7 мая исполняется 20 лет со дня ухода из жизни Бориса Рыжего. Специально к этому дню Олег Дозморов, ближайший друг Бориса, откровенно ответил на вопросы «Формаслова» об экспроприации Рыжего массовой культурой, о романтической позе в стихах Рыжего и его посмертной репутации. Беседовал Борис Кутенков. Продолжение читайте в следующем номере.


— Олег, я тут задумался о том, что, когда Борис входил в литературу, интернет только начинался и действовали советские и позднесоветские способы бытования текстов… Как он обходил эту систему? Она сильно его мучила?

Олег Дозморов. Фото М. Сайфуллиной // Формаслов
Олег Дозморов. Фото М. Сайфуллиной // Формаслов

— Эту систему невозможно было перепрыгнуть. Кроме толстых журналов не было никаких других институций. Для провинциала эта проблема обострялась. У тебя не было физического контакта, ты не мог зайти в редакцию; даже позвонить было проблемой. Я, помню, звонил в Москву из деканата, когда надо было, дома не было телефона… У нас был добрый декан, я приходил к нему и просил разрешения — звонил Лёше Кубрику или ещё кому-то.

А напечататься — это было целой проблемой. Борис пробивался в «Урал» с 1992 года. И, наконец, его напечатали только в 1995-м. Чтобы напечататься в «Звезде», нужно было иметь какое-то отношение к Питеру; Боря его не имел, а ему очень хотелось там опубликоваться, и это был единственный журнал, в котором он кого-то знал, с которым был связан. Тогда его знакомым из литературы за пределами Урала был только Саша Леонтьев. А Боре было двадцать лет. И все эти советские штуки работали: надо было, чтобы старший поэт тебе помог, надо было терпеливо, иногда годами, ждать. Сейчас этого всего нет: классно, если тебя лайкнет или прокомментирует кто-то из мэтров, но, собственно, и что?.. А тогда это влияло на судьбу.

— В некоторых интервью тех, кто его знал, мелькают мнения вроде «Парень так хотел славы, что на всё был готов». Насколько это неверно в случае Рыжего?

— Он не был на всё готов, но он был и не дурак. Он, скажем, открывал журнал, где его не печатали, и видел там совершенно чудовищные стихи своего ровесника, поэта X. И он понимал, что дело не в стихах, а в какой-то системе, в какой-то игре. И вот он приезжает в Питер, а там это повторяется: «Да, мы видели Ваши стихи, но ещё не прочитали…». Месяц проходит, он опять звонит, а они всё ещё не прочитали. Это советская тема — я не знаю, Боря, столкнулись Вы с ней или нет?..

— Конечно, в полной мере. Это же в толстых журналах до сих пор: часто не хочется отправлять стихи, потому что знаешь, что будет такая волынка. Отправляешь в журнал меньшего калибра – зная, что там примут с душой.

— Вот видите, эта стена, оказывается, до сих пор существует. Но сейчас можно сделать подкоп или её перелететь. Можно публиковаться в Интернете, и, в принципе, читателей будет не меньше. А тогда надо было играть по правилам. Борис не хотел играть по правилам: он знал себе цену, видел, что его стихи как минимум не хуже, чем у тех, кто публикуется в журналах. И понятно, что он обижался и злился. В «Звезде» он ждал больше года, его мурыжили. Не потому, что плохой журнал или в нем работают изверги, — вовсе нет. Просто так было устроено, это была норма. Ждали месяцами, годами. Сейчас журналы стали работать оперативнее.

Так вот, потом Саша Леонтьев показал Борины стихи Кушнеру, попросил помочь. АС написал на конверте: «Прошу обратить внимание». Он был членом редакционного совета «Звезды» и отдал эту подборку через голову Пурина кому-то из соредакторов (думаю, Алексей Арнольдович раскусил маневр и смеялся). И только тогда дело сдвинулось с мёртвой точки. Тогда ждали все, но первая публикация представлялась вопросом жизни и смерти.

И когда вышла подборка — первая у Бори в центральном журнале — там были стихи прошлого года!.. Представляете, для двадцатидвухлетнего поэта — это как позапрошлый век. За эти месяцы он прошёл колоссальный путь. И он понял так, что это игра, и подумал: ну о’кей, я сыграю в эту игру и на этом поле вас обыграю. Он, в общем-то, порушил всю эту систему очерёдности, и получилось так, что мальчик двадцати с небольшим лет может получить при жизни книгу в «Пушкинском фонде», премию, известность, скандал, — что угодно. Не потому что он такой махровый карьерист, а потому что — ну, вы хотите в такую игру сыграть?.. Давайте сыграем. У него были совершенно нормальные амбиции, он хотел признания, а ждать до сорока лет не хотел.

Поэты из его тогдашнего свердловского окружения, из среды Горного института, обвиняют его в том, что он пробивал свои стихи. В том-то и дело, что не пробивал он их никогда. Единственный был момент — вот этот, когда Саша Леонтьев попросил Александра Семёновича. Это было в 1997-м — когда он не был ещё известен…

— В дальнейшем случилась его публикация в «Знамени»…

— Он спрашивал: «Олег, чё делать?». Я отвечал: «Не знаю. Пошли стихи в “Знамя”». Он: «Да нет, не возьмут». Я: «Ну и что? Ты ничего не потеряешь». А он не хотел. Боялся. Он был перфекционист и боялся неудачи. Потом он как-то решился, и Маргарита Михайловна (мать Бориса Рыжего. — Прим. ред.) понесла подборку на почту, сам он слишком нервничал. Она отправила стихи в «Знамя».

