащита, вы невиновны, — пожал плечами полицмейстер, к медведю искренней симпатией проникшись.
Зарыдал медведь, запричитал — понял, что не так просто в тюрьму попасть и вину перед человечеством искупить. Утешал его полицмейстер, как мог и умел, чаю сладкого с мёдом налил, пряник на липовую лапу положил. Перестал Михайло Потапыч плакать, слёзы слизнул и решил на хитрость пуститься.
— А ещё, господин полицмейстер, — сказал тихо. — Я генерала от инфантерии Милорадовича застрелил на Сенатской площади.
Обомлел полицмейстер.
— Так это что же получается, вы среди декабристов были?
— С самого начала.
— И в тайных обществах состояли?
— Во всех и даже немного масоном числился.
— И Пестеля знали?
— Знавал.
— И Рылеева?
— И его видал. Как вас сейчас.
— А Кюхельбекера?
— Само собой.
Вздохнул полицмейстер. Делать нечего: пришлось отправить медведя на каторгу по политическим соображениям.
Отпахал Михайло Потапыч на каторге двадцать лет, липовую лапу стальным манипулятором сменил, вину свою ощутил, осознал, искупил и самого себя простил, в ценностях гуманизма и солидарности ещё больше укрепившись. А как кончился срок, вернулся медведь в родной лес и наладил выпуск революционных листовок. Хорошие листовки были, уму полезные и на борьбу поднимающие. Их даже жандармерия жечь не могла, так душевно сделаны были.
Ч. Чудесная рубашка
В годы давние, лета далёкие жил-был в одном городе купец. Занимался он мелким оптом и вследствие своих занятий заимел трёх сыновей — старшего, младшего и среднего. Младшего Иваном звали, а имён среднего и старшего никто не помнил.
Все сыновья — пригожие и умные, только младший всех пригожей, умней и самодовольней. Бывало, сидит старший сын и вдумчиво таблицу складывания учит, средний на улице стоит и глаголом народ собирает, а младший давно уже всё это сделал и первый том воспоминаний дьяку из посольского приказа наговаривает. Старший за стол садится — половник в тарелку выливает, средний — две ложки, младший — кастрюлю к себе придвигает, кушает, хрюкает от счастья и сам себя благодарит.
А уж как они к психоаналитикам на исповедь ходили! Старший о всех проблемах расскажет, в своей порядочности усомнится; средний помолчит-помолчит и расплачется, во всех дурных мыслях признается; младший сядет, ногу на ногу закинет, сигарету закурит и начнёт себя восхвалять без меры.
Долго ли, коротко ли братья при отце жили, да пришёл конец их вольнице — помер купец от неизлечимого ощущения переизбытка товаров на складе. Сделали похороны — старший сын молчит и скорбит, средний сын украдкой слезу утирает, младший — смеётся и интервью светским хроникам даёт по поводу наследства.
Утомил Иван братьев своим себялюбием, всю душу хвастовством своим вымотал. Позвали они его в лес на охоту, завели в чащу, прикладом по затылку ударили, две пули в голову пустили и на съедение диким зверям бросили.
Полежал Иван, купеческий сын, без чувств три дня и три ночи. Звери дикие — медведи и волки, барсуки и ежи — к телу его примеривались, но кусать не решались, ведь даже в беспамятстве Иван только о себе говорил. Опасались звери, что крепко отравятся таким самовлюбленным мясом.
Повезло купеческому сыну, пули братские не лишили его жизни — обе с маленьким Ивановым мозгом сильно разминулись. Пришёл в себя Иван, с нескрываемой любовью и приязнью себя ощупал и обсмотрел, понял, что, к счастью великому, жив. Стал выход из чащи искать — направо шагнёт, налево поглядит, назад попятится, вперёд прыгнет — всё без пользы для своего спасения. Наконец ступил на узкую тропку, двинулся по ней и вышел к избушке — не высокой и не низкой, не широкой и не узкой. Зашёл в избушку, людей позвал — никто не откликнулся. Не расстроился от этого Иван. На кухне воду поставил и вскипятил, пельменей из чужого холодильника в неё щедро насыпал, а сам к зеркалу пошёл — на себя любоваться.
Вдруг слышит — гром гремит. Забился Иван под лавку, глядит — залетают в избушку три больших птицы — сокол, орёл и трясогуз, об пол бьются и в богатырей превращаются.
— Братья мои, — говорит сокол. — Кто-то нам пельменей сварил!
—Кто-то о нас позаботился, — вторит ему орёл. — В наше отсутствие!
— С бараниной, — поддержал их трясогуз. — Мои любимые!
Обидно Ивану стало, что они пельмени, которые он любовно для себя варил, есть собрались, но сдержался он, не подал голосу, потому что очень умереть в муках боялся.
А богатыри сели за стол да поели плотно.
— Эй, — говорит сокол. — Кто пельмени нам сварил, выходи, богато тебя наградим!
— Выходи, — продолжает орёл. — Кто бы ни был — девица ли красная, юноша ли безусый, старик ли косой, старуха ли горбатая.
— Хотя, конечно, лучше девица, — задумчиво подытожил трясогуз.
Услышал Иван про награду, выкатился из-под лавки и стал в полный рост.
— Я пельмени Вам варил, давайте награду.
Поклонились ему низко-низко птицы богатырские, обняли как брата кровного.
— Я, — говорит сокол. — Дарю тебе коня богатырского, что копытами искры высекает и быстрее ветра скачет.
—Дарю тебе уздечку и седло волшебные, — кивает орёл. — Чтобы мог усидеть на коне богатырском, что копытами искры высекает и быстрее ветра скачет.
— А я, — улыбнулся трясогуз. — Хоть ты и не девица красная, дарю тебе рубашку чудесную, которое тебе счастье приносить будет.
Иван им сухо «спасибо» сказал, кланяться не стал — плохонькими и бесполезными ему дары показались.
— Оставайся у нас, брат, — предложили ему необоснованно добрые птицы. — Будешь жить в тепле и достатке, под защитой нашей, а когда мы будем домой возвращаться, будешь нас ужином потчевать.
— Не, ребят, — покачал головой Иван. — Я получше дела найду.
Огорчились птицы богатырские, но делать нечего — отнесли Ивана с подарками к стольному граду Угличу и удачи всяческой пожелали.
А в Угличе жила царевна — Елена Прекрасная. Всем царям и королям она головы вскружила красой, не было из знатных и больших людей того, кто бы к ней не сватался, но всех она отвергла и жила бобылихой.
Пока не увидала Ивана, сына купеческого, в красивой рубашке и на волшебном коне, по угличской улице цокающем. Тут-то сердце Елены не выдержало, растаяло, и вышла она за него замуж прямо посреди улицы.
