Сергей Баталов // Формаслов
Сергей Баталов // Формаслов

«Письма римскому другу» — может быть, самое известное стихотворение Иосифа Бродского. Обычно оно воспринимается как гимн эскапизму: почти всем известны цитаты про Империю с провинцией у моря и про ворюгу, который милее, чем кровопийца.

«Письма…» выделяются из творческого наследия классика необычайной простотой высказывания. Простота оказалась заразительной, и в интернете легко можно найти вариации, пародии, а также ответы от имени того самого друга, созданные в том числе известными поэтами, к примеру, Александром Тимофеевским. За всем этим многообразием словно теряется само произведение. Как это часто бывает с широко известными работами, сама популярность арт-объекта начинает мешать его восприятию.

Неужели Бродский настолько ценил затворничество, что имел в виду только его? Или в «Письмах…» есть и другие, более глубокие смыслы? Попробуем разобрать возможные мотивы написания «Писем римскому другу» — как для лирического героя, так и для автора. И, поскольку речь идёт о полноценном расследовании, мы будем, как настоящее детективное агентство, проверять любые релевантные версии.

Версия первая: тоска по другу

Отдельный вопрос — от чьего имени написано стихотворение? Дискуссия вокруг фигуры Плиния Старшего завершилась, во многом благодаря Льву Лосеву[1], общим признанием того, что в последних двух строфах на скамейке находится книга знаменитого римского историка, а не сам Плиний.

Есть еще Марциал, чье имя указано в подзаголовке. Стихотворение написано от первого лица, так что и лирическим героем, по логике, должен быть он. Но есть сомнения: уж больно не похож язвительный, задиристый Марциал на того уравновешенного аскета, которого мы видим в стихах Бродского.

Разрешить их несложно. Бродский реального Марциала читал. И размышлял над его стихами: «Если мы обозначим белыми камешками хорошие дни, а черными — плохие дни, говорит он, черных камешков на столе больше. Если хотите жить счастливо, говорит он друзьям, не заводите близкой дружбы ни с кем; может быть, тогда будет меньше радости, но и печали меньше»[2].

Память подводит поэта! У подлинного Марциала белых камушков больше. «Если счет разнесем мы на две кучки / И от белого цвет отделим черный, — / Верх возьмет белизна себе над черным»[3]. Видимо, Бродский видел Марциала гораздо более мрачным поэтом, чем тот был на деле. И тема печали, которую приносит дружба, близка, скорее, Марциалу Бродского, нежели Марциалу реальному.

Настоящий же Марциал написал массу посланий самым разным друзьям. Среди его многочисленных адресатов мелькает имя некоего Постума. Судя по контексту, это земляк поэта, переехавший одновременно с ним в Рим. Нуждаясь, оба юноши даже делили общее жилье. Но вот уже Постум — богатый и влиятельный римский чиновник. И интересы его — иные!

Ни в насилье, ни в ране, ни в отраве —
Все-то дело мое в моих трех козах,
И сужусь я с соседом, что украл их,
А судье доказать лишь это надо.
Ты ж о битве при Каннах, Митридате,
О жестоком пунийцев вероломстве
И о Муциях, Мариях и Суллах
Во весь голос кричишь, рукой махая.
Да скажи же ты, Постум, о трех козах![4]

Итак, мы видим, что жизненные дороги двух друзей разошлись. Постум живет судьбой Империи, занят государственными делами и игнорирует простые житейские радости.

Все это близко образу, созданному Бродским. Судя по отдельным намекам, его Постум — родом из тех же мест, что и лирический герой. Он живет в Риме, близок к Императору и не спешит навестить друга. Понятно, что в результате они чрезвычайно отдалились друг от друга. У реального Марциала имя Постума исчезает задолго до отъезда поэта из Рима.

Зачем же вспоминает старинного приятеля герой Бродского? Тем более что, в отличие от Марциала, никаких милостей от Постума он не ждет. А если уж протагонисту так хотелось увидеть друга, то почему было просто не отправиться в Рим?

Но рассказчик в «Письмах…» настойчиво зовёт Постума к себе. В конце стихотворения говорит о скорой смерти и даже поручает другу организацию похорон. Действительно ли он собрался умирать или это был последний аргумент, чтобы убедить Постума приехать? И если это так, то в чем причина подобной настойчивости? Вопросы, вопросы…

Версия вторая: страх смерти

Но, может быть, герой и вправду собрался умирать? В конце концов, все стихотворение пронизано мотивом осени, увядания. А вдруг персонаж Бродского действительно хочет перед смертью увидеть единственного друга, и в этом желании нет какого-либо социального расчета? У такой версии есть свои аргументы.