— Как развивались события дальше?

— Через неделю примерно приходит почтальон с толстой сумкой на ремне, прямо как у Маршака, и приносит телеграмму из «Знамени»: «Борис Борисович, Ваши стихи идут в ближайшем номере». Это был, если не ошибаюсь, ноябрь 1998-го. Просьба прислать справку о себе и подпись: «Ермолаева». Боря подумал, что его разыгрывают, что такого быть не может. (Смеётся).

Потом Борису Петровичу какой-то его знакомый из академической среды предложил отправить подборку Бори в «Новый мир» — будучи знакомым с Залыгиным, он так поступил в свое время со стихами своего сына. И Боря буквально заорал на отца: «Папа, никогда мне такого не предлагай! Я не хочу быть, как Y!» То есть он не хотел этого блата. Несколько раз ему предлагали издать книгу в Екатеринбурге. Он стоял насмерть.

Так что у него всё было по-честному. Но он сильно играл на публику. Мол, если вы хотите видеть мальчика из провинции, то я таким и буду для вас. Игра, соревнование, наличие противника вообще его мотивировали. И я думаю, что Алексей Арнольдович Пурин был вовлечён в эту игру, — но это прекрасная литературная игра, с обменом эпиграммами. На самом деле Боря любил и уважал Пурина и за многое был ему благодарен.

— Было ли у него предчувствие ранней смерти? Как оно проявлялось в бытовом поведении?

— Да, он постоянно нервничал, куда-то словно спешил. Он не рационализировал это ощущение, но постоянно объяснял его по-разному — например, тревожился то за одно, то за другое, то за третье. То за Артёма, то за родителей, хотя сейчас я вижу, что они совсем не старые были в то время. Маргарите Михайловне было шестьдесят лет, например; Борис Петрович её даже чуть младше. Борю постоянно что-то выводило из равновесия; я раза два или три видел его в довольно блаженном, расслабленном состоянии в течение, скажем, вечера. Я думаю, это скорее характер, психология, нежели предопределение или судьба. Возможно, у него была какая-то травма, связанная со смертью, но я о ней могу только догадываться (и это не Эля, конечно). О ранимости, хрупкости натуры Бориса говорят все его близко знавшие. Возможно, наследственность: Борис Петрович человек довольно тонкой душевной организации, Маргарита Михайловна тоже, в общем-то, не из стали и кремня.

Игорь Сахновский, с которым мы одновременно (так получилось, мы работали в одной редакции, и Женя Касимов позвонил туда) узнали о гибели Бориса, сказал, что он не успел продержаться тридцать секунд и это всё пережить. Сделал это на аффекте. У меня нет одной, универсальной версии; могло быть так, а могло быть иначе.

— Мне вчера сказали, что он написал около 1000 стихотворений, а из них опубликовано где-то 300. Для меня это было очень неожиданно, я никогда над этим не задумывался. Это правда?

— Этот миф — о 1000 стихотворений — гуляет по Сети. Но я как человек, который видел архив, могу сказать, что всё уже опубликовано, осталось в районе десятка стихотворений.

Боря в здравом уме никогда бы не напечатал «Роттердамский дневник», о переписке, где задеты многие, и речи нет. Он никогда бы не напечатал стихи первых четырёх-пяти лет сочинительства. Он всем говорил, в том числе и мне: «Не печатайте ранние стихи». У него была попытка их уничтожить. Он отнёс их на мусорку, за ним проследил Борис Петрович и вытащил пачку бумаг. Культура так устроена, что ей всё важно, и всё в итоге останется. Плевала она, культура, на мнение автора.

— Десяток ещё не опубликованных? А где они?

— В архиве семьи. Я не знаю, в Екатеринбурге или в Израиле. Осталось несколько неопубликованных вещей, но я не думаю, что они так уж репрезентативны. Ну, можно, наверное, напечатать.

Впрочем, архив — это громко сказано. Это четыре вот таких папочки! (Показывает руками). Вот и весь архив, причём там ничего не было разобрано, подготовлено, старые и новые стихи, переделанные и недоделанные, лежали вместе, в кучу. Боря — аккуратный человек, любил порядок, но архивом не занимался. А на банкете «Антибукера» из стеснения и желания выпендриться рассказал одному поэту, очень, кстати, хорошему, что запланировал самоубийство и даже разложил все стихи по папочкам: эти опубликовать тогда-то, эти — тогда-то. Поэт принял троллинг за чистую монету, и эта история прочно вошла в его репертуар баек о «карьеристе» Рыжем.

