Два года назад Богдан Агрис своим первым небольшим, но чрезвычайно плотным сборником впервые заявил о себе как о мощном поэте с собственным неповторимым голосом и, более того, с собственной системой видения мира. Впечатление это произвело тем более сильное, что дебют был нетипично поздним — автору, до тех пор неведомому, было уже за сорок. С тех пор у Агриса успела выйти вторая книга, «паутина повилика», подтвердившая и даже усилившая первоначальное впечатление. Теперь уже карта современной русской поэзии без Агриса непредставима; тем более, что этой осенью совместными стараниями Богдана и поэта и литературного критика Валерия Шубинского появился новый ежеквартальный электронный журнал «Кварта», посвящённый исключительно поэзии (в качестве редкого исключения — и поэтической прозе), наверняка намеренный эту карту по меньшей мере уточнять, а то и менять. О том, как начиналась его поэтическая работа, из каких корней она росла, с поэтом говорит Ольга Балла-Гертман.

 


Паутина повилика. Обложка книги Богдана Агриса // Формаслов
Паутина повилика. Обложка книги Богдана Агриса // Формаслов

Ольга Балла-Гертман: Богдан, ваша первая книга, «Дальний полустанок», — сразу же очень сильная, не оставляющая, по моему разумению, никаких сомнений в поэтическом мастерстве и поэтической зрелости автора, появилась всего два года назад (мне подумалось тогда, что новый поэт сразу явился в полном и сияющем боевом снаряжении, как Афина из головы Зевса). Наивный вопрос: где же вы были раньше? И что — какие занятия, испытанные влияния, собственно поэтическое письмо — было в той голове Зевса, из которой вы явились?

Богдан Агрис: В общем-то, не так далеко я и находился, в смежном отсеке, рядом, — если считать академическую философию отсеком смежным. По крайней мере, Евгению Вежлян, Александра Маркова и, немного по другим каналам, Сашу Иличевского я знаю с ранней юности. Но если возвращаться к моим занятиям, я был неизменным участником многих философских семинаров, в частности, историко-философского семинара великолепного Петра Резвых, пользовался неизменным уважением за уровень понимания и отдельные мысли, был из тех, кто составляют необходимую активную среду, офицерский резерв, если угодно, — но собственной философской работы (за исключением отдельных эпизодов преподавания) не вёл.

О.Б.-Г.: Но почему же?

Б.А.: А вот здесь интересно. В той точке, где у «нормального» философа включается порождение потока мыслей, идей, концепций, — у меня неизменно начинал возникать музыкально-речевой образный поток. Который, если довести его до ума, показывал бы, как воспринимает мир философ, находящийся в предельной для себя точке — в моменте начала мыслепорождения. Иными словами, к объектам философского усмотрения я неизменно начинал относиться поэтически.

С таким свойством индивидуальной антропологии делать большую философскую карьеру не то чтобы не имеет смысла, — а просто о высотах, оправдывающих усилия, нечего и думать.

О.Б.-Г.: Но ведь можно же было начать поэтическую работу и раньше — сразу, минуя чисто философскую профессиональную траекторию?

Б.А.: Я был уверен, что поэзию того типа, которую я только и мог бы делать: поэзию метафизическую, с очевидными трансцендентальным и теологическим бэкграундами, — в наше время не примут, что она никому не будет нужна. Ни о метареалистах, ни, тем более, о петербургском неомодернизме в моих кругах никто слыхом не слыхивал. Зато все морщились от постмодернистского засилья. Разумеется, писать в таких условиях, для себя, тоже не имело смысла. Ну, я толком и не писал. Вернее, пописывал, конечно, но нечто такое, что дальше Стихов.ру и не должно было идти, — дилетантские вирши с некоей искрой, но сделанные тяп-ляп.

О.Б.-Г.: Но зато наверняка вы читали поэзию несколько более, скажем так, интенсивно, чем рядовой потребитель текстов… что же это было?

Б.А.: Мандельштама и Блока с двадцати лет знал чуть ли не наизусть, что да, то да. Прочий Серебряный век — ну, как его знает обычный образованный любитель-гуманитарий. Остальное — остальное никак. Остальное я понял и полюбил в последние лет пять-шесть.

Если же снова о «скрытом» моём периоде, то из зарубежного — легенды и мифы, кельтские, прежде всего… артуриана, Гомер-Данте-Шекспир-Гёте (зато каждого прочитал по нескольку десятков раз)… прозы много, конечно.