Имя Постум — не простое имя. Его дословное значение — «тот, кто после». В Древнем Риме это имя давали младенцам, родившимся после смерти своих отцов. И само появление в тексте подобного имени словно провоцирует поэта на разговор о краткости человеческого бытия.

Бродский был увлечен идеей четырех темпераментов — типажи сангвиника, меланхолика, флегматика и холерика, по его мысли, воплощаются в каждую эпоху в четырех больших поэтах. Об этом он неоднократно говорил в интервью и писал.

«Это забавно, но за всем этим стоит довольно серьезная вещь. В эпохи кризисов природа или там провидение, если угодно, приводит в мир трех или четырех поэтов, на которых как бы налагается провиденциальная обязанность говорить за тех, кто в эти времена говорить не может»[5].

Воплощением этих четырех темпераментов Бродский кого только ни видел: и поэтов пушкинской эпохи — Дельвига, Вяземского, Баратынского, Пушкина, и «большую четверку» — Пастернака, Мандельштама, Ахматову, Цветаеву. Естественно, это же распределение темпераментов он находил в четверке «ахматовских сирот», к которой, вместе с Найманом, Рейном и Бобышевым, принадлежал сам.

Но главным воплощением четырех темпераментов для Бродского все-таки были поэты римские — Овидий, Гораций, Вергилий, соответственно, сангвиник, меланхолик и флегматик. В качестве воплощения холерика Бродский выбрал Проперция.

Свой собственный темперамент Бродский воспринимал как меланхолический. Конечно, можно спорить с тем, насколько справедливо он относил к меланхоликам как себя, так и Горация, но очевидно одно: себя Бродский воспринимал именно «горацианским» поэтом.

Вот и «Письма к римскому другу» стилистически близки к Горацию. Например, к оде, обращенной к Меценату, в которой Гораций призывает того покинуть Рим и приехать к нему в загородное имение. Аргументация — почти та же, что и в «Письмах…» нашего классика.

Это вообще была главная тема Горация: жизнь коротка, поэтому стоит ловить моменты радости. Оды, посвященные земным удовольствиям, чередуются у Горация с размышлениями о скоротечности жизни.

У Горация, как и у Бродского, о неизбежности смерти напоминает смена времен года, только у римлянина это весна, а не осень. В другой оде Горация мы встречаем знакомое имя.

О Постум! Постум! Льются, скользят года!
Какой молитвой мы отдалим приход
Морщин и старости грядущей,
И неотступной от смертных смерти?[6]

Кто этот Постум — мы тоже не знаем. И никаких подробностей нам Гораций не сообщает — да это и не важно. В финале оды Горация, как и в финале «Писем…», встречается кипарис — кладбищенское дерево, символ траура и бессмертия в античном мире.

В общем, версия хорошая. Но все же — такие люди, как герой «Писем…», не слишком боятся умереть в одиночестве. И мы возвращаемся к исходному же вопросу: чего этот герой хочет от Постума на самом деле?

Версия третья: тоска по Родине

Многие читатели отмечают, что реалии, описанные в «Письмах…», существенно отличаются от реалий, знакомых Марциалу. Городок Бильбилис, родина поэта и его дом в последние годы жизни, не стоял на море. А если бы Марциал и решил поехать оттуда на море, то поехал бы близкое Средиземное, а не на далекое Черное. Зато Черное море стало местом недобровольного жительства другого римского литератора…

Видится достаточно очевидной параллель между ссыльным поэтом Бродским и ссыльным поэтом Овидием. «Овидий, первый тунеядец», — так в послании к Бродскому назвал римского классика Александр Кушнер, явно иронизируя над приговором другу. На послание Кушнера Бродский откликнулся мрачноватыми «Назо к смерти не готов…» (1964) и «Ex ponto (Последнее письмо Овидия в Рим)» (1965), где поддержал игру.

Может быть, и «Письма…» — это лирическое осмысление прошедшей ссылки? А их лирический герой — ссыльный поэт? Поэтому и важен ему римский друг — как посланник с Родины. Поэтому и не может он поехать в Рим лично.

Сразу скажу, что я эту мысль не разделяю. Во-первых, Бродский себя с Овидием никогда не отождествлял — слишком большим авторитетом был для него классик. Во-вторых, по-настоящему об Овидии он задумался не в ссылке.