Зажили они счастливо и весело — только иногда спорили из-за того, кому дольше ванную царскую принимать по утрам.
Но счастье их, такое крепкое и людям радостное, пало в одночасье. Прилетел в Углич большой, зелёный и злой Змей Горыныч, стал город разорять, прохожих смертным боем бить и местную интеллектуальную элиту унижать. Выехал Иван на своём коне, чтобы сразиться со Змеем.
Три дня они бились. Половину города сожгли, другую — растоптали. Половину люда посадского поранили, другую — покалечили. Вечером третьего дня убил Змей Иванова коня. Упал конь, последнее дыхание испустил и проклял всех участников сражения страшной клятвою. На утро четвёртого дня, после ночи армрестлинга, заборол Иван Змея. Наклонил купеческий сын голову злыдня над колодцем, топить собрался, но взмолился супостат:
— Не убивай меня, — плачет. — Я тебе слугою верным буду.
Сжалился Иван над ним. Оставил в живых и на кухню работать отправил. А Змей и не думал исправляться, только вид делал, что сдался. Через месяц-другой стал он с Еленой Прекрасной разговаривать. То о гуслях и музыке, то о летописях и книжках заумных, то о злате и заморских украшениях. Доверилась ему Елена, привязалась к чудищу зелёному. Как понял Горыныч, что очаровал царевну, так завёл её в маленький чулан и стал на жизнь жаловаться.
— Не суждено мне след в истории оставить, — льёт он слёзы. — Не будет от меня ничего хорошего.
— Что ты говоришь такое, Горынушка? — обнимает его Елена и ничего не понимает.
— Я ведь последний зухомим на всём белом свете, — пояснил Змей. — Никого больше из моих сородичей не осталось. Не с кем мне яйца отложить. Вот умру я, и кончится род совсем.
И стало Елене Прекрасной его так жалко, что поцеловала она его крепко-крепко и спросила, чем горю помочь может.
— Женись на мне, — прошептал Змей.
— Женюсь, — без промедления кивнула Елена и стала думать, как Ивана, сына купеческого, со света сжить.
Иван-то, кстати, за этот месяц успел надоесть всему Угличу своими рассказами о великой победе над Змеем Горынычем. Больше пропаганды выживший люд опасался лишь гнева Иванова — потому как большую часть времени тот был пьяный, буйный и непобедимый из-за чудесной рубашки.
Думала-думала Елена, как избавиться от обезумевшего в силу своего величия Ивана. Подослала к нему убийц наёмных — Иван их сначала побил, потом водкой напоил, потом снова побил. Подпилила ему ступеньки лестничные — Иван упал, сел, голову на место поставил и дальше буйствовать пошёл.
Решила тогда Елена хитростью дело делать. Как-то ночью, когда Иван уже почти заснул, она его обняла тепло и спрашивает:
— В чём секрет твоей силушки необоримой и шелковистых волос?
А Иван — пьян и всё начистоту всем говорит.
— Я просто самый великий богатырь на белом свете. И самый красивый, и самый умный, и самый обаятельный и привлекательный, и самый бесстрашный, и самый смелый и самый непобедимый. И ещё у меня рубашка волшебная.
После этих слов Иван царственно рыгнул и заснул. Смекнула Елена, как его победить можно, да и сложно было не смекнуть — ведь единственным местом, где муж её без рубашки ходил, была ванная.
На следующее утро сел Змей Горыныч в засаду за ванной шторкой, дождался, пока Иван рубашку снимет, выскочил, убил, на части разрубил и в чистом поле разбросал.
Лежат косточки Ивановы на сырой земле, белеют сиротливо. Прослышали про это птицы богатырские, прилетели, сшили Ивана по частям, мёртвой водой омыли, живой водой напоили. Очнулся Иван от сна смертного, встал на ноги.
— Дайте, — требует. — Мне что-нибудь волшебное. А то рубашки с конём у меня больше нет.
Удивились птицы отсутствию благодарности, но решили, что в этом кризис среднего возраста виноват.
— Есть у меня кольцо волшебное, — говорит Ивану трясогуз. — В кого захочешь, в того тебя и превратит.
—Давай сюда, — ответил ему сын купеческий и кольцо из птичьих лап вырвал.
— Удачи тебе, брат, — хором сказали сокол, орёл и трясогуз.
— Ага, — нехотя кивнул Иван. — И вам не хворать.
Пошёл он к своему терему, чтобы Змея Горыныча на бой вызвать. Добрался уже до самых ворот, как вдруг понял, что в горле пересохло.
— Мне бы, такому замечательному, сейчас рябинки на… — начал говорить он и тотчас превратился в рябину.
А Змей Горыныч всё это в окно видел — он вообще любил в окно смотреть, потому что был немного философом. Подозвал служанку и велел ей рябину срубить и сжечь.
Подошла служанка к рябине, топором примерилась.
— Не руби меня, — взмолилась рябина голосом Ивана. — Не губи душу праведника!
Засомневалась она, к Змею возвращается, рябину жечь отказывается. Посмотрел Горыныч на неё глазами грустными и молвил:
— Ах, верная Парашенька, не суждено мне след в истории оставить.
— Как так? — удивилась служанка.
— Я ведь последний зухомим на всём белом свете. Никого больше из моих сородичей не осталось. Не с кем мне яйца отложить. Вот умру я, и кончится род совсем.
Сильно сжалось сердце служанки от такой тоски.
Костёр из рябины горел три дня, согревая любовь Змея Горыныча и Елены Прекрасной.
И никто так и не узнал, что Змей был на самом деле никакой не зухомим, а — всего-навсего компсогнат.
Ъ.«Ъ»
В одной деревне, в двух верстах за Некрасовским погостом жили-были старик со старухой. Вообще, там жили не только они. Деревня была большая, сто дворов — и парубков было много, и красных девок, и прочей живности.
Как-то раз пришёл в деревню человек. Лицом бел, щеками румян, лбом лыс, бородкой колюч— вылитое солнышко после Пасхи. Постучался он в дом старика и старухи. Открыли они ему, спрашивают:
— Кто ты? С каких краёв?
— Ленин, — ответил он тихо и по-доброму прищурился. — Из Владимиров-Ильичей.
Подивились старик со старухой такому гостю, но завели его в дом, налили чаю крепкого, сахар достали, блины развернули. Ленин выпил чай, похрустел сахаром, сложил из блинов лозунг неприличный, земной поклон отвесил и спрашивает:
— А буржуазия в деревне есть?
— Есть, конечно, — ответили старики. — Какая же нынче деревня без буржуазии-то?
Засмеялся Ленин, достал папиросу из кармана, смял и выбросил в мусорное ведро.