Честно говоря, мой эстетический уровень, даже и как потребителя, был невысок. Так, стилистической разнородицы, дилетантских ляпов, погрешностей против вкуса в своих виршах я не видел вообще. В чужих тоже не отличил бы, я просто ничего, кроме классики, в руки не брал, а так — не отличил бы!

О.Б.-Г.: Я чувствую, радикальный переворот в читательской и писательской практике не мог произойти просто так, — что-то ведь послужило к нему стимулом?

Б.А.: Всё изменило желание основательно изучить классическую музыку. Погружение в её сферу заняло у меня года четыре, и это погружение было наиглубочайшим. Всё своё эстетическое чутьё я отточил на ней. Все эстетические категории и понятия пережил именно на ней. Жанры, модальности высказывания, стили и их чистота, многослойное равновесие внутри произведения… Все эти реальности я открыл для себя исключительно на музыкальном материале.

О.Б.-Г.: Вот ведь удивительно: как вы думаете, почему на чужом материале это получилось, а на явно близком вам, словесном — нет?

Б.А.: Не знаю, разве такое вот предположение: я по складу ума аналитик, а в музыке аналитика возможна более чистая — не мешает содержание.

И после этого решил для интереса открыть давно забытый файл с собственными стихами.

Естественно, пришёл в полнейший ужас. Переписал, что мог, написал уже на новом уровне эстетического сознания сразу больше, чем за пятнадцать последних лет. Это лето 2016 года. Но это ещё не «Дальний полустанок», хотя стихотворения того лета в книгу единичными образцами вошли (к примеру, заглавное стихотворение). Этих трёх месяцев хватило — я плотно сел на крючок хорошего письма.

Написанное меня устроило. Я просто уже тогда понимал, что стадиально это — ну, средний Заболоцкий. Не эпигонство, свежо вышло для эпигонства, но сам принцип из прошлых эпох… Я был недоволен и ещё в одном отношении. Мне всегда хотелось в стихах с головой броситься в метафизику на невероятную глубину. И ощущал, что с этим языком на глубину буду только намекать… но в неё не попаду.

Дальше — диалектические стадии включившегося на всю катушку самовозрастающего процесса. Появился мотив! Около двух лет я потратил на тотальное погружение в русскую поэзию после 1960 года. Это было нелегко. Что там — это было нелегко чертовски! Но всё было уже ясно — даже предопределено: с таких фронтом охвата я уже не мог не наткнуться на поэзию метареалистов и сайт «Новой Камеры Хранения», а в смысловых и культурных полях я вообще всегда ориентировался исключительно быстро. Долго вчитываться в открытое мне уже было не надо — я просто увидел, что поэты моей тематики и моей эстетической идеологии в поле присутствуют, буквально краем глаза (чтобы не подцепить конкретные приёмы и ходы) просмотрел наиболее близкие мне поэтики, быстро схватил общий принцип, пришёл в восторг («Это то, о чём я мечтал! Можно, отбросив принцип общепонятности, напрямую говорить о сущностном! Виват!») и, обрадовавшись, дал себе волю делать с языком то, что хотело с ним делать именно моё мировидение. За лето уже 2018 года были написаны две трети «Дальнего полустанка»… а дальше начинается нынешняя эпоха, для всех заинтересованных лиц открытая и обозримая.

Так что Афина была, конечно, готовая… но совсем недавно готовая. Вижу, впрочем, что описанием пути результат всё равно не объясняется — точно с таким же маршрутом могло не выйти ничего. Наверное, дело в десятках лет непрерывно развивавшегося «под спудом» онтологического воображения… которое, наконец, нашло себе точку выхода. Откуда вдруг взявшееся чутьё материала, языка? Думаю, оно и было — музыкальные штудии не сформировали его, а просто очистили и закалили общий вкус.

О.Б.-Г.: Кого из поэтов вы могли бы назвать близким себе и почему? А кого — повлиявшим на вас (может быть — и вашим учителем, если таковой был)? И не приходилось ли сопротивляться чьему-либо влиянию и перерастать его?

Б.А.: Эстетическая моя идеология оказалась довольно жёстко предопределена как философской и жизненной подпочвой, так и составом любимых с юности поэтов — никуда не денешься. Если ты двадцать пять лет до собственного дебюта читаешь Блока и Мандельштама, Мандельштама и Блока, то и получится в итоге конкретная метафизика петербургской неомодернистской школы. Кирилл Анкудинов вообще однажды написал (и я цитирую его в своей статье на «Кварте»), что линия «Новой Камеры Хранения» — это перепрописывание символизма средствами поэтики среднего и позднего Мандельштама.

