Людей, которые любят поэзию Осипа Мандельштама, не удивишь загадками, на которые был щедр великий поэт, но даже на фоне общей загадочности «Стихи о русской поэзии» выделяются. И в самом деле, Державин, Языков, Клычков — не самый типичный для Мандельштама ряд. Попробуем разобраться во внутренней логике этого цикла.
Итак, анализируемый триптих был написан Осипом Мандельштамом в период с 3 по 7 июля 1932 года. Именно в этот период после пятилетнего поэтического молчания у Мандельштама один за другим появляются стихи, посвященные поэтам и поэтическому ремеслу. В том числе — «Стихи о русской поэзии».
1. «Что ему до наших бед?»
В первом стихотворении «Сядь, Державин, развалися…» мы застаем дружеский круг поэтов за столом. И вот повествователь уже приглашает первым за стол Державина, обращаясь к нему — как к соседу по трапезе.
Сядь, Державин, развалися, —
Ты у нас хитрее лиса,
И татарского кумыса
Твой початок не прокис…
Когда-то «молодым Державиным» называла самого Мандельштама Марина Цветаева. Помнил ли он об этом? А может, вспоминал державинскую «Жизнь званскую» с ее апологией дружеских неспешных бесед за накрытым столом?
Вообще, традиция таких стихов — давняя и почтенная. Один из ее источников — поэзия вагантов, разудалых европейских студентов, которые странствовали по средневековой Европе от университета к университету, влюблялись, кутили и писали на латыни стихи, зачастую на тему пирушек и студенческого братства.
В русскую поэзию этот мотив введет студент Дерптского университета, поэт Николай Языков. Собственно, вот и он — появляется уже во второй строфе.
Дай Языкову бутылку
И подвинь ему бокал.
Я люблю его ухмылку,
Хмеля бьющуюся жилку
И стихов его накал.
У Языкова тему студенческой пирушки позаимствует Пушкин — в частности, в «Пирующих студентах». У него мы тоже встретим эти обращения. «Дай руку, Дельвиг, что ты спишь?» — интонационно сродни «Дай Языкову бутылку…». И вот все они: ваганты, Языков, Пушкин — незримо присутствуют в «Стихах о русской поэзии» — за братским поэтическим пиром.
Сначала все идет плавно, но внезапно Мандельштам делает неожиданный кульбит: в круг пирующих поэтов вводится гром — явление не социума, а стихии. Впрочем, пока что ход стихотворения от этого меняется не сильно: гром достаточно очеловечен и, кажется, тоже ценитель вина. «Наслаждается мускатом // На язык, на вкус, на цвет».
Тут есть одна тонкость. Если гром имеет черты человека, то человек (Языков) наделен чертами грома, точнее, грозы. Его стихи — раскалены («стихов накал»), жилка на виске — бьется как молния! То есть описание Языкова словно подготавливает нас к появлению грозы, а описание грозы — словно продолжает описание Языкова. Обе сущности сливаются в некое фантастическое существо двойной — человеческой и стихийной — природы, метафизического героя, подобного античному божеству-громовержцу.
Но вернемся немного назад, чтобы проследить, как развиваются события в стихотворении. Державину предлагается передать початок (бутыль, из которой уже отпили) «татарского кумыса» Языкову. Державин — потомок татарских мурз, и то, что он протягивает именно этот напиток, — логично. Но Языков-гром продолжает пить десертное вино — мускат. Очевидно, произошло одно из двух: либо Державин, вопреки призыву, «початок кумыса» грому-Языкову не протянул, либо тот его не принял, продолжив наслаждаться своим напитком.
Судя по контексту, произошло второе. Гром-Языков не откликнулся на некий призыв и не принял «татарский кумыс». Он молчит, наслаждаясь мускатом. «Что ему до наших бед?» — это следующая фраза. То есть принятие Языковым «кумыса» должно было бы оградить неких нас от бед. Стало быть, молчание Языкова соответствует молчанию природы. В лирическом пространстве стихотворения присутствуют все признаки приближающейся грозы: звучат первые раскаты грома, падают первые капли будущего ливня. Но самой грозы еще нет. Гром — как и Языков — молчит.