В эссе «Дитя цивилизации», посвященном Мандельштаму, Бродский пишет, что Крым и Черное море были для русской поэзии единственно доступными местами «мира Греции». Действительно, античные ассоциации возникали еще у Пушкина, когда он путешествовал по Крыму, возникали они, разумеется, и у Мандельштама, ими переполнен его сборник Tristia.

Tristia в переводе с латыни означает «скорбная песнь» (или «скорбная элегия») — жанр посланий Овидия. У Мандельштама много отсылок к Овидию, а у Бродского в «Письмах…» — явные аллюзии на Мандельштама того периода: «Понт шумит за черной изгородью пиний» — «И море черное, витийствуя, шумит…», «Чье-то судно с ветром борется у мыса…» — и «Туда душа моя стремится / За мыс туманный Меганом».

Так что стоит говорить не столько об Овидии, сколько обо всей овидиевской линии в русской поэзии, устоявшейся ассоциативной цепочке: Черное море — изгнание — Овидий. Но важна и разница между нашими поэтами и Овидием, о ней писал еще Пушкин в одноименном послании: если для Овидия Черное море — это ужасное место ссылки, то для Пушкина — подобие рая.

Черноморское побережье и конкретно Крым для русских поэтов исторически были передышкой: климатической — как возможность перенестись из холодов в южный климат, гражданской — как возможность оказаться подальше от внимания власти, психологической — как возможность побыть среди теплого круга друзей.

Этот опыт имелся и у Бродского. В свои последние годы, проведенные в Союзе, он часто ездит на море, к друзьям — в Крым или в Литву. «В альбом Натальи Скавронской» (1969), «С видом на море» (1969), «На 22-е декабря 1970 года Якову Гордину» (1970) — Бродский всегда любил жанр дружеского послания, но никогда у него их не было так много, как в то время. И тоски по дому, как у Овидия, в этих текстах не обнаруживается.

Тоски по дому нет и в «Письмах…». «Лучше жить в глухой провинции у моря…» — сформулировано на века, и Овидий бы так точно не сказал! И вообще, у лирического героя «Писем к римскому другу» вслед за автором было совершенно особое, не овидиевское отношение к покинутой метрополии.

Версия четвертая: невыносимость тирании

Последние годы пребывания в Советском Союзе Бродскому становится интересен феномен Империи. Он обращается к самой известной из всех Империй — к Римской.

«Письма римскому другу» были не первым стихотворением, действие которого поэт перенес в Древний Рим. После ссылки у Бродского начинает складываться своего рода «римский цикл», главными его стихотворениями стали Anno Domini (1968) и Post aetatem nostram (1970).

В Anno Domini действие тоже происходит в провинции, во дворце наместника — не того ли, что упоминался в «Письмах…»? Наместник в немилости у Императора, он одинок, ему изменяет жена, он умирает. Но лирический герой — некий странствующий поэт, биографически похожий Бродского — видит сходство между ним и собой и не может не сочувствовать.

В Post aetatem nostram действие вновь происходит во дворце наместника. Только теперь туда приехал Император. Центральная власть жестче провинциальной, и поэт передает кровавые подробности. В этом стихотворении тоже есть alter ego автора — странник-грек. Который в итоге покидает Империю, оглядываясь на то единственное, что было в ней хорошего, — на море.

Таким образом, герои двух стихотворений делают диаметрально противоположный выбор: в Anno Domini герой остается в Империи, а в Post aetatem nostrum — уезжает из нее.

Мысли об отъезде у классика отнюдь не случайны. В эти годы противостояние Бродского и советского государства достигло своего пика. Позади уже и суд за «тунеядство», и ссылка, и общественная компания в защиту поэта. Бродский знаменит, и это раздражает власть. В 1972 году, через два месяца после создания «Писем…», поэт будет поставлен перед непростым выбором: или эмиграция, или новое заключение.

Но все это произойдет позже. В «Письмах…» лирический герой делает тот же выбор, что и в Anno Domini — он остается в Империи. Очевидно, что этот выбор отражает тогдашнюю позицию и самого Бродского.

Самим названием Anno Domini, кстати, Бродский отсылает нас к одноименному сборнику Анны Ахматовой 1923 года. Тому самому, в котором Ахматова много писала о выборе в пользу своей страны, о неприемлемости для нее эмиграции («Не с теми я, кто бросил землю…», например).

Но тут необходимо сделать важную оговорку! Ни в «Письмах…», ни в Anno Domini мы не видим примеров «кровопийства», на которые Бродский столь щедр в Post aetatem nostrum.