— Курить — здоровью вредить, — подмигнул старику он. — Отведи меня, дедушка, к буржуазии.
Привёл старик Ленина к холму с мельницей, на котором буржуазия собралась на пленэр, чтобы арбуз покушать и водки выпить. Буржуазия гуляет, танцует, песни поёт, а Ленин встал рядом и смотрит на неё внимательно так, прищурившись по-особому. Час стоит, два стоит, наконец, стало буржуазии как-то неуютно на холме.
— Давайте его покормим, авось глядеть на нас перестанет, — решила буржуазия.
Перед Лениным поставили тарелки со всякими яствами: тут и осётр, и гороховый суп, и грибы парные на вертеле, и молочный козлёнок, и мёд с огурцами. Ленин взялся есть. Жуёт, хрустит, глотает, но глаз не отводит, а только больше щурится. Стало совсем худо буржуазии от такого прищура, поставила она перед Лениным графин водки, говорит:
— Пей до дна, только не гляди на нас!
Ленин выпил залпом, крякнул, но даже на чуточку не зажмурился, не отвел взгляд. Стало буржуазии стыдно до невозможности, побросала она танцы и песни, побежала искать защиты у окружающего мира.
Первым делом бросились они к речке, мирно текшей мимо. Кричат ей:
— Речка-реченька, спаси нас от Ленина, он всё наше съел и нас самих съест!
Горько молвила река в ответ:
— Я бы спасла вас, да не могу — воды мои грязны от заводских выбросов. Не знаете, кстати, чей завод химический на пригорке стоит?
Засмущалась буржуазия, признаться не решилась и побежала к лесу.
— Лес-лесок, сохрани нас, скрой от Ленина беспощадного, что всю нашу собственность скушал и на нас хищно смотрит!
— Укрыл бы вас в своей листве, — вздохнул лес. — Да не могу, вырубили меня лесорубы с тех лесопилок, что на пригорке стоят. Вот если бы кто эти лесопилки закрыл…
— Это экономически необоснованно, — покачала головой буржуазия и бросилась дальше.
Бежит она по полю, бежит по степи, по тайге бежит и в лесотундру забегает, чтобы следы запутать. Наконец добежала до последней своей надежды — каменных палат князя Капитала.
— Спаси нас, княже, — пала в ноги буржуазия. — Ленин лютует, мировой порядок сотрясает, сожрать нас хочет.
Поглядел на них князь, вздохнул, залез на свой трон и головой на землю бросился. Обратился от удара в мышь зелёную и улетел через форточку малую, так ни слова не сказав.
Поняла буржуазия, что нет ей другого спасения, кроме как делами полезными заняться. Бросила она свои буржуазные штучки да привычки, избавилась от мыслей о наживе да чистогане, закрыла вредные производства, взялась избы-читальни строить и арыки копать. Исправилась немного, в целом.
А Ленин зашёл к старику со старухой и говорит:
— Спасибо, добрые пахари, дело своё я сделал. Пойду дальше коммунизм строить.
— Бог в помощь, — вздохнули старики, с облегчением глядя, как странный гость косолапо топает по дороге в сторону Москвы.
— Но, — неожиданно развернулся Ленин. — Помните, что отныне твёрдый знак пишется лишь в слове «съезд». В конце слов его писать не стоит. И помните, нет больше «ять»!
Промолчали старики, потому что ничего не поняли. Ленин же, довольный и сытый, пошёл по дороге. Впереди ждали его разные приключения, много буржуазии и реакционеров, приготовивших самые искусные блюда, чтобы заставить вождя мирового пролетариата оступиться и отступиться от своей светлой цели. Но не знали они — дельцы и эксплуататоры — простую истину: сколько Ленина ни корми, он всё равно на буржуазию смотрит.
Х. Хаврошечка
Широка земля наша, под синим небом и красным солнцем раскинувшаяся, место на ней всяким людям находится. Кто добр и незлобив, комара без покаяния не шлёпнет; кто молчит всю жизнь, так что и не знаешь, любит он жинку свою или зарезать мечтает; а есть и такие, кому ни перед Богом, ни перед людьми страшно не бывает. На всё им плевать, кроме уровня сметаны в личной крынке.
К таким-то людям и попала наша Крошечка-Хаврошечка. Сиротой она оказалась вскоре после рождения, взяли её к себе мужик с бабой, но не из жалости и доброты, а по расчёту — чтобы пособие на неё получать большое-пребольшое, и чтобы она всю трудную работу, как вырастет, делать начала. Кормили-поили её — не так, чтобы до отвала, скорее, чтобы просто не сдохла; но слова доброго ни разу не сказали — одни императивы да негативная мотивация.
Выросла Крошечка-Хаврошечка, стала всю работу домашнюю делать — посуду подметать, полы отчищать, еду варить, питьё готовить, а как с этим закончит — садилась ткать. Мачеха её в юности была передовиком производства, потому постоянно приходилось Хаврошечке бросать вызовы на социалистическое соревнование пятилетнему плану по производству текстиля. Мачеха всё, что делала Хаврошечка, браком признавала и списывала, а сама тайком в страны третьего мира отправляла за имбирь и шёлковую туалетную бумагу.
Тяжко жилось Хаврошечке, но не по причине множества трудов и забот. Тяжким гнётом на неё ложились издёвки и безразличие окружающих. С мужика-то взять нечего — он днём поле пашет, вечером штофом машет. А вот мачеха и её дочери ненавидели Хаврошечку. Дочери, кстати, все были с придурью. Старшую звали Одноглазка, потому что она родилась и ходила по миру с глубоким прищуром на правый глаз. Младшая была Трёхглазка, потому что обожала стимпанк и носила монокль. Только средняя дочка, Двуглазка, казалась доброй девкой, пока очки не одевала.
Хаврошечка, конечно, думала, что её ненавидят за красоту непорочную, щёки румяные и ручки умелые, но то не так было. Они её унижали и ненавидели просто потому, что им было больше некого унижать и ненавидеть. Для поддержания положительного образа групповой идентичности.
Плохо было Хаврошечке, тоскливо и грустно. Перестала она перевыполнять нормы по производству текстиля — мачеха её за то побила и новые плановые задания сформулировала. Пошла тогда Хаврошечка в поле плакать и на судьбу жаловаться.
На поле том корова паслась, рябая, очень умная и несколько волшебная. Обняла её за шейку Хаврошечка, слезу уронила и начала на судьбу жаловаться. Пожалела её коровка.
— Не печалься, девочка, – говорит она Хаврошечка. — Залезь мне ушко правое, вылези через левое — вся работа сделана будет.
Удивилась Хаврошечка такой просьбе. Сняла ботинки тяжёлые, платье с себя скинула, ухо корове оттянула посильнее, собралась залезать.