Но чего ждет от нашего метафизического Языкова поэт? Для чего он подговаривает Державина протянуть ему бутыль не прокисшего еще кумыса? Если грозы, то что он понимает под грозой?
У Державина есть стихотворение, которое называется «Гром» (1806). В стихотворении гром предстает орудием божьего гнева, которым Бог карает пороки и сокрушает впавших в гордыню царства и царей. Державин в своем стихотворении буквально призывает гром прогреметь.
Но твой же может бросить тул
И жуплов тьмы на князя ада.
Встань! грянь! — и вслед его упада
По безднам возгрохочет гул.
А что о грозе пишет Языков? У него есть только одно стихотворение на эту тему. Называется «Элегия (Свободы гордой вдохновение)» (1824). И оно — не о самой грозе, а о том, что гроза все не наступает, медлит. И, вероятно, речь идет не о божьей грозе, а грозе народного гнева, проще говоря — о бунте.
Еще молчит гроза народа,
Еще окован русский ум,
И угнетенная свобода
Таит порывы смелых дум.
О! долго цепи вековые
С рамен отчизны не спадут,
Столетья грозно протекут, —
И не пробудится Россия!
Эти два стихотворения точно совпадают по образности со стихотворением Мандельштама. Небесный гром Державина, который способен сокрушить даже князя ада — и народная гроза Языкова. Мы помним, что Языков «початок» не принял, Россия — не пробудилась, «гроза народа» молчит. «Что ему до наших бед?»
Итак, намечаются контуры некоего противостояния: Державин как поэтическое воплощение божественного гнева и Языков как воплощение гнева народного, молчащего и не пробудившегося. Черты народа приобретает и начинающийся дождь.
Капли прыгают галопом,
Скачут градины гурьбой,
Пахнет потом — конским топом —
Нет — жасмином, нет — укропом,
Нет — дубовою корой.
Что это за скачущие галопом всадники, которые появляются в пространстве мандельштамовского стихотворения? Может быть, так, через «лошадиные» образы, поэт показал стремление к свободе? Небо предлагает свободу? Державин протягивает вольный, степной напиток — чтобы разжечь грозу?
Если и так — ничего не выходит. «Лошадиные» образы обрываются словом «нет». «Нет — жасмином, нет — укропом, // Нет — дубовою корой». Упоминаются растения, используемые в процессе маринования огурцов. Ничего еще не началось! Все — в бочке! Все — под спудом! «Угнетенная свобода» тридцатых по-прежнему лишь «таит порывы смелых дум».
.
2. «Шум на шум»
Второе стихотворение цикла «Зашумела, задрожала…» во многом продолжает первое. Все те же образы. Мы по-прежнему видим грохочущий вдалеке гром, по-прежнему — падающие редкие капли. Но вводится и новая — неожиданная! — тема. Речь идет — ни много, ни мало! — о российской столице.
Зашумела, задрожала,
Как смоковницы листва,
До корней затрепетала
С подмосковными Москва.
Смоковница — это хорошо знакомый читателю инжир, но, конечно, само название неизбежно вызывает библейскую ассоциацию. А именно, притчу из Евангелия от Луки, в которой виноградарь просить хозяина сада повременить и не рубить не дающую плода смоковницу, обещая год ухаживать за ней. А вот если и тогда не принесет плода, то… Тревожное ожидание!
Вот и смоковница-Москва у Мандельштама, услышав звуки грома, шумит и трепещет листами. Опасается обещанной участи? Но какого плода ожидает от нее хозяин сада?
Впрочем, хозяин сада — уже знакомый нам гром — никак не приходит. Он катит свою тележку где-то далеко. Видимо, ушел по торговым делам.
Катит гром свою тележку
По торговой мостовой…
Далее в стихотворении появляется еще один герой. Отдельные капли превращаются в ливень. Он тоже очеловечен.
И расхаживает ливень
С длинной плеткой ручьевой.