— Интересно, откуда же взялся миф про тысячу стихотворений…

— Ну там как было дело: это Юра Казарин написал, это оценка сверху, максимально возможное число. Мы взяли наибольшее количество стихов за год и умножили на количество лет творчества. И получилась эта цифра — 1300. Но Борис Петрович не только отксерокопировал архив, он ещё составил список всех стихов — и там раза в два меньше, чем 1300. Хотя Боря много писал, почти каждый день, и у нас получилось такое число. Но все-таки не 1300 стихотворений.

— Говорят, что он написал за Вас сонет про Москву. Тоже миф?

— Это правда. Был 97-й год, студенческий поэтический конкурс в Академии нефти и газа. К 850-летию Москвы надо было прислать три стихотворения, одно из них почему-то должно было быть сонетом, другое о Москве. Сидишь ты в Екатеринбурге и пишешь стихи о Москве. (Смеётся). И третье — на свободную тему. На халяву в Москву прокатиться круто. Нам покупали купейные билеты и присылали их прямо в конверте. Отчётности никакой. Вы идёте на вокзал и, если плацкартный билет есть, покупаете его на тот же поезд, а купейный сдаёте. С вас берут небольшую комиссию. Сейчас бы это не прокатило. Проехаться в Москву значило вернуться с полным рюкзаком книг: тогда книжки стоили относительно дёшево, а билеты дорого. На вырученную разницу можно было купить четырёхтомник Ходасевича, трёхтомник Георгия Иванова, Шестова «водолеевского»… В Екатеринбурге их не было. Так вот, Борис навалял эти сонеты за нефиг делать, а я встал в позу и сказал, что не буду писать никакие сонеты. И он говорит: «Поручик, ты можешь ко мне подъехать?». Я сел на трамвай, через 20 минут был у него, и он вручил мне этот сонет. В общем, уговорил он меня, что не так уж сложно было, потому что в Москву съездить лишний раз… Мы были студенты, денег не было.

Так вот, мы победили на этом любительском конкурсе. Получили дипломы и конверты с деньгами. За первое место Боря получил, по-моему, миллион рублей, а я за третье — семьсот тысяч (думаю, кстати, что этот расклад символически честный — первое и третье место, я трезво смотрю на свои способности). То есть на наши сегодняшние деньги это примерно тысяча и семьсот рублей. И Борино стихотворение под моей фамилией было напечатано в сборнике этого конкурса. (Смеётся). Сам Боря впоследствии всячески от этих виршей отбрыкивался, говорил, что Лобанцев (свердловский поэт, немного шестидесятник, вообще интересный человек, его «куратор» в литобъединении Горного) их переписал на три четверти. Я думаю, он не хотел, чтобы это печаталось, но если кто-то хочет — может найти этот сборник, и станет понятно, что стихотворение о Москве — не моё, а Борино.

— Что Вы думаете о его посмертных и прижизненных книгах?

— Прижизненная книга была одна. Там история была какая. В начале 1999-го года вышла первая подборка Бориса в «Знамени», а в июне был Международный конгресс в Питере, посвящённый 200-летию со дня рождения Пушкина. Там была квота на провинциальных поэтов, и Екатеринбург представляли мы с Рыжим. Нас всех поделили на три категории по степени крутости: для наименее крутых поэтов — выступление где-то на улице перед бабушками, для более крутых — если не ошибаюсь, в Доме учёного, а для самых — в Смольном. Представляете, в Смольном, где Ленин выступал! Саша Леонтьев оказался в самой «крутой» категории, Боря — на втором месте, я — на третьем. Он читал там стихотворение, где были строки: «Что Ариосто или Дант — / Я человек того покроя, / Я твой навеки арестант, / И всё такое, всё такое». Он читает стихотворение, выходит покурить, и подходит Геннадий Фёдорович Комаров к Боре и говорит: «Борис, здравствуйте, я Комаров, мне Ваши стихи понравились, пришлите, пожалуйста, рукопись». Никакого блата не было — человек реально услышал стихи. Возможно, он читал в «Знамени» подборку, может быть, в Urbi… Но это неважно. Главное — он увидел поэта и оценил: это нормальная реакция хорошего издателя — подойти и попросить стихов.

Борис Рыжий и Олег Дозморов. На Конгрессе в честь 200-летия Пушкина, Питер, 1999 год. Гостиница "Приморская". Из личного архива О. Дозморова // Формаслов
Борис Рыжий и Олег Дозморов. На Конгрессе в честь 200-летия Пушкина, Питер, 1999 год. Гостиница “Приморская”. Из личного архива О. Дозморова // Формаслов

И надо сказать, что это разозлило многих. В ту серию «Пушкинского фонда» рвались. Сейчас это можно сравнить, допустим, с НЛО или «Воймегой», в зависимости от сегмента поэзии: сейчас все хотят туда, а тогда все хотели в «Пушкинский фонд». На Комарова шла буквально охота поэтов.

Они с Рыжим стали готовить книжку. Боря участвовал в составлении, но по большей части её составил Комаров. И составил, надо сказать, прекрасно. А название предложил Борис — но он предложил «Всё такое», а Комаров прибавил союз «и», и получилось «И всё такое».

— Так лучше, по-моему.