Склонность же к метафизике и символизму — ну, здесь ясно: феноменология, Шеллинг, классическая и современная теология, кельтские леса и прочая артуриана… Вряд ли такой человек пойдёт в постмодернисты с их антиметафизическим и антитрансценденталистским пафосом. Словом — и я этого не скрываю — мне весьма свойственно сознание жреца-визионера, фигуры, безусловно, власть имеющей, но с арфой в руках и птичьей стайкой, кружащейся вокруг. Что, безусловно, смягчает образ.

От «традиционалистской» же линии меня уберегло то, что её средства совершенно непригодны для прорыва в мир глубинной метафизики. Человеческие же чувства, субъект и его состояния, его психологическая, бытовая, даже и нравственная канитель меня, как автора (да и как человека), интересовали и интересуют достаточно мало. Что, кстати, снова роднит меня с установками юрьевской школы. Кроме того, весь этот наш поэтический традиционализм для меня пахнет невыносимо по-советски.

Думаю, что и с учителем-учителями всё уже ясно. Посмотрев первый раз в жизни на первое попавшееся мне на глаза стихотворение Олега Юрьева… Словом, в этом момент что-то во мне сказало — «Вот оно! Принцип ясен, да, — о запредельном говорить как бы в русле, проложенном средним и поздним Мандельштамом, но намного, намного смелее. Ну ничего себе, как далеко зашло дело, — принимаю к сведению и тоже не буду себе ни в чём отказывать». Ну и, разумеется, я видел, что передо мной современные и при этом — о, чудо! — совершенно гениальные стихи.

Книги Юрьева тогда я немедленно заказал и периодически полистывал, чтобы убеждаться ещё и ещё раз в этом чуде. Внимательно же решил их прочитать по завершении первого сборника. Зато месяца два до начала его написания я читал запоем статьи самого Юрьева и статьи Валерия Шубинского. Именно эти тексты и доформировали моё эстетическое кредо, укрепили ещё в том, на чём я и так стоял, помогли учесть и увидеть то, что не видел и не учитывал.

Так что, да — в вышеуказанных смыслах мои учителя, разумеется, Олег Юрьев и Валерий Шубинский. Само собой, сдав в печать первую книгу, я позволил себе наиподробнейше зачитаться стихами обоих. Очень хотелось раньше, но на крыло поэтику надо было ставить самому, без подсказок.

Сопротивляться же мне приходится постоянно — собственным ставшим поэтическим структурам и тактикам.

Теперь о близких поэтах. Если о «классиках», то это, помимо неоднократно упомянутых Блока и Мандельштама, Заболоцкий до 1934 года, Введенский, Вагинов, ранний Пастернак. Очень люблю Анненского. Андрей Белый для меня целостное явление, он мне скорее друг, чем любимый поэт… его читаю больше, что называется, для души. К Блоку, кстати, столь же личное отношение, — есть у меня ощущение, пунктик, мистическое озарение, можно называть как угодно, что я пришёл сделать то, что Блоку сделать не удалось. Ну, если о более ранних… Из пары «Тютчев–Фет» почему-то, как ни странно, Фет. О Пушкине не говорю — это не поэтика, это планета. Странно любить или не любить планету. Ну и разумеется, Ломоносов с Державиным.

Из более близких по времени классиков (помимо Юрьева) — Леонид Аронзон, Елена Шварц, Илья Риссенберг. К сожалению, этим летом в разряд классиков перешёл и столь любимый нами всеми Василий Бородин, поэт, безусловно, великий.

Теперь о современниках. Ну, здесь очень много имён. Валерий Шубинский, Андрей Тавров, Иван Жданов, Алла Горбунова, Дмитрий Гаричев. Очень радует Андрей Гришаев, неизменно читаю его с удовольствием. Очень вырос за последние год-два Игорь Караулов. Что до молодёжи — здесь я совершенно очарован тем, что делает Соня Дубровская, очень радуют Владимир Кошелев и Ростислав Ярцев. Это всё только любимые и ценимые одновременно имена, просто ценимых и читаемых намного больше.