«Ручьевая плетка» в сочетании с образом угодливо покатой земли создает вполне конкретную картину — замершего перед надсмотрщиком раба. Тут можно вспомнить более раннее, 1918 года стихотворение Осипа Мандельштама «Все чуждо мне в столице непотребной…», где Москва перед князем описана как «жалкая раба». В «Стихах о русской поэзии» поэт идет дальше, теперь уже вся земля у него — «угодливо поката».
Затем следует противопоставление: «Шум на шум, как брат на брата, // Восстают издалека». Что за шумы — понятно: шум листьев дрожащей смоковницы и стук колес громовой тележки. Гроза — как и в первом стихотворении — стихия освобождающая, смоковница — та, что нуждается в освобождении.
Однако, как и в первом стихотворении, гроза не наступает. Гром гремит — «издалека». Напряжение разрешается лившем, который растекается «ручьевой плеткой». Земля остается угодливой, а смоковница — дрожащей. Внутреннее напряжение не находит себе выхода, и второе стихотворение заканчивается почти так же, как и первое.
Капли прыгают галопом,
Скачут градины гурьбой
С рабским потом, конским топом
И древесною молвой.
Пот здесь не просто пот, он, что подчеркнуто, «рабский». А выражение «древесная молва» подчеркивает, что смоковница обобщенно символизирует народ. И это уже — мостик к третьему стихотворению.
.
3. «До чего как хороши!»
Третье стихотворение «Полюбил я лес прекрасный…» выделяется в триптихе. Во-первых, оно единственное имеет посвящение — поэту Сергею Клычкову. Во-вторых, Мандельштам вроде бы уходит от уже сложившейся образной системы и начинает неожиданный разговор о лесе. С предыдущим текстом рассматриваемый связан разве что упомянутым выше образом «древесной молвы».
Полюбил я лес прекрасный,
Смешанный, где козырь — дуб,
В листьях клена перец красный,
В иглах — еж-черноголуб.
Посвящение и тема здесь взаимосвязаны, ибо лес — главная поэтическая тема Сергея Клычкова, выходца из старообрядческой семьи, человека, для которого — по его собственным воспоминаниям — леший оставался живой реальностью вплоть до школьного возраста.
Мандельштам и Клычков сдружились где-то в 1928 году, когда стали соседями по знаменитому «дому Герцена». Сошлись быстро: поэт, вдохновленный «тоской по мировой культуре», и поэт, вдохновленный тоской по крестьянской Руси. Общими были не только любовь к поэзии, но и гонимость. Про сложные отношения Мандельштама с советской властью говорить излишне, но и Клычкова к тому моменту успели объявить «кулацким поэтом» и подвергнуть травле в печати. В результате Клычков, некогда с восторгом принявший революцию, находился в настроении довольно мрачном.
Ритмически и тематически стихотворение «Полюбил я лес прекрасный…» очень напоминает давнее стихотворение Клычкова «В нашей роще есть хоромы…» (1914 г.). Там тоже описан лес, как часто у Клычкова — волшебный и сказочный.
Там в лесу, на косогоре,
У крыльца и у окон.
Тихий свет — лесные зори,
Как оклады у икон…
Это лес Клычкова. Лес Мандельштама, при всей ритмической близости двух стихотворений — прямо противоположен ему. Настолько, что возникает ощущение умышленного пародирования.
Там щавель, там вымя птичье,
Хвой павлинья кутерьма,
Ротозейство и величье
И скорлупчатая тьма.
Но это не пародия — это отклик. Если в стихотворении Клычкова лес приобретает черты человеческого жилища, то у Мандельштама «лес прекрасный» выступает как мир социальный, символизируя собой социум. Но каков этот социум, каковы его черты? «Народец мелкий», «ротозейство и величье», «скорлупчатая тьма», «брат на брата». Практически сатира! «И белок кровавый белки // Крутят в страшном колесе» — отсылка к уже написанному Мандельштамом стихотворению «За гремучую доблесть грядущих веков…» (1931 г.) и, соответственно, к теме репрессий тридцатых.