— Согласен. Но надо сказать, что Борис дразнил гусей. Вот эти строки: «Я улыбнусь, махну рукой, / Подобно Юрию Гагарину, / Со лба похмельную испарину / Смахну — и двину по кривой» — в то время воспринимались однозначно как советские (несмотря на абсолютно несоветский эпитет «похмельную»). У Алексея Машевского была хорошая статья «Последний советский поэт» о Рыжем — он имел в виду, что Борис — поэт большого стиля или, скорее, тоски по этому стилю, поэт конца классической эпохи. Это была игра, антураж, ничего советского в его стихах нет. В то время это был вызов — написать стихи об СССР. Он вообще был неполиткорректный: сейчас про половину его стихов скажут, что это, мол, пропаганда или экстремизм… А тогда свободы было больше. У Бори, например, было стихотворение с эпиграфом из Демьяна Бедного. Представляете, Демьян Бедный, придворный поэт, воспевавший Сталина! Константин Симонов был, наверное, рекордсменом по количеству встреч со Сталиным, но Демьян Бедный умер, кажется, после того, как он написал что-то не то…

— Ну да, он умер в опале, несмотря на то, что пытался всячески изображать лояльность к власти. Об этом замечательно писал Бенедикт Сарнов.

— Да. И эти «внешнесоветские» стихи Рыжего были для некоторых поэтов как красная тряпка для быка. Я помню, три хороших, настоящих поэта просто орали в моём присутствии: что это такое, это совок… Потом они одумались. Не сразу было понятно, что это такая игра — довольно интересная и глубокая: создание нового романтического героя.

— А как Вы смотрите на посмертные издания БР? У меня, например, вызывает ужас, что некоторые из них начинаются с ранних стихотворений. Хронологический принцип убивает книгу, так как читатель первым делом натыкается на самые слабые вещи.

Обложка книги Бориса Рыжего На Холодном ветру, 2001 // Формаслов
Обложка книги Бориса Рыжего На Холодном ветру, 2001 // Формаслов

— Боря успел принять участие в составлении своей второй книжки, «На холодном ветру», которая вышла уже после его смерти. Но там была такая же история – он отправил стихи Комарову с несколькими вариантами названия, один из них был «Рубашка в клеточку». Насколько я помню, остановились на этом названии. Но потом, после того, как это всё уже случилось, Борис Петрович прислал Комарову гигантскую кипу стихов — сотни. Комаров пересоставил эту книгу, добавил ранних и поздних и придумал название «На холодном ветру», которое, как мне кажется, не очень Борису идёт, но хозяин — барин. Но всё-таки частично эта книга вышла ещё с участием Бориса, а потом началось гуляние архива без текстологической работы по разным издательствам. Смешались опубликованные и неопубликованные, поздние и ранние публикации. Многие стихи были при жизни напечатаны — так надо было печатать по прижизненным публикациям, но никто этим не занимался. Просто напечатали по тем ксерокопиям из архива, которые прислал Борис Петрович. Два издания, по которым реально была проделана текстологическая работа: это комаровский сборник «Стихи» (2003, маленького формата) и тот, который составила Ольга Юрьевна Ермолаева, «Типа песня» (2006 год).

Сборник «В кварталах дальних и печальных» — с опечаткой в названии! Это вообще беспрецедентно. Это же пушкинская строчка! «Дальных и печальных».

— Наверное, сочли, что это орфографическая ошибка.

— Дебилы! Я иначе сказать не могу. И это не единственная ошибка. Там просто кошмар внутри творится.

— Дурацкие сноски вроде «А. С. Пушкин (1799 – 1837) — русский поэт».

— Мало того: там вторгались в текст. Ладно сноски, хотя это полный конец всему: сноска должна быть в примечании, это не часть текста в данном случае, не авторская сноска. За примечаниями подите в конец книги. Хорошо, мат нельзя — но его надо делать отточиями! А там заменены слова. Это реально вторжение в текст. Неужели русскоязычный читатель не догадается, какое слово должно быть?..

— То есть это всё творилось без согласия наследников?..

— Наследники же не литераторы. Получить их согласие, я думаю, не составило труда, но со стороны редакции, издательства должна быть ответственность. Так не делают.

Потом — было ещё издание с чудовищным названием «Как страшно жить, когда ты безоружен».

— С ужасным предисловием Валентина Гафта, помню.

— Да-да. Это масскульт во всей красе. Я даже не стал покупать эту книжку — при всём уважении к Гафту. Я готов ползать перед ним на брюхе как перед актёром, но это, конечно, уже эксплуатация «массового» образа. Это всё побочные эффекты популярности Рыжего. Интернет наводнён актёрскими читками его стихов. Есть даже пантомимы! Я не шучу. И есть оратории. Барды компакт-диски выпускают. В общем, всё, он нам не принадлежит, и тут надо просто руки на груди сложить и наблюдать.

Я думаю, что снимут фильм игровой, это неизбежно, потому что сейчас эксплуатируется тематика страшных девяностых. Но с этим ничего нельзя поделать. Мы не можем выступить проводниками посмертной воли Бориса: как запретить его исполнять, читать людям? Я думаю, Боря бы дико ржал над этим всем.

— Правда ли, что ему много раз предлагали издать книгу в Екатеринбурге?