— Что ты делаешь? — завопила корова и отскочила в сторону.
— Что сказала, то и делаю, — заплакала Хаврошечка.
— Это метафора была, дура! — вспылила корова. — Ну ладно, не плачь. Я хотела сказать, что ты мне пока что-нибудь интересное на ушко расскажи, а я всё сделаю.
Утёрла слёзы Хаврошечка, обняла корову и стала ей в правое ухо всякие истории про гидроцефалов и лепрозории рассказывать. Не успела оглянуться — как всё, что мачеха требовала, готово оказалось — выделано, выбелено, в кули свёрнуто.
Так с тех пор и повелось. Только мачеха новые невыполнимые требования выдвинет, идёт Хаврошечка к корове, обнимает её и истории рассказывает, а в это время дело делается, текстиль производится.
Долго дивилась мачеха таким делам, потом решила выяснить, как это у Хаврошечки получается то, что не удаётся целой провинции Сычуань. Созвала своих дочерей и говорит:
— Следите, куда Хаврошечка ходит, с кем говорит. Уверена я, с мануфактурой у неё контакты есть.
Неохота было сёстрам промышленным шпионажем заниматься, но пришлось. Следили они за Хаврошечкой днём и ночью, заприметили, что она в поле любит ходить. Пошли за ней и залегли в засаде. Головы аккуратно из укрытий высовывают и рассмотреть пытаются, что делает Хаврошечка с коровой.
— Ничего не вижу, — говорит старшая сестра, проклиная свой прищур.
— И я, — поддакивает средняя сестра, кляня дальнозоркость и астигматизм.
— А мне и не надобно, — отвечает им младшая сестра, налаживая зум своей паровой видеокамеры, выдержанной в духе позднего Уильяма Морриса и раннего Альберта Хертера.
Долго потом они с мачехой полученную видеозапись расшифровывали, личности, оказавшиеся на плёнке, узнавали. Поняла мачеха, в чём секрет Хаврошечки.
— Зарезать её надобно, — говорит дочерям.
— Хаврошечку? — удивились они.
— Нет, эта цыпа нам ещё пригодится. Рябую корову резать будем.
Не поняли дочери, какая именно птица им ещё пригодится. Зато поняли главное – ужин будет вкусный. Бросились к нему готовиться — Одноглазка мезим пьёт, Двуглазка уголь активированный посасывает, а Трёхглазка на два пункта корсет ослабила.
Услышала Хаврошечка, что её корову убивать будут, побежала к ней в поле, упала на колени, рыдает.
— Кормилица моя, матушка, будут тебя сегодня резать, на части членить и готовить в масле со специями.
— Не плачь, Хаврошечка, — молвит своё мудрое слово корова. — Главное — не ешь меня, у меня гельминты толстые и живучие. Собери мои косточки после трапезы, заверни мешок с корнем хрена и молитвою и шахадами, похорони в садочке и неделю поливай.
— Хорошо, матушка,— обняла её Хаврошечка. — Я всё сделаю.
— И скажи им — пусть перца много не сыпят, благородство вкуса теряется, — улыбнулась корова и облизала Хаврошечке косу.
Не вняли совету коровы мачеха с отчимом, переперчили говядину, да так, что вся семья изжогой месяц болела. А Хаврошечка, девочка послушная, косточки все собрала, в мешок с хреном завернула и в саду схоронила, молитву с шахадами шепча и напевая. И каждый день теперь начинала с того, что останки коровы водой поливала.
Через неделю выросло из костей дерево чудесное — яблоня удивительная, статная, раскидистая, на ветвях живого места нет от плодов спелых. Всякий, кто мимо неё проходил, пытался яблоко сбить да полакомиться, но тщетно — никому они в руки не давались, кроме Хаврошечки.
Как-то раз ехал мимо барин на бричке. Увидел яблоню — и обомлел. Во двор забегает, цилиндром с тростью машет, что-то непонятное кричит. Наконец дали ему в лоб поленом, успокоили. Отдышался он, кровь отёр и спрашивает:
— Кто эту яблоньку растил-поливал?
— Я! Я! Я! — стали наперебой дочки мачехины хвалиться.
— Как же этот уникальный сорт называется?
Замолчали сёстры. Что придумать — не знают. Тихий голос тогда подала Хаврошечка, незаметно яблоньку обнимавшая.
— Сердце рябой коровы, умерщвлённой предательски, — говорит. — Этот сорт называется.
Поглядел на неё барин внимательно, с ног до головы обсмотрел, косу пощупал, брови причесал.
— Вижу, что ты умная и красная девица, — улыбнулся ей. — И к тому же, селекционер грамотный. Будь же мне женой, княгиней Мичуриной.
Онемели сёстры с мачехой, даже возмутиться сил нет. А Хаврошечка, конечно, тоже сразу барина полюбила и согласие на брак законный дала. Выкопали они яблоньку, осторожно в бричку загрузили, уселись рядом с нею, поцеловались и кутить поехали.
А сёстры с мачехой остались с ямой некрасивой посреди двора. Погрустили они, поплакали, за глупость на себя подосадовали.
В следующую полночь к ним в дом ворвалось ужасное чудище, из коровьих костей составленное. Оторвало оно им головы и трупы обильно перцем посыпало.
И жили барин с Хаврошечкой долго и счастливо.
Э. Эта забавная баба Яга.
Возле города Рязани, что недалеко от Тмутакарани, которая в двух верстах от Киева раскинулась, в лесу тёмном, через который по тропинке можно было выйти прямо в Новгород, стояла маленькая избушка на перепелиных ножках. В той избушке жила Баба Яга, старуха внешности страшной и неопрятной, занятий неопределённых, образования колдовского.
И очень все люди эту Бабу Ягу любили. Потому что она была смешная. Прямо жить не могла без шуток, розыгрышей и юморесок.
Дети её, конечно, особенно любили. Она ведь прирождённый педагог была. Днём наведёт полную избушку детей и начинает их учить, как за домашними животными ухаживать, как мясо разделывать, как с печкой обращаться. И так всё смешно объясняет, с шутками да прибаутками, а ещё и глазами косит, носом хлюпает, пальцами скрюченными фокусы показывает. А как разойдётся — запрыгнет на противень и говорит:
— Вот как надо в печку влезать!
Дети её в печь задвинут, заслонкой закроют и радуются, что научились делу полезному. Баба Яга из печки через трубу вылезет, в ступу сядет и начнёт по небу летать да слова всякие писать — когда приличные, когда не очень.
А дети смотрят за ней, смеются, грамматику и пунктуацию осваивают.