Тычут шпагами шишиги,
В треуголках носачи,
На углях читают книги
С самоваром палачи.
Шишига — мелкие бесы из русского фольклора. Читающие книги «палачи» заставляют вспомнить про «славных ребят», «пушкинистов» «из железных ворот ГПУ», о которых Мандельштам еще напишет в 1935 году. Все вместе — практически гоголевский, страшный мир патриархально-тоталитарного общества, по некоторым бытовым приметам отсылающий нас одновременно к современности и чуть ли не к петровским временам.
Отдельно стоит отметить тему карточной игры. В стихотворении упоминается «девятый вал», и речь не об Айвазовском — действительно, была такая игра: выстраивали ряды из карт, и девятый ряд карт был самый значительный.
Тема игральных карт тесно связана с темой уголовной иерархии, которая, как мы помним, в те времена обозначалась достоинством различных карт. И выражение «козырь-дуб» из первой строфы приобретает в этой связи вполне определенное значение. Особенно если вспомнить, что в старинных колодах дубовыми желудями обозначалось одна из мастей. Широки были все-таки познания у элитарного, казалось бы, поэта!
Итак, наполовину уголовный, наполовину тоталитарный мир. «Голоса молкнут», «правды нет». Даже в карты «шишиги» режутся без выгоды — победить в игре невозможно — «крап колоды». То есть колода крапленая.
«Храп коня» вызывает в памяти образ храпящего, то есть загнанного жеребца из мандельштамовского же стихотворения «Нашедший подкову» 1923 года.
3емля гудит метафорой,
И легкие двуколки
В броской упряжи густых от натуги птичьих стай
Разрываются на части,
Соперничая с храпящими любимцами ристалищ.
Трижды блажен, кто введет в песнь имя…
Мандельштам часто использовал в стихах анаграммы. Вот и в этом стихотворении о времени, о наступившей новой эпохе он с помощью анаграммы «вводит в песнь имя» — то, которое нельзя называть прямо. «РиСТАЛИщ». Кстати, предполагаю, что в образе храпящего, загнанного коня Мандельштам подразумевал себя[i]. «Храп коня» мы слышим в «Стихах о русской поэзии». А значит, и образ Сталина там незримо присутствует.
Символы свободы из предыдущих стихотворений цикла в мире «леса» уже не встречаются. Грома нет. «Конский топ» из первого стихотворения оборачивается предсмертным конским храпом. Деревья бессмысленно («аляповато») борются друг с другом. Дождь снова появляется как символ несвободы, только предстает уже не как плетка, а как сбруя.
И еще грибы-волнушки,
В сбруе тонкого дождя,
Вдруг поднимутся с опушки —
Так, немного погодя…
И становится совершенно понятно, что никуда эти волнушки не поднимутся, ни на какую «грозу народа» Мандельштам уже не надеется. Гроза не состоялась, прошел лишь ливень, и после ливня выросли такие вот леса.
Остается только одна загадка: откуда при столь страшной картине у поэта такая приподнятая интонация? И деревья-то у него — «до чего как хороши»!
Незадолго до написания третьего стихотворения в цикле Мандельштам познакомился и подружился с биологом Борисом Кузиным, благодаря которому у поэта и открылось «ребяческое изумление перед наукой». Под влиянием ученого Мандельштам начинает переосмысливать социальные процессы как явления природы, можно вспомнить, например, знаменитое стихотворение «Ламарк». Природа — она и есть природа. Она — вне добра и зла, она просто — есть. И — какая бы ни была — приносит радость. «Полюбил я лес прекрасный…». Вот и в третьей части «Стихов…» Мандельштам любуется даже таким обществом, как позже будет любоваться «славными ребятами», как мы любуемся иногда хищным зверем. «Нет возврата к святой Руси», — будто отвечает он Клычкову. Нет таинственного леса, где протекает невидимая человеку жизнь одухотворенных сил природы. Есть только такой лес — лес человеческий: искривленный, изломанный, обреченный. Он пытается полюбить этот мир. «До чего как хороши!».