— Правда, и он каждый раз это торпедировал. Проблема провинциальности — не в том, что это провинция. Провинция — это не география. А в том, что там, куда ни шагнёшь, ты окажешься всё в том же местном контексте. Представьте, Боря, что Вы живёте в каком-то районе Москвы и считаете себя всерьёз, строго поэтом этого района (я не про игру, скажем, «Коньковской школы»). Я не знаю, где Вы живёте, но я жил в Люблино и в Перово. И считаться уральским поэтом — это всё равно что считаться первым поэтом района Перово. Свои иерархии, своя критика, свой журнал — это всё игра в поддавки. Все десятилетиями живут рядом, ссорятся, мирятся, обмениваются жёнами, любят и ненавидят. Боря не хотел этого, вот и всё. В 1997-м году мы с ним дали друг другу клятву, что мы больше не дадим стихи в журнал «Урал». Понятно, что мы её нарушили, но тем не менее. А ему говорили: «Боря, чего ты мучаешься, давай мы тебе книжку издадим в Екатеринбурге на 600 страниц», и его это страшно бесило.

Когда он ехал в Питер в 2000 году, говорил: «Может, там с Кушнером увижусь», местные поэты нагружали на него рюкзак своих книг. И он действительно был приглашён к Кушнеру, дарил ему эти книги, а потом рассказывал, как тот трогательным голосом говорил: «Борис, я вас прошу, больше не делайте так, не привозите мне эти книги!» — чуть ли не со слезами на глазах. И в какой-то момент, когда я повёз книги уральцев на Конгресс, Боря отобрал у меня эти книги и выкинул их в помойку. Не потому, что, типа, конкуренты и нельзя помогать — Боря был щедрый парень, он посылал Ермолаевой стихи Тягунова, Тиновской и других, рекомендовал Комарову… Но он был против того, чтобы жить этим контекстом. Он не хотел этого.

— Думаю, уральский литпроцесс с тех пор пошёл далеко вперёд. Во всяком случае, то, что происходит сейчас с поэзией Урала, нельзя назвать каким-то коконом или местничеством. Я имею в виду антологии Волковой и Кальпиди, деятельность журнала «Урал»… Но у меня почему-то — по его дневникам и по воспоминаниям о нём — закрепилось представление, что Рыжего не очень-то понимали на родине.

– Я сам в 1996-м не считал Бориса гением. И никто не считал. Он был один из самых талантливых и подающих надежды. Но его достижения, конечно, были все впереди. И его стихи, даже высшей пробы, не сто рублей, чтобы всем нравиться. К тому же на Урале была нормальная такая ревность — действительно, что это такое, парню двадцать лет, а он уже в Роттердам поехал. Были и люди, которые очень поддерживали его в начале 90-х, но которые не простили ему это переключение на московский контекст. Боря же педалировал это — дразнил всех: он возвращался из Москвы — и рассказывал всякие небылицы, возвращался из Питера — и рассказывал, что Кушнер получил премию и купил «Мерседес». Люди верили. Или что он такой же прожжённый, и Кушнер обещал ему «Северную Пальмиру». Два-три человека, я не буду их называть, но они просто бесились. В своей неудачливости все равны — а у него там публикация, сям публикация… Ведь книга в «Пушкинском фонде», премия «Антибукер», поездка в Роттердам — это всё один год. У людей был шок, он реально сломал систему, порушил иерархии. И на этом фоне их достижения, скромные и так, они просто все поблекли. Так что раздавался страшный стук вставных челюстей, которые падали на пол.

Он в «Урале»-то проработал три месяца, потом сбежал оттуда. А в Москве и Питере его принимали таким, какой он есть. Понимали его. Понимали, где он играет, почему он играет в советского поэта. Понимали, что это Байрон в телаге. Боря считал, что фишка — в стихах. Вот у него была такая фишка. Её на Урале не рубили.

— И до сих пор, видимо, обиды вспыхивают то здесь, то там. Что мне абсолютно непонятно. То есть —  объяснимо, но всё равно в голове не укладывается.

— При жизни его отметил Евгений Борисович Рейн, но я не уверен, что он даже читал его до «Антибукера». После этого они несколько раз встречались — и Рейн каждый раз делал вид, что он его не узнал, но этот трюк он проделывал со всеми. А после смерти он провозглашал его «самым талантливым поэтом своего поколения». Да скажите вы это при жизни, в 1998-м году, Евгений Борисович, дорогой!

В общем, конфетка не очень сладкая была. Да и питерский холод отстранения растаял уже после премии: мол, Москва дала премию — мы тоже должны дать. В том шорте «Антибукера» был очень сильный расклад: там, например, был Денис Новиков. Стали голосовать — и было ясно, что большинства ни у кого нет. И тогда Фаликов подговорил Рейна: чтобы главную премию никому не давать, давайте дадим самому младшему поощрительную премию — которая была, не 12, а всего 2 тысячи долларов. Причём деньги зажали, их из газеты выбивал Саша Леонтьев. И Рыжему было обидно, что ему дали эту поощрительную премию «Незнакомка». Как бы за дебют.