Девки красные в ней тоже души не чаяли. По вечерам к ней в избушку приходили, прясть садились и вопросы о жизни задавали. Она же сядет на лавку, ногу на ногу забросит и начинает всякие ужасы рассказывать — о замужестве, о семейных ценностях, о правилах наследования и прочих скабрезностях. И так всё подробно сказывает, такие рожи корчит, о мужиках сказывая, что девкам смешно становилось, порой так сильно становилось, что они все дела бросали и домой, животы хохочущие руками обхватив, бежали поскорее, чтобы шутки не забыть и родным рассказать.
И на праздниках она всех веселила и организовывала. Придёт, в лохмотья закутавшись, на янмарку и начинает всем яблоко отравленное предлагать.
— Бери, — говорит. — Яблоко. Оно совсем чуть-чуть отравленное.
Кто взял — тот и вода считается, должен кому-нибудь другому яблоко отдать. Так радостно людям было, с таким удовольствием в эту игру игрались, что даже солнышко ярче светило.
А ещё, бывало, нарядится в платья дорогие, платочек на голову ситцевый повяжет и в царский терем на пир придёт. Царице пинок отвесит и, с почётного кресла согнав, сама на него сядет — вся такая умная и величественная, почти без бородавок на носу. Говорит царю:
— Ты теперь мой, я тебя околдовала и приворожила. Зови сюда свою дочь, я её угнетать буду.
А потом гостям повернётся и скажет:
— Я теперь Ваша царица, слушайте меня, иначе всех заказню.
Гости смеются, под стол сползают, в истерике о тарелки головами бьются. Хохочут царь с царицей, место ушибленное потирающей. Только царевна не смеётся — не потому, что ей угнетением всяческим угрожают, а потому что у неё переходный период, и она вообще над дурацкими шутками не смеётся.
А уж про то, сколько пользы для народа Баба Яга изобрела, и говорить сил не хватит — тут тебе и авиаперелёты, и новые методы общения с животными, и стеклянные шкафы для музейных коллекций, и костяные протезы — всё не упомнишь и не скажешь.
Прошла слава о Бабе Яге по всей земле. Стали её заморские короли и королевичи к себе в гости звать — чтобы погостила, народ повеселила, чему полезному научила.
Она-то сначала ехать не хотела, ведь очень родную землю любила, прикипела к ней от рождения. Но потом решилась — с годичными гастролями по басурманским королевствам проехаться да с сестрами своими — Бертой и Холле.
Провожали её всем царством — со слезами, объятиями сердешными и уверенностью в коммерческом успехе предприятия.
Только вот там, у королей и королевичей отчего-то решили, что она — ведьма. И сожгли на костре.
Туго у басурман с юмором, плохо со смехом. То ли дело у нас.
Ю. Юдо, которое было Чудом
В версте от людей, в глубоком лесу-болоте жило-было Чудо, которое часто звали Юдом. Было оно ликом и телом страшно, необычно, всякий, кто с ним встречался, пугался, плакал и без чувств падал. Слава о страшилище лесном, чудище болотном все края облетела — стали на него богатыри войной ходить. Ходили часто и по-разному: кто в одиночку придёт и в обморок шмякнется, кто с конём прискачет и на бок завалится, кто толпой прибежит и убежит подальше, кто полк пошлёт и все потери на дезертирство спишет. Всё без пользы для честного люда. Чудо-Юдо непокоренным осталось.
Начали все леса-болота страшиться, далёкой стороной их обходить. Плохо от того Чуду-Юду сделалось, стало оно по людям скучать и решило из леса выйти, из болота выбраться. Подобралось к одной деревне, начало на помойке рыться, этикетки красивые искать, чтобы кому-нибудь подарить, но оцарапалось о пустую канистру и получило заражение крови. Почуяло Чудо-Юдо, что дело худо, поползло в своё логово, да там и скончалось.
Но чуда место пустым не стоит — поселился в лесу Леший, лицом немного краше, телом чуть-чуть стройнее. Перестали люди леса бояться, теперь только опасаются.
Жила в деревне поповна, девка с умом, но без страха. Пошла она в лес гулять, не спросясь отца, и сгинула. Искали поджарые, искала юстиция — никто не нашёл. Панихиду по ней справили, поминки устроили и забыли.
Год с тех пор минул. Охотник один, из местных, в лес пошёл, грибов настрелять, дичи насобирать. Идёт по тропинке, в ус не дует, вдруг видит— стоит чудище ужасное, высокое и лохматое.
— Кто ты, чертово племя? — закричал охотник.
— Уважаемый, будьте аккуратны, не наступите на saturniapyri, — ответил Леший тонким голосом. — Она прямо у Вас под ногами, такая чудесная особь…
Стало чудище к охотнику приближаться, слова бесовские вроде «уникальный экземпляр» повторяя. Испугался охотник, ружьё вскинул и выстрелил ему в живот. Согнулось чудище, кишками округу замызгало, но устояло.
— Ах, какая интересная структура крыла, — говорит.
— Интеллигенция! — догадался охотник и, вспомнив дедовы рассказы про зомби и интеллектуалов, в голову Лешему выстрелил. Упало чудище и дух испустило.
Охотник его со всех сторон оглядел, свитер, картечью пробитый, и шерстяные носки себе забрал. Потом по следам Лешего пошёл. Недолго шёл — на избушку наткнулся.
А в избушке той поповна сидела, в плену томилась. Охотник в ней деву прекрасную не сразу признал — вся она была лохматая, в странных очках, штанах, постыдно бедро обтягивающих, и белом одеянии с карманами. Речь человеческую почти не разумела, всё на каком-то птичьем языке говорила. Отвёл её охотник к родителям — те не признали дочь сначала. Как признали, так сразу очень расстроились. Поп стал бесов изгонять, попадья — в красном углу рыдать. А дочь стоит, глазами в очках хлопает да чушь какую-то сказывает:
— Алиис инсервиедно консумор, — говорит. И добавляет: — Люкс веритатис, магистр витэ.
Наконец выбили из неё всю дурь, изгнали бесов, нарядили в сарафан, кокошником макушку прикрыли и охотнику в жёны выдали.
Охотник сначала огорчился очень — он ведь не за женой в лес шёл. Но потом привык и даже полюбил попадью.
Да и как не полюбить девку в постыдно обтягивающих бедро штанах и кокошнике? А что она говорит на птичьем языке — так в женщине не разговоры главное.
Я. Яйцо курочки Рябы
Жили-были старик со старухой. И была у них курочка. Её звали Ряба, по причине некоторых пубертатных проблем с чистотой эпителия. Жили старики спокойно, кушали кашу по утрам, картофель по вечерам, а днём ничего не кушали, потому что тихий час.
Проснулись как-то после такого тихого часа, пошли картошку чистить и ахнули — курочка-то яйцо снесла. Да не простое, а какое-то очень большое.