О.Б.-Г.: Важно ли вам было войти в поэтическую среду, дают ли Вам что-то диалоги с современниками? Вообще, по вашему чувству, насколько адекватно вы были прочитаны и услышаны?

Б.А.: Важно, а как же! Дело наше зыбкое, тонкое, это раз. Сам ты можешь быть доволен собой сколько угодно, но подтверждение значимости того, что ты делаешь, от тех коллег по цеху, которыми ты восхищен и которые при этом занимаются поэзией долгие десятилетия, сами признаны и имеют статус, — дело огромное. Оно позволяет не распылять резервы психики на избыточные сомнения — сомнений неизбыточных и так будет предостаточно. А психологически я не из породы «непризнанных». Меня бы такая ситуация просто сломала.

Что ещё важнее — большая поэтика вне принадлежности к той или иной ветви традиции, на мой взгляд, невозможна. А лучшая привязка к традиции — всё-таки личное присутствие в «своей» школе.

Диалог важен безусловно. Не то чтобы кто-то меня напрямую учил. Но тонкие и вовремя высказанные соображения, дружеские комментарии, другой, при этом благожелательный взгляд на детали и тонкости того, что ты делаешь, — как это может быть неважным? А главное — ощущение, что ты не один.

То, как приняло меня сообщество, — сказать, что я доволен, значит ничего не сказать. Я вообще-то не думал, что так бывает. Но оказалось — бывает. Друзья, ценители, соратники появились у меня практически сразу, имя быстро оказалось на слуху… словом, не знаю, кем надо быть, чтобы здесь жаловаться. Нет повода и для ламентаций на неправильное понимание или недооценку уровня.

Богдан Агрис с женой // Формаслов
Богдан Агрис с женой // Формаслов

О.Б.-Г.: А вот интересно, какими темами вы занимались в философии, когда были практикующим философом? И есть ли у вашей нынешней поэтической работы какая-то преемственность с этим?

Б.А.: Ой, ну вот это, я думаю, сложно будет связать с поэзией… «Логические исследования» Гуссерля, проблема трансцендентального «Я» в его же поздний период, вообще трансценденталистская традиция в новоевропейской философии… всё это, конечно, круто, но, боюсь, нашим коллегам это будет не слишком интересно.

Если о преемственности… Ну, помимо общей рамки, общего духа… Если кто-нибудь даст себе труд посидеть над «Дальним полустанком» с томиком Гуссерля, тот, конечно, вскроет, как я там играю с ноэмой, «раздеваю» её, «переодеваю», пересобираю ядро, подмешиваю гилетические моменты… Конечно, это было в потоке, конечно, я не сидел и не думал: «Вот, сейчас я обыграю эту штучку». Творческое сознание само решило заняться этой озорной игрой. Я это, разумеется, видел, но с отеческой усмешкой разрешил — пусть забавляется. Иногда выходило чуть выспренно, но в целом эта немного моцартовская вариативная комбинаторика дала неплохие эстетические результаты.

О.Б.-Г.: Кстати, а от философии как профессионального занятия вы теперь вовсе отошли? Или всё-таки нет?

Б.А.: Смотря в каком смысле понимать отход. Здесь как в старом анекдоте «Бороду-то я сбрею…». И в свой философский период я не порождал текстов собственно философских, но надеялся, что когда-нибудь этим займусь и достигну высокого уровня. Я просто больше на это не надеюсь. На среднем уровне — пожалуйста! Можно быть средним поэтом и средним философом. Быть большим практикующим поэтом и одновременно — большим практикующим философом невозможно. Антропологически несовместимые вещи. Просто задействуются разные энергетики, формируются разные пучки тонких умений, — и это конфликтующие среды. А поскольку я выбрал рост именно в качестве поэта, то ответ понятен.

Но невозможно быть философом именно что практикующим, то есть порождающим в своей области новые смыслы и умения. Кто мешает мне применять уже готовые и наживленные смыслы и навыки, что в жизни, что в анализе тех или иных литературных явлений, текстов, целостных поэтик и прочее? В этом смысле — философом я остаюсь и останусь.

Кстати, забавный случай. Несколько дней назад я выложил на Фейсбуке ни к чему не обязывающий пример анализа собственной поэтики. Реакция почему-то вышла странная — наша публика как-то оторопела и насторожилась. Потом пошли высказывания в духе — «Как, всё настолько понимая, можно писать дальше? Ведь сам факт концептуализации делает движение менее свободным, а развитие поэтики — искусственным?». И так далее.