.
4. «С рабским потом, конским топом…»
Есть в «Стихах о русской поэзии» еще одна важная фигура умолчания. Это — Пушкин. Прямо он не упоминается, но незримо присутствует во всем цикле.
Выше мы уже вспоминали «Пирующих студентов». Можно вспомнить еще и сцену пира в «Пире во время чумы». Но дело этим не ограничивается.
Ведь это именно Пушкину, а не Языкову, Державин в реальности вручал символический «початок» татарского кумыса, то есть лиру. Мотив благословения Державиным Пушкина в нашей культуре столь силен, что проигнорировать его Мандельштам мог только сознательно.
Строчки «С рабским потом, конским топом // И древесною молвой» явно отсылают к сновидению Татьяны в пятой главе «Евгения Онегина».
Лай, хохот, пенье, свист и хлоп,
Людская молвь и конский топ!
«Стихи о русской поэзии», легко и сложно варьирующие сон онегинской Татьяны», — так пишет об этом Михаил Гаспаров»[ii].
К слову, Михаил Гаспаров видел реминисценцию на сон Татьяны и в знаменитом антисталинском стихотворении Мандельштама «Мы живем, под собою не чуя страны…», написанном в 1933 году: «сонм тонкошеих вождей», в котором каждый — «кто мычит, кто мяучит, кто хнычет»[iii].
И это по-настоящему страшная ассоциация. У Пушкина в другой реальности, реальности сна Онегин предстает не просто светским бездельником, а инфернальным существом, практически предводителем демонов. У Мандельштама именно с этими демонами сравнивается «сонм тонкошеих вождей». И получается, что побратимом демонического Онегина в стихотворении «Мы живем, под собою не чуя страны…» Мандельштама становится именно Сталин… Но это будет позднее. В «Стихах о русской поэзии» Сталина еще нет, разве что «козырь-дуб», возможно, намекает на него, но образ бесовской пляски, взятый у Пушкина, уже присутствует.
Рассуждает о метафорическом лесе у Мандельштама, стоит вспомнить стихотворение еще одного крестьянского поэта — Алексея Кольцова. Оно, как мне кажется, тоже повлияло на третью часть цикла. Это стихотворение называется «Лес», оно написано в 1837 году и посвящено памяти Пушкина. Собственно, это одно из самых известных стихотворений, которые посвящались памяти «русского солнца».
С богатырских плеч
Сняли голову —
Не большой горой,
А соломинкой…
Кольцов — важный для Мандельштама поэт. «Я около Кольцова, // Как сокол, закольцован…», — напишет он в Воронеже в 1937 году. В стихотворении «Лес» мы увидим те же образы леса и грозы, на которых держатся «Стихи о русской поэзии». И та же логика: лес как общество, как народ, который проявляется силы при встрече с бурей.
У тебя ль, было,
Поздно вечером
Грозно с бурею
Разговор пойдет…
И точно также у Кольцова лес показан на грани гибели, лишенным сил, уже не способным реагировать.
Ты стоишь — поник,
И не ратуешь
С мимолетною
Тучей-бурею.
Гибель Пушкина сопоставляется с обезглавливанием, то есть гений в глазах Кольцова явно воплощает источник народной силы.
Вот и Мандельштам показывает мир без Пушкина. Вот и Державину приходится передавать «початок кумыса» Языкову, который, конечно, не хочет и не может принять его. Впрочем, есть и одно отличие. Умирающий в отсутствие гения лес Кольцова не похож на страшный, на грани гибели, но все-таки еще живой лес Мандельштама. В отличие от Кольцова, Мандельштам явно считает, что лес-народ сможет жить дальше и без поэзии, только жизнь эта будет несчастливая
Но его личная гроза уже близко!
.
[i] Более подробно пишу об этом: С.А. Баталов. Три письма Вождю: размышления о «темных» стихах Мандельштама // Просодия (prosodia.ru). 17.03.2022
[ii] М.Л. Гаспаров. «Осип Мандельштам. Три его поэтики».
[iii] Там же.
.