— Какое большое яйцо! — удивленно воскликнул старик.
— И текстура у него необычная, — подметила старуха.
Взяли его, обсмотрели со всех сторон, решили яичницу сделать. Взял старик нож, стал бить — бил-бил, не разбил.
— Никакого от тебя толку, — сказала старуха. Взяла яйцо и топорик, стала бить — била-била, не разбила.
Притащил старик долото и киянку. Стали бить вдвоём — старуха долото держит, старик киянкой машет — били-били, не разбили.
Мимо мышка бежала, хвостиком махнула, яйцо покатилось, на мышку упало и насмерть задавило бедную животинку.
Похоронили мышку в чистом поле, чтобы ветры ей пели песню вольную — мышка та была очень вольнолюбивая. Горе стариков замучило, горе да непонимание, что с яйцом необычным делать.
Встал старик, крякнул сухо и фотографическую камеру достал. Сделал несколько снимков яйца и на почту поехал. С почты письмо срочное послал до санэпидемстанции с вопросом — «что же это за яйцо такое? Как с ним быть?».
Долго ли, коротко ли, но приходит от санэпидемстанции ответ: «не яйцо у Вас курочка снесла, не яйцо, но ананас. В банку положите его, сахаром посыпьте и года через три откройте — как раз для еды поспеет».
Сделали старики, как сказано, банку в подпол убрали, чтобы люд перехожий на неё не покусился. Сели на лавочку, смотрят на курочку.
— Что же ты, Ряба, ананас нам снесла? — спрашивает старуха.
— Не несла я Вам ананас, — гордо подняв клюв, отвечает Ряба. — И не снесла, а подбросила. То подменыш был. Настоящее яйцо я спрятала. Время-то пройдет, пойдут по скорлупе трещины, расколется она, разверзнется нутро яичное, и свет увидит дитя моё, судьба которому — быть великим вождем куриного народа и построить тысячелетнее царство куриного счастья. И тогда…
Поглядел старик на старуху, а та кивнула молча. Взял он курицу в одну руку, топор в другую, и пошёл на улицу.
— … и запылают печи праведной мести! — вопила Ряба, пытаясь вырваться.— Держи эпителий чистым! Чикхайль! Чикхайль! Мы построим курам рай! Мы должны сохранить светлое будущее рефрижераторов для наших детей!
— Совсем с глузду съехала, — покачала головой старуха.
На ужин был куриный суп. Хотели сделать чахохбили, но томатной пасты не было.
1 Редакция не несёт ответственности за интеллект автора в общем и за владение русским алфавитом в частности.
2 Вычеркнуто по требованию правообладателя (ОАО FriedrichNietzsche&Johnson&Gamble). Редакция не несёт ответственности за содержание данной сказки и настойчиво рекомендует автору нанять адвоката с хорошей трудовой биографией.
3 Благодаря кропотливому труду нескольких поколений фольклористов, в нашем распоряжении имеется полная схема данной сказки. Она состоит из двенадцати смысловых частей-циклов — 1) Знакомство с семьёй героев; 2) Обида героя на явную несправедливость; 3) Битва с хтоническим чудовищем, возможно, змеем в трёх ватных фуфайках; 4) Победное пиршество; 5) Сватовство друга; 6) Свадебная тризна; 7) Обида героя на неявную несправедливость; 8) Похищение невесты и быка гостями свадебного пира с Гаммы Проксима; 9) Долгая дорога; 10) Встреча с прадедом; 11) Получение платы за проделанную работу в соответствии с условиями Договора о выполнении работы и Акта приёмки-сдачи работ (далее — Договор и Акт соответственно); 12) Долгий и здоровый сон, катарсис и ощущение конечности бытия. К сожалению, из исходных двенадцати частей сохранилось только полторы, о содержании остальных мы можем догадываться по недосказанности и многозначительным пробелам, которую себе часто позволяют безымянные авторы сказки.
4 Нет никаких сомнений, что под «царством» здесь подразумевается какой-то город, но вот его локализация до сих пор вызывает вопросы. Часть исследователей, вслед за Дж. Джейсом (JaiceJ. LookingfortheCity–kingdom. Cambr., 1968) полагает, что события происходили в Мадриде, некоторые, в частности, С. Перез (PerezS. “Elpueblounidovenceremos”-tale. NewHaven, 1973) настаивают, что городом сказки был верхний Ольстер. Упоминание большого моста, неоднократно и явно встречающееся между строк сказки, может также указывать на Лондон в качестве места действия. Не стоит, наконец, забывать и популярной гипотезе В. Фурнье и Э. Купер (FournietV., CooperA. Whatshallwedowiththecity? London, 2001) о Амбатундразаке. Существуют, конечно, маргинальные точки зрения, в которых место действия переносится в Москву, Рязань или Вологду-Гороховск, но их, видимо, следует отдать на откуп криптофольклористам.
5 Очевидная отсылка к «Политике» Аристотеля — Pol., I, 21.
6 С середины XIX в., когда была опубликована фундаментальная монография Оливера Хоггарти (См.: Хоггарти О. Вопрос о жизни и бытии в одной из малоизвестных сказок Российской империи: некоторые предварительные замечания. Том 1. Краткое введение в вопрос. Том 2. Дополнение к введению. Том 3. Комментарии к введению. Том 4-8. Библиографический каталог введения в проблему. / Пер. с англ. В.А. Гогенцоллерн. СПб., 1949) в науке нет единства в понимании проблемы «жил-был». В целом, можно выделить две школы — «унитарную», настаивающую на единстве сказочных процессов жизни и бытия (нашла своё яркое выражение в трудах К. Нича, А.Р. Мёрфи, В.Г. Белинского), и «аналитическую», представители которой подчёркивают семантическое и практическое несовпадение сказочной жизни и сказочного бытия (сочинения Б.Уэйна, Г. Германна, К. Кента). Спор унитариев и аналитиков на сегодняшний день невозможно признать завершённым, поскольку корпус источников обработан едва ли на 10 процентов (см. П. Паркер. Псевдоромантический дискурс Ксенофонта Миланского и понятие «жил» в русских сказках. Москва, 1983. С.301). Последнее десятилетие XX в. ознаменовалось появлением третьей, деконструирующей позиции, наиболее ярко которую сформулировал американский филозоолог и фольклорист Ричард Грейсон: «Этот спор изначально был деформирован культурным опытом исследователей — разве мог Белинский, бывший в течении 20 лет губернатором Ост-Индии, преодолеть стереотипы колониального дискурса?» — цит. по Грейсон Р. Белинский, Индия и русский фольклор. М., 1995.