Ну, тогда у меня вся поэтика искусственна с самого начала, поскольку я всегда прекрасно понимал, что я делаю. Тут что важно? — Понимал, что делаю сейчас. И делаю не из предшествующих интеллектуальных соображений, а просто делаю и вижу смысл делаемого/делающегося. По мне, из этого понимания не следует и не может следовать никакого предписания, что делать дальше. Да так оно и есть. Но, возможно, для поэтов без предварительной философской выучки это и впрямь опасно, в силу недостаточного опыта обращения с интеллектуальными конструктами, и проведенный анализ всё равно исподволь будет влиять на их дальнейшее движение.

Мне же легко не только породить конструкт, но и отодвинуть его, полностью о нем «забыть». Я вижу абстрагирования, которые произвожу, строя конструкт, и не онтологизирую его, то есть не верю в него, как в теперь довлеющую надо мной якобы «реальность». Философы выучены легче относиться к таким вещам, иначе бы они не выживали. Зачем тогда? А просто люблю понимать максимально больше. А движение в поэтике… Движусь-то я в ней только и исключительно исходя из её, поэтики, ситуации, конфигурации, динамики, переживаемой всей моей человеческой целостностью. Из ощупывания этой ситуации всем собой (но и головой тоже!). Короче, движусь как поэт.

О.Б.-Г.: И вот кстати о движении… Насколько я могу догадаться по записям в фейсбуке, вы уже задумываетесь над третьей книгой, а то даже потихоньку и собираете её. По вашим собственным наблюдениям, как вы меняетесь от сборника к сборнику? Вот, например, чем отличается как художественное высказывание первый от второго — и в каком направлении Вы думаете двигаться в третьем? Есть ли здесь вообще направление?

Б.А.: Вот если б я знал направление, это и была бы та самая запрещённая предписывающая концептуализация. Не знаю я его! То есть, у меня есть некоторое описание движения некоторых моментов формы от первого сборника ко второму. Но даже из него следуют десятки разных вариантов дальнейшего движения! А решающим, скорее всего, станет какой-нибудь неописанный момент формы, который выскочит из глубины… исходя из логики движения всей целостности, включающей и содержания, и динамический языковой рельеф, и духовные вектора, и жизнь во всей её полноте и тайне. Словом, нет, направления я не знаю. Напротив, как всегда в ситуации «между сборниками», растерян и дезориентирован.

Что до разницы между первой и второй книгой, мне кажется, что в первой книге мир представал более торжественным и статуарным. То есть, внутри себя он мог быть сколь угодно динамичным, но в качестве целого представал как неподвижный ландшафт. И главным типом субъектного движения являлось медитативное описание этого ландшафта. Методом же — художественно проведённый категориальный анализ этого ландшафта: он буквально «потел» категориями в самых немыслимых, иногда и весьма вычурных сочетаниях. Основной интонацией была гимническая.

Ясно, что набор возможных художественно интересных комбинаций исчерпался здесь за какие-то полгода. Вторая книга — вся выход из этой исчерпанности. Первичный лесной ландшафт по-прежнему присутствует — но в самом начале книги он выглядит уже не торжественным царством воплощенных высших категорий, а таинственным мирком для разных странных существ-сущностей. В конце же книги он — духовный собеседник героя-странника, свидетель его драм, соучастник в его мыслях и прозрениях. Это нечто совсем иное. Да и ещё до этого он представал как нечто иное — то кривляясь в фольклорном гротеске, то будучи ареной не абсурдных даже, а каких-то ино-логических сценок и речей, то превращаясь в место веселой непонятности и озорной спутанности всего и вся. Да появилось и много других «натур». Это и русская история, и урбанистические топосы (в частности, петербургский), и некий пока непонятный мне самому сад, и волшебный полуплюшевый-полунастоящий городок. А также культурологическое метапространство, интерьер… словом, «натура» обогатилась. В одном стихотворении «натурой» служит вообще происходящий в непонятном месте диалог между неназванными о более понятных, но очень прихотливо высказанных вещах… Столь же разнообразна стала и субъектная динамика: плачи, размышления, ехидная риторика, обличение… У каждого стихотворения своё резко выраженное индивидуальное лицо, свой механизм стихопорождения. Вообще в книге более гибкая, чёткая и экономная форма, чем это было в первой книге, всё-таки дебютной…

Связывает всё это вместе (и с первой книгой), помимо чисто поэтических организованностей (способ образопорождения, лексико-фонетическая, просодическая, фактурная ткани, сквозные мотивы и прочее) прежнее видение мира в перспективе постоянно проникающего в него запределья и/или выходящей наружу его сущностной глубины. Просто берутся, в отличие от первой книги, другие его ракурсы и срезы.