Он ещё очень ждал, что анонс его публикации вынесут на обложку «Знамени». И каждый раз почему-то боялся, что «Знамя» перестанет его печатать. Опять эти контрасты, да. Почему боялся — не знаю, это невероятно, потому что Ольга Юрьевна его обожала. Может быть, от того, что все это из Екатеринбурга представлялось невероятной удачей, случайностью, или от того же перфекционизма, неуверенности в себе на сто процентов.

Борис Рыжий и Ольга Ермолаева после «антибукеровского банкета», январь 2000. Фото из личного архива О. Ермолаевой // Формаслов
Борис Рыжий и Ольга Ермолаева после «антибукеровского банкета», январь 2000. Фото из личного архива О. Ермолаевой // Формаслов

— Олег, когда я писал о Вашей книге «Уральский акцент», я заметил довольно много межтекстовых связей со стихами Рыжего. Иногда они упрятаны в подтекст, иногда — очень явно просвечивают. Это сознательное подчёркивание родства? Или —  у Вас его стихи на подкорке и что-то внезапно «вылезает»?

— Это сложно рационализировать. Но раз это повторяется, то это не просто так. Я осознаю, что Борис — моя лирическая тема, диалог с ним продолжается в стихах. Хотя лишь верю, что это диалог: но с моей стороны реплики уходят куда-то туда. А что касается интертекста — что это за стихи, в которых нет памяти о других стихах?.. Это как глухой бубен. Другое дело, я понимаю, что мало кто это считывает, но если пара-тройка людей понимает, я очень рад.

— Чему Вы научились у него как у поэта?

Боря — поэт сложный. Пацанская элегия — его жанр, который в каком-то смысле синтезирован. И я многому у него научился, прежде всего понимать стихи, видеть в них синтез. Однажды — несмотря на то, что он нечасто вслух рефлексировал, — он сказал мне… (Мы часто говорили в режиме анекдота, а что касается рефлексии — это было свойственно мне, а ему не всегда; в режиме жалоб он действовал чаще…). Так вот, он сказал: «Я у тебя взял все тонкости, а ты у меня все грубости». И я думаю, он был прав, потому что мне не хватало грубостей тогда в стихах. Думаю, я находился под его влиянием, а он — возможно, под моим какое-то время. Но вообще Боря все влияния преображал, трансформировал. Наше поэтическое хозяйство, по крайней мере в плане чтения, было в каком-то смысле общим. Его влияние я чувствую до сих пор.

— Что Вы думаете о его продолжателях?

— Мы по большому счёту все эпигоны Бориса, он уже растворен в поэзии. Но все у всех воруют. Это заложено в самой культуре. Пушкин, например, своровал лучшие строки у Жуковского. И что, Жуковский обиделся, что ли? Нет, не обиделся — он не идиот, он нормальный мужик, извините за уральский такой подход к теме. (Смеётся). А в случае с Рыжим можно отследить влияние Гандлевского, из них иногда можно делать центон — я помню, когда Сергей Маркович написал стихотворение, где «вынул парабеллум», у Бориса тут же в стихах появился маузер. И ещё у него есть браунинг в чёрном мазуте.

Очень сложно бороться с его влиянием. Очень. Я не завидую тем, кто подпадает под его влияние. Это такая личность обаятельная, которую имитировать нельзя.

— Вы упомянули про «браунинг в чёрном мазуте», это образ из одного из самых любимых мной стихотворений Рыжего. И сразу вспомнилось: «Устроиться на автобазу / И петь про чёрный пистолет» Гандлевского.

— А у Гандлевского откуда «чёрный пистолет»?

— От Высоцкого, «где твой чёрный пистолет», конечно.

— Это традиция городского романса. Ну и что, мы сейчас всем предъявим за интертекст? Это смешно. Но Борис в заведомо невыигрышном положении: мы не читали ранних, ученических стихов Гандлевского, так как он их не печатал. Зато мы читали тексты Рыжего, написанные в довольно-таки нежном возрасте, и можем поддаться ошибке сравнивать их со зрелыми стихами Гандлевского. Нет, давайте сравним лучшие тексты Рыжего с лучшими текстами Гандлевского: мне кажется, это будет справедливое сравнение. Поэта надо судить по его удачам. Фактически у любого поэта можно найти слабые тексты и выдать их за верх его возможностей, но это будет неправильно.

— Знал ли Борис лично Дениса Новикова? ДН фигурирует в его списке любимых поэтов, который приводит Юрий Викторович Казарин в «Оправдании жизни»…

— Личного знакомства точно не было. Он знал его стихи. А со списком вот какая история: Николай Коляда попросил Бориса написать список лучших поэтов для публикации в «Урале». И он включил туда лучших поэтов, которые не публиковались в «Урале». Поэтому список такой странный. И, мало того, он в шутку там даже себя написал и потом зачеркнул. (Смеётся). Что касается Новикова, у Бори было две его книжки: «Караоке» и, если не ошибаюсь, «Самопал».

— Интересно насчёт «Самопала». В каком-то из текстов о Новикове я читал, что он отказался от стихов после того, как эта книга — сильная, между прочим, — прошла незамеченной. Я пытался писать диссертацию о Новикове и нашёл всего две рецензии на «Самопал»: сдержанная Ильи Кукулина в «Арионе» и, не помню, чья, но кислая, — в «Знамени». Может быть, я чего-то не нашёл. Но, получив столь малый отклик, легко было разочароваться. Поэтому меня заинтересовало, что у Рыжего она была.