7 Вот уже тридцать лет не прекращается дискуссия об имени главного героя сказки. Некоторые исследователи, вслед за Я. Нейменигеном полагают, что его звали Василий, другие справедливо указывают на имя Иннокентий. По-видимому, ближе всех к истине оказался К. Зеедорф-Крамской, отметивший, что «даже если бы мужика звали Анатолий Аркадьевич, всё равно его имя оказалось бы табуированным, поскольку таковы законы сказки». Вследствие спора из-за имени часто забывается более важный вопрос — о функциональном предназначении героя. Стоит ли его считать трикстером или культуртрегером? Каковы его достижения перед лицом человеческих архетипов? Почему именно он стал главным героем сказки? Подробный обзор неинтересных гипотез можно найти в книге К. Янкера-Ясперса —AnatoliArkadievich’sproblem: thefunctionofthefiction. L., 2004.
8 См. прим.15.
9 Нетрудно заметить, что под сыновьями рассказчик, естественно, подразумевает дочерей.
10 Возможно, в данном фрагменте прослеживается влияние исламской традиции.
11 Естественно, именно этот пример счастья Гегель использовал, чтобы доказать несостоятельность формальной логики Аристотеля. См.: Гегель Ф. Сказка — ложь, да в ней намёк, Аристотелю урок // Гегель Ф. Собрание сочинений для 10-11 классов. / Пер. с нем. А. Октавианова. Т.7. С.120-109.
12 Эту фразу цитировал в своей автобиографии знаменитый немецкий филолог-классик У. Вилламовиц-Меллендорф.
13 О букве «А» см.: Букварь / Сб. ст. под общей ред. акад. В.В. Струве. М., 1963 (и последующие переиздания). Ср. однако: Гонатов А.Д. Буква «А»: от А до Я. Иллюстрированная энциклопедия. М., 1995. С.23.
14 Явное свидетельство существования соседской общины. Подробный лингвистико-культурный анализ данного фрагмента см.: Энгельс Ф. Происхождение семьи, частной собственности и пиццы. / Пер. с нем. А.А. Досона. М., 1954. С.280-1273.
15 См. прим.8.
16 Ср. с образами Гефеста в гомеровской «Илиаде» (Il., XVIII, 451-589) и Анны Карениной в малоизученном эпосе эвенков – «Преступлении и Наказании» (Diehl, Fr.21.109-156).
17 Игра слов: бобыль — это и одинокий бездетный крестьянин, и пролетарий. Смешение классовых категорий, строго различаемых в любом фольклорном произведении, здесь настолько явное, что бросилось в глаза даже Марксу, который по-русски читать не умел и эту сказку не знал: Маркс К. Одна неизвестная мне сказка из Российской империи // ПСС. Т.12. С.140-180.
18 Ещё одна игра слов, только на этот раз с трудом поддающаяся дешифровке: бирюком называли и барсука, и дикую спаржу. Как предположил В.У. Ксавьер, подобный троп может быть табуированной реминисценцией метаморфного тотемизма или же зооморфного анимизма.
19 Ещё известный фольклорист, литератор и собиратель киевских берестяных летописей из чугуна, Карл Густав Иванов-Потехин указал на двойной смысл выражения — слово «решил» может здесь означать, как установку на действие, завершающую цепь логических посылок и выводов, так и намерение убить. Последующее развитие сказочных событий, безусловно, указывает на то, что герой сказки был готов женить или убить — то есть двусмысленность слова является также двусмысленностью сюжета. Подробнее см.: Аллен В.А. Расскажи нам сокровенную сказку: из опыта работы детской комнаты милиции. Л., 1965. С.54.
20 Насильственная женитьба соседа — популярный мотив европейского фольклора (см. об этом монографию Терри Батлера— Butler T.G. Marry me cruelly: a long hard road towards marriage. Birmingham, 2000002). Стоит, впрочем, заметить, что в русских сказках он встречается сравнительно редко, что, в своё время, дало А.Н. Афанасьеву основание утверждать, что «все соседи в нашем фольклоре — холостые и не побитые почти».
21 Вопреки традиционному прочтению слова «ком» как местоимения ряд исследователей (Э. Корвин, Й. Оссариан) настаивают, что речь здесь идёт о снеге, слипшемся в один большой объект шарообразной формы. См.: Totentanz F. Going postal with white snow. A.-M., 1984. Pp.10-13.
22 Специфическое слово, использовавшееся в рукописной традиции поморского летописания III в. до н.э. в значении, синонимичном широко сейчас распространённому наречию «вельми». Ср. синодальный перевод 23-й срочной телеграммы апостола Павла афинянам (ст.1-1,15).
23 Согласно последним достижениям нейрофизиологии, причиной подобного желания, представлявшего собой среднюю фазу волевого действия между простым хотением и последовательным выбором, мог быть переизбыток клеток Пуркинье в мозжечке главного героя. См.: Schwabbz J. Come on, marry me, English cerebellum! Dublin, 1966. P.27.
24 Свадьба в фольклоре практически всех народов мира выступает синонимом мировой войны, геноцида и массовых убийств, торжества хтонических сил хаоса над культурой и порядком (яркие примеры – свадебный кортеж бога Ямы в индуистских циклах мифов и четыре всадника, брачующих всё живое (т.н. «регистратор», «распорядитель церемонии», «кольцеватель» и «музыкант за пианино»), из «Откровения» Иоанна Богослова). Подробный обзор таких образов свадьбы см.: BrainshredderJ.J. Marriage, laughing, spreaditswings. Colchester, 1980.
25 Согласно коньектуре Эд. Мейра вместо слова «гулять» следует читать «убивать свой организм концентрированным ядом контрафактного алкоголя и дешёвыми наркотиками, позволяющими не уходить с танцпола до утра» — формула, встречающаяся в русских сказках так же часто, как знаменитая «здесь русским духом пахнет».
26 Слово «соглашается», конечно, в данном контексте имеет значении «отрицательно кивает до потери памяти».
27 Именно это слово из сказки процитировал перед смертью Фридрих Август Вольф, командующий прусскими войсками в битве при Ватерлоо, давний поклонник русских сказок. См.: Гранат В.С. Вольф, Велльгаузен, Витрувий — три титана, любившие Россию. Петроград, 1857.
28 См. прим.21.
29 Естественно, здесь имеется в виду «Супер-Я», а не первичная Я-энергия, как полагал Хайнц Хартман.
30 Семантически слово «нужен» («нужда», «нужник») восходит к общему индоевропейскому корню «ну», значение которого — «лесной орех»/«дикий горох» (см. слово «нут» в современном бурятском языке и его диалектах). Таким образом, кузнец задаётся вопросом, для кого из прекрасных женщин, замужних и не очень, он будет орешком любви, то есть перед нами, скорее всего, фрагмент древней песни, исполнявшейся во время обряда сватовства. Подробнеесм.: Taylor J., Grey S. Swat: an illustrated guide-book. LA, 2000. Pp.200-197.