Что выражает вторая книга как целое? Мне трудно сказать. Что выражала как целое «Нечаянная радость» Блока? Что мира, даже взятого в его трансцендентных, запредельных аспектах, наблюдателю в одном ракурсе перед собою не удержать и только наблюдателем не остаться? Наверное, это. Правда, в отличие от Блока я не рассматриваю это как падение. Тем более, что и торжественные ноты никуда не делись, просто стали чуть менее фанфарны. Да и завершается книга стихотворением даже не гимническим, а по тону и духу совершенно библейским, эсхатологическим, с обетованием новой эпохи, нового эона. Конечно, я не дублирую здесь Писание. Это лишь предощущение смены эона малого, исторического, не космогонического. Обещание высоких и светлых чудес. Впрочем, их атмосферы у меня с лихвой хватает и в других местах, пусть в равной мере это получается не всегда. Если попытаться сказать о себе немногими словами, то да — я поэт высоких и светлых чудес. Даже когда в стихах позволяю себе погрустить или поужасаться. Впрочем, и в этих случаях печаль или ужас окутаны у меня неизменной дымкой волшебства… или такой странности, которая сама по себе является знаком за-мирового присутствия.

Посмотрим, куда заведёт меня третья книга. Может быть, я захочу отдохнуть в уютном волшебном городке, населённом нежными и уютными вещами и обитателями? Может, напротив, меня затянет в метаисторические вихри и пророческие интонации? Не знаю, не знаю… Куда захочет поэтика… и мои же мне неясные глубины.

О.Б.-Г.: В сентябре этого года вышел первый номер вашего с Валерием Шубинским поэтического журнала «Кварта». Расскажите, пожалуйста, о замысле и программе этого издания. Каково его место среди уже существующих поэтических журналов, чем он отличается от, скажем, «Воздуха», «Флагов», «Просодии»…? И каково вам в новом для себя статусе — в качестве редактора?

Б.А.: Здесь всё достаточно просто. О печатном органе современной модернистской поэзии, об издании, центрирующем её и стягивающем в некое целое, я мечтал с того момента, когда понял, что «Новая Камера Хранения» как проект завершена. То есть, ещё до написания даже и первой своей книги. Разумеется, я тогда и предполагать не мог, что нечто подобное будет делаться с моим участием. Через год-полтора во мне прочно осело ощущение, что жатвы много, а делателей мало, и что если не я, то кто? Ну, слава Богу, не только я… Возникшая профессиональная и человеческая близость с Валерием Шубинским повлекла за собой всё учащавшиеся между нами двоими разговоры о том, что надо что-то делать. Окончательно идея дозрела уже в Чебоксарах в апреле текущего года, когда мы увидели, что часть поэтической молодёжи однозначно тяготеет к модернистскому полюсу в своих поэтических практиках. На волне этого осознания и было принято организационное решение.

Чем отличается «Кварта» от других изданий? Ну, наверное, тем, что к всеохватности мы стремиться не будем. Хороших авторов постараемся обеспечить, а вот разных, в плане представителей разных школ и течений, — всё-таки нет. Это журнал для нравящихся соредакторам поэтик. Да, вот такой субъективизм.

Каково мне в статусе редактора? Да превосходно. Для меня появилась возможность культурного маневра не только с помощью собственных стихотворений и книг, а я люблю глубокую обеспеченность флангов, тылов и подвоза и предпочитаю хоть немного влиять на обстоятельства сам. В конце концов, в силу устройства сознания, я, конечно же, ещё и идеолог. Судьба направления мне столь же дорога, как и собственная поэтическая биография, и у меня появилась возможность многое сделать для направления, — словом, одни сплошные плюсы.

 

Редактор отдела критики и публицистики Борис Кутенков – поэт, литературный критик. Родился и живёт в Москве. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького (2011), учился в аспирантуре. Редактор отдела культуры и науки «Учительской газеты». Автор пяти стихотворных сборников. Стихи публиковались в журналах «Интерпоэзия», «Волга», «Урал», «Homo Legens», «Юность», «Новая Юность» и др., статьи – в журналах «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Вопросы литературы» и мн. др.