— У Дениса Новикова были абсолютно обоснованные амбиции, но, к сожалению, у него не было обаяния универсальности и открытости Рыжего. Его стихи высочайшего уровня; конечно, Новиков гений, как и Рыжий. Что такое гений? Это высшая степень одарённости, которая реализовалась. Но, опять же к сожалению, эта степень реализации не всегда может быть оценена современниками. И вот Денис Новиков как раз попал в эту историю — его открыли после его смерти. В том, что он достоин, я не сомневаюсь, но ему не повезло. Это лотерея. А Борис, в общем-то, был везунчик: он не просто получил славу, признание, — он ещё и вовремя их получил. Максимально рано. Давайте честно скажем: люди ждут признания очень долго, посмотрите хотя бы список лауреатов премии «Поэт».

Кроме того, Новиков испортил отношения с очень многими людьми из-за этого непризнания: ему не дали премию «Триумф», он на это обиделся. Но стихи его от этого хуже не стали. Как и стихи Бориса, который тоже поссорился со многими.

— И всё-таки —  Борис реагировал на стихи Новикова?

— Да, и знаете, в чём это выразилось? Книгу «Караоке» ему привёз отец из командировки в Москву. Борис прочитал её и отдал мне — говорит, забирай. Я думаю, он боялся впасть в зависимость.

— Ого.

— Новиков — очень серьёзная величина, и он старше. И Борису не хотелось ещё одну яркую поэтику перебарывать, я так думаю.

— Это удивительно в случае Рыжего, который смело и вольно обращался с межтекстовыми связями. Но, наверное, он был таков всё же, когда дело касалось старших: зависимость от Блока или Полонского —  это уже не зависимость, это соревнование, перевоплощение, такая гусарская борьба с интертекстом в некотором смысле. Было ли это опасение поддаться влиянию Новикова связано с тем, что Денис близок по возрасту?

— Отчасти так: интертекст— он же в случае со старшими поэтами работает, а когда интертекст с современниками — это огромный риск. Непонятно, приём это или не приём.

В Новикове был сладкий яд скепсиса. А Борис всё же романтик с вектором в сторону приятия жизни, благодарности. У него пафос немножко другой. И гравитация сильная у обоих, величины сопоставимые. Поэтому, возможно, Борис не хотел подпадать под влияние такой сильной гравитации. Но можно предположить, что и Новиков не хотел читать Бориса. Мы же знаем истории о взаимном невнимании Достоевского и Толстого. Современники, оба огромные титаны шекспировского масштаба, — и при этом они оба вообще не читали друг друга… Ну, неохота им было.

— В начале беседы мы упомянули, что когда Борис входил в литературу, ещё не развита была система интернет-связей. Могло ли это быть причиной, что они так и не познакомились с Новиковым?

— Когда Борис получил поощрительную премию «Антибукер» (в которой он, кстати, обошёл сильных соперников — того же Новикова, — хотя ему было обидно, что премия именно поощрительная), все деньги, 2 тысячи долларов, ушли на покупку компьютера и принтера. И в какой-то момент он подключил Интернет и последние месяцы переписывался с Кушнером и с Ларисой Миллер по электронной почте.

— А, ну да, я глупость спрашиваю, потому что эти письма же опубликованы. И переписка с Кейсом Верхейлом.

— Тут уже Борису стали писать люди, которые не замечали его до премии. Я ничего плохого не хочу сказать про этих людей, но напиши они до премии — это было бы совсем другое отношение. Непонятно, на что реагируют: на премию или на стихи? Боря досадовал. А сколько было людей, которые просто просили Бориса посодействовать? Раз ты знаменитый — давай, помогай.

— Как он к этому относился?

— Психовал.

— Чаще помогал или нет?

— Своим он, конечно, помогал. Сашку Верникова послал Ермолаевой. Казарина послал, Ленку Тиновскую. Меня послал. И напечатали. Ромку Тягунова послал — но не напечатали Ромку. Я понимаю, почему: не журнальные стихи у Ромы. И надо смотреть, что послал, потому что ведь разные вещи бывают. Мою подборку послал, и эти стихи потом вышли в «Знамени». В общем, друзьям он помогал. А «левайсам», так называли «левых людей», нет, а их было много, и все чего-то хотели. Ещё он всегда защищал семью.

— Расскажите историю о том, как Рыжий ушёл из «Урала». Действительно ли это случилось потому, что в стихотворении Владимира Уфлянда Николай Коляда «зарубил» слово «презерватив»?

— Вы знаете, Боря, Уфлянд прислал такие стихи, которые невозможно было напечатать, просто невозможно. Он просто взял и послал «Поэму о презервативах». Буквально. А журнал существует на дотации Министерства культуры области. Коляда тут вообще ни при чём.

— У Рыжего эта история изложена по-другому. Коляда представлен чуть ли не совковым цензором.