Может показаться, что главное для героя в отъезде из Рима — большая свобода: в провинции «лебезить не нужно, трусить, торопиться». Но мне кажется, что это лишь следствие, а основная причина — «кровопийство». Все остальное — мелкие грехи, которые неизбежно сопровождают главный.

Поэтому и в призывах к Постуму мы вправе увидеть желание спасти друга. Прямо в условиях тирании римскому жителю писать было невозможно, но намеков хватает! Уезжай, мол, в провинцию, не дури, «хватишь горя». В провинции смерть хотя бы приходит не по воле правителя — а как положено, без «правил», по прихоти судьбы. Здесь мы сможем «переждать ливень», уважаемая «гетера»! Но верит ли сам герой, что отъезд в провинцию является выходом?

Версия пятая: тоска по свободе

В 1970 году, после последней поездки в Крым, Бродский пишет большое стихотворение, известное под названием «Незавершенное…». Это стихотворение является своего рода предшественником «Писем римскому другу», в нем появляются многие образы, которые через два года возникнут и в «Письмах…». Например, там присутствует образ щебечущего в кроне кипариса дрозда.

А еще интересно, что в «Незавершенном…» описывается современный мир, но при этом он оказывается местом действия античного мифа. Это миф о Геро и Леандре, тот, в котором юноша Леандр поплыл через морской пролив к возлюбленной, но не доплыл — маяк у Геро погас, и пловец утонул.

О мифе про Геро и Леандра много писал Овидий, сначала — в «Науке любви», потом — в одном из парных посланиях. Парных — в том смысле, что Овидий их писал по два: письмо и ответ. Прямо как Бродский с Тимофеевским. Только у Овидия переписывались герои мифов. В данном случае, первое письмо было написано от имени Леандра, второе — от имени Геро. Леандр — полон решимости доплыть до возлюбленной, Геро боится за юношу, но и ждет его.

В «Незавершенном…» Бродский переосмысляет миф. Море и Леандр становятся у него воплощением активности и свободы, а берег, снег и спящая Геро — воплощение пассивности, зимы и несвободы.

…в соседнем доме генерал-вдовец
впускает пса. А в следующем доме
в окне торчит заряженное дробью
ружье. И море далеко внизу
ломает свои ребра дышлом мола,
захлестывая гривой всю оглоблю.
И сад стреножен путами лозы.

В этом, кстати, Бродский следует за Овидием, у которого Леандр легко пересекает разделяющий влюбленных пролив летом, но гибнет, попытавшись сделать это зимой.

Очевидно, что Юг и дружба не вполне спасали поэта. Не хватало чего-то — очень важного. В конце концов, с моря приходилось возвращаться туда, куда возвращаться не особо хотелось. Относительная свобода «провинции у моря» оборачивалась лишь временным компромиссом.

Вернемся к размышлениям об овидиевской традиции в русской поэзии. Пребывание на море у наших поэтов зачастую вызывало мысли об утраченном рае. То же происходило и с Овидием, только взгляд Овидия был обращен в Рим, его личный рай был там. А взгляд русских поэтов в поисках рая регулярно обращался вовне, за пределы Империи.

Это объяснимо. «Свободная стихия» самим своим существованием напоминала о личной несвободе. Можно было сколько угодно вглядываться в морскую даль — и лишь отчетливей понимать, что никогда ее не пересечешь. Но и не вглядываться было невозможно.

Здесь могло бы быть несколько цитат, подтверждающих, что в эти годы Бродский в море вглядывался пристально — прикидывал, можно ли «дернуть отсюдова по морю новым Христом»?

В «Письмах римскому другу» лирический герой несвободным не выглядит, да и на море не глядит. На первый взгляд, он совершенно свободен внутренне, если у него и есть причина звать к себе полузабытого друга, то это как раз желание разделить с ним вновь обретенную свободу. Но так ли обстоят дела на самом деле? А если так — то в чем же ЛГ свою свободу нашел?

Версия шестая: новая жизнь

Два латинских названия приведенных выше стихотворений Бродского похожи по своему значению. Anno Domini — в переводе с латыни означает «от Рождества Христова». Post aetatem nostrum — «после нашей эры». Нашей — в смысле, христианской.

Многое меняется, когда осознаешь, что действие «Писем римскому другу» происходит на границе двух эр. Любимая Бродским четверка — Овидий, Гораций, Вергилий, Проперций — жили в первом веке до нашей эры. В преддверии христианства. Марциал — это уже первый век нашей эры. Уже существует в Риме христианская община, уже пишет им послания апостол Павел. То есть одним только упоминанием Марциала Бродский помещает героя «Писем…» в эру христианскую.