31 «Же» – сокращённое название растения simmondsiachinensis или жожоба. Видимо, это слово попало сюда в результате позднейшей интерполяции, осуществлённой по заказу косметических корпораций.
32 Не следует путать с ухом. Глаз, согласно новейшим исследованиям микробиологов, — орган, которым видит и любит мужчина, а ухо — орган, которым любит женщина и не видит мужчина.
33 До сих пор в трактовке слова «нет» в данном контексте существуют разногласия. Течение гиперкритиков (Ф. Минли, С. Чтар) утверждает, что «нет» в данном случае — это «нет-нет-нет, ну, может быть, один где-то завалялся»; традиционалисты же, напротив, полагают, что «нет» здесь отсутствует, то есть, что «нет» здесь нет (см. интересную, но не бесспорную статью Л. Блума — Блум Л.Ф. Когда есть нет // Вопросы филологии, истории, физиогномики, математики и прикладной гистологии. М., 1932. Вып.12. С.12-19).
34 Возможно, здесь ошибка переписчика и следует читать «мадам» — устаревший термин для обозначения близкого друга мужского пола.
35 Неясно, что обозначает в данном случае глагол «сказал» — рассказал сказку; произнёс логически выверенную словесную конструкцию; сделал конскую колбасу из подручных материалов. Как полагает авторитетный комментатор сказок, А.В. Ваав, последнее ближе к коренному контексту повествования. См.: А.В. Ваав. А и В в русских сказках. Владивосток-на-Авоне, 2019. С.23.
36 По сообщениям летописей и арабских путешественников, передача глаз — один из важнейших обычаев славян, скреплявших таким образом узы дружбы и гостеприимства (см. сохранившуюся до сих пор пословицу «глаз долой — за друзей горой»). Известный торговец и крайне общительный дипломат, Саллахаддин Ибн Хаммум Аль-Фатих, посетивший Киевскую Русь в XV в., вернулся в Багдад с коллекцией из 901 дружеского глаза. См.: Иванов И.И. Арабы и славяне: глаза в глаза. М., 1982. С.45.
37 То есть по истечении двух часов, тридцати двух минут и семи секунд.
38 Согласно Теодору Дройзену, это выражение явно указывает на «приморскую» родину сказки — области вокруг города Находка.
39Оролиженщинывбрачномпроцессесм.: Tosh P., Posh T. Women: do we always want to be lumberjacks? // Slaughter, Massacre and Marriage. Vol.29. Pp.109-109.
40 Возможно, здесь ошибка переписчика и следует читать: «Невеста — гласная».
41 Как доказал в своей блестящей монографии Валентин Потрясокопный, именно этот эпизод русского фольклора вдохновил Н.В. Гоголя на создание романа в стихах «Шинель». См.: Потрясокопный В.В. Гоголь и я, Валентин Валентинович Потрясокопный. М., 1973. С.11.
42 Мотив временной и безвозмездной передачи носа был использован впоследствии У. Шекспиром в его знаменитой комедии ошибок «Кориолан и Клеопатра».
43 Очевидно сходство сватовства с судом: обвинитель-жених просит ответчика-свидетеля предоставить доказательства серьёзности намерений. О том, что свадьба и уголовно-судебный процесс являются сторонами одного общественного феномена, писал ещё Ломоносов: Ломоносов М.В. О преуспении сватов в судебных делах по преступлениям сладострастным и бракосочетаниям пренесчастным // Пушкин А.С. Собрание сочинений. Т.4. С.12-802.
44 Примечание удалено по решению Высочайшего Цензурного комитета в связи с откровенно скучным и неприемлемо унылым описанием полового акта двух вымышленных персонажей.
45 См. прим.25.
46 См. прим.24.
47 Среди исследователей нет единства в понимании того, в какую именно сласть нагулялся герой сказки. За двести лет скрупулёзного изучения фольклорного материала сложилась пять основных школ: «шоколадники» (Н.А. Богодарова, У. Хокклифф) с ответвлением «грильяжников» (Н.О. Майорова, Д.А. Линдгейм), «карамелеологи» (Я.Ю. Межерицкий, У. Хэдрилл), «ирисята» (В.В. Курков, А. Хаймович), «зефириты» (О.Л. Габелко, К. Штробель) и «рахатлукумщики» (А.Е. Рогачевский, Д. Фримэн). Как это часто бывает, на сегодняшний момент приходится констатировать, что адекватное понимание данного фрагмента, несмотря на все приводимые в спорах кондитерские доводы, пока невозможно.
48 См.: Пропп В.Я. Исторические корни волшебной сказки. М., 2000. С.7-8.
49 Отсюда происходит, как считается, украинская поговорка «Слово — не гриф, падалью не накормишь».
50 Выражение «следующее утро» в сказках обычно использовалось в качестве эпической метафоры для обозначения утра, наступившего вслед за ночью, сменившей вечер после дня, который пришёл на смену тому утру, о котором, по-видимому, изначально могла идти речь.
51 То есть в промежуток с 7.43 до 8.21.
52 Возможно, древнейшее свидетельство существования железной дороги.
53 Возможно, следует читать «подпругой» вместо «супругой».
54 Термин «край» в данном случае, безусловно, синонимичен термину «граница», который издавна отождествлялся с категорией «предел», наиболее точно выражающей древний архетип «след», вытекающий из общеиндоевропейской мифологемы «вентилятор» (см., напр., образ Карлсона, норвежского народного героя, борца за социальную справедливость и первого датского эгалитариста-наёмника). Таким образом, нет сомнений в том, что когда сказочник говорит о путешествии в далёкий край, он на самом деле говорит о недолгой поездке за город с целью лёгкого и поверхностного обозрения природы.
55 См. прим.6.
56 Безглазые и безносые люди в древности пользовались особым уважением — их первыми запускали в безлюдные тёмные места, первыми угощали неизвестными и плохо вымытыми продуктами и первыми приносили в жертву диким языческим богам, когда возникала подобная необходимость. См.: Гравивойтов К.А. Без носа и без глаз полная горница — ананас. СПб., 1672. С.12.
57 Здесь, конечно, вспоминаются замечательные слова Е.Н. Копосова: «Университетская метафора разума, очевидно абсурдная, если следовать ей систематически или хотя бы эксплицитно сформулировать её, слишком часто остаётся имплицитным кадром эпистемологических размышлений». Цит. по: Копосов Е.Н. Как думают историки. М., 2001. С.19.
58 Редакция ответственно заявляет, что не имеет никакого отношения к автору. И полагает, что в этом случае даже хороший адвокат не поможет.