— Боря, конечно, обернул эту историю в свою пользу. Эти стихи объективно не могли пойти. А Рыжий был неопытный тогда человек в этом — он пообещал Уфлянду, а Коляда просто не мог этого напечатать: его бы сняли, и журнал разгромили, и всё. Эта публикация утопила бы журнал, просто утопила. Но и Коляда говорил, мол, Боря, у тебя карт-бланш, делай что хочешь. А потом вдруг завернул подборку, вспылил.

— Меня всегда волновали строки: «Я видел свет первоначальный, / Был этим светом ослеплён. / Его я предал…» в стихотворении про фестиваль. Как Вы думаете, почему он ощущал предательство? О чём эти строки?

— Это стихи 1997-го года про один из фестивалей, на котором творилась настоящая пошлость: там негр читал стихи Пушкина. Я уже рассказывал, как нужно было написать стихи о Москве, чтобы поехать на один из этих фестивалей: немного душу продать. Я думаю, Борис имел в виду это. Но нам не нужно было всерьёз участвовать в этих ничтожных фестивалях: хотя мы были ещё сопляки, но уже понимали их уровень. А вот поехать в Питер, встретиться с Сашкой Леонтьевым, с Рейном хотелось…

Борис Рыжий и Олег Дозморов, 1999 г. Фото из личного архива О. Дозморова // Формаслов
Борис Рыжий и Олег Дозморов, 1999 г. Фото из личного архива О. Дозморова // Формаслов

Боря был не подарок. Он очень нервничал, был болезненно самолюбив. Ему часто казалось, что его задели, хотя человек мог ничего не иметь в виду, это была чисто юношеская ранимость. Он не был прожжённым — хотел таким казаться ради игры, ради забавы, а на самом деле это был очень юный мальчик. По возрасту, по социальному опыту. Вот, Боря, Вам сколько лет?

— Тридцать один.

— Вот. Представьте, Вам двадцать один. Вы попадаете в литературную среду. Конечно, у него были нормальные возрастные комплексы, и он остро реагировал на всё. Отсюда все эти конфликты, эпиграммы.

— И всё-таки: что он имел в виду под «предательством света первоначального»? Это было ситуативное ощущение или более важное?

— Я так думаю, ситуативное, потому что он приехал на этот пошлый фестиваль и попал в эту атмосферу. Вы, наверное, насмотрелись тоже в Москве на эти официальные фестивали, на этих тёток, на этих дядек невозможных… Тогда, в 90-е, вообще была распространена рейдерская идея: найти бандита или олигарха и продать ему какую-нибудь идею фестиваля или литературной премии. Говорили: «Где мне найти дурака с деньгами». Больше скажу: сам я однажды попал в кабинет к Потанину с группой провинциальных писателей, от меня всего-то требовалось два часа поскучать в его кабинете. И три дня свободы в Москве, номер в «России», книжные магазины. Это я про фестиваль «Золотое перо России», так, кажется, меня зачем-то включили в екатеринбургскую делегацию. Помню, у меня не было чистой рубашки, и я надел футболку, а она оказалась дырявой. Так и явился из гостиницы в «Интеррос». На самом деле это писатели таким образом приходили к олигарху просить денег. А мне что, в Москву западло съездить? Оплатили билеты, я там затусовался с Лёшей Кубриком, с Лёней Костюковым. Это был 1998-й год.

— Олег, расскажите о Вашем полудокументальном эссе «Премия “Мрамор”», опубликованном в «Знамени» в начале 2000-х. Вы описали там и Бориса, и многих сотоварищей по уральскому контексту. Как Вы сейчас смотрите на это произведение?

— Сейчас я думаю, что это была истеричная проза, в которой я зачем-то наехал на людей. Она, может быть, качественная, но внутренне это какой-то психологический провал.

— Правильно ли я понимаю, что это именно автофикшн? Есть соблазн считать эту прозу документальной, но там многое художественно преображено.

— Ну да, я там, например, придумал убийство друга, а он жив остался. Он прочитал это и спросил у меня: «Олег, а почему ты меня убил в прозе?». Я не знал, что ему ответить.

— У Рыжего есть: «Трижды убил в стихах реального человека, / И надо думать, однажды, он эти стихи прочтёт»…

— Есть какая-то художественная логика, которой ты не можешь сопротивляться. Борис тоже много напридумывал.

— Мне кажется, Вам, Олег, надо писать собственную биографическую книгу о Рыжем. Она бы развеяла множество мифов. Возможно, получится это сделать на основе нашего интервью?

— Её надо писать с холодным сердцем. А это у меня не получится. И я думаю: пусть лучше будут мифы, а что в них плохого? Их развеивание может просто ударить по живым людям, которые довольно болезненно всё воспринимают. «Тьмы низких истин нам дороже / Нас возвышающий обман».

Читать продолжение

Редактор Борис Кутенков – поэт, литературный критик. Родился и живёт в Москве. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького (2011), учился в аспирантуре. Редактор отдела культуры и науки «Учительской газеты». Редактор отделов критики и эссеистики интернет-портала «Textura». Автор четырёх стихотворных сборников. Стихи публиковались в журналах «Интерпоэзия», «Волга», «Урал», «Homo Legens», «Юность», «Новая Юность» и др., статьи – в журналах «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Вопросы литературы» и мн. др.