Приезжай, попьем вина, закусим хлебом.
Или сливами. Расскажешь мне известья.
Постелю тебе в саду под чистым небом
и скажу, как называются созвездья.

Хлеб и вино — то, без чего невозможно таинство Причастия. Не на эту ли Трапезу зовёт лирический герой своего друга? Тем паче, что фрагмент явно противопоставлен предыдущей строфе, про языческую жрицу.

Мы знаем, чем был день Рождества для Бродского, создателя самого грандиозного в русской поэзии цикла рождественских стихов. За три месяца до создания «Писем…» Бродский пишет одно из них — «В Рождество все немного волхвы…». В нем он смешивает реалии настоящего и прошлого, Советского Союза и Иудеи.

Эти государства похожи уже тем, что оба они существовали вне христианского мира. Иудея была до, атеистический Союз — после. Спасителю еще только предстояло родиться.

То и празднуют нынче везде,
что Его приближенье, сдвигая
все столы. Не потребность в звезде
пусть еще, но уж воля благая
в человеках видна издали,
и костры пастухи разожгли.

А через два месяца, в феврале 1972 года Бродский создает еще одно христианское стихотворение — «Сретение». Про святого Симеона, который всю жизнь ждал рождения Мессии и дождался его. После в стихотворении Симеон уходит «в глухонемые владения смерти», неся как светильник перед собой образ младенца.

Герой «Писем римскому другу», написанных вслед за этими двумя великими христианскими стихотворениями, — не святой. Просто он живет в мире, где уже прозвучала проповедь Христа. «Воля благая» — без сомнения, присуща и ему. Мне нравится думать, что фонарь в его саду — сродни кострам пастухов, освещавших ночь в час рождения Спасителя.

«Герой…» писем — носитель морали новой эры. Он отказывается жить по правилам языческой Империи. И хочет, чтобы этой новой жизнью начал жить и его друг.

…Лев Лосев почти убедил нас в том, что раз в последних двух строфах «Писем…» рассказ идёт от третьего лица, это означает смерть героя[7]. Но остаётся вопрос: где тело? Мы видим ткань плаща, видим книгу. Тело не упоминается. Учитывая, что герой стихотворения жил один, убрать тело было бы некому.

Согласно Евангелию, когда ученики Христа пришли в пустую пещеру, они увидели лишь пустые пелены, проще говоря, ткань. Просто ткань, плащ или одежды мы видим и в финале «Писем…». Герой стихотворения покинул свою скамью, и нам остается только гадать, как и куда он направился.

В самом конце «Писем…» мы видим судно, которое «с ветром борется у мыса». У Горация есть стихотворение про кораблик, в стихотворении поэт призывает судно не отправляться в плавание в бурю. В стихотворении «Подражая Горацию» 1992 года Бродский по-своему раскрывает тот же образ.

Одни плывут вдаль проглотить обиду.
Другие — чтоб насолить Эвклиду.
Третьи — просто пропасть из виду.
Им по пути.

Но ты, кораблик, чей кормщик Боря,
не отличай горизонт от горя.
Лети по волнам стать частью моря,
лети, лети.

Сергей Баталов

.

[1] Лосев Л.В. Иосиф Бродский. Жизнь замечательных людей. М.: Молодая гвардия, 2006.

[2] Полухина В.П. Иосиф Бродский. Большая книга интервью. М.: Захаров, 2005.

[3] Пер. Н.А. Шатерникова.

[4] Пер. Ф.А. Петровского.

[5] Бродский И.А. Пересеченная местность: Путешествия с комментариями. Составление П. Л. Вайля; Послесловие П. Л. Вайля. М.: Независимая газета, 1995.

[6] Пер. Я.Э. Голосовкера.

[7] Лосев Л. В. Там же.

.

Евгения Джен Баранова
Редактор Евгения Джен Баранова — поэт, прозаик, переводчик. Родилась в 1987 году. Публикации: «Дружба народов», «Звезда», «Новый журнал», «Новый Берег», «Интерпоэзия», Prosodia, «Крещатик», Homo Legens, «Новая Юность», «Кольцо А», «Зинзивер», «Сибирские огни», «Дети Ра», «Лиterraтура», «Независимая газета» и др. Лауреат премии журнала «Зинзивер» (2017); лауреат премии имени Астафьева (2018); лауреат премии журнала «Дружба народов» (2019); лауреат межгосударственной премии «Содружество дебютов» (2020). Финалист премии «Лицей» (2019), обладатель спецприза журнала «Юность» (2019). Шорт-лист премии имени Анненского (2019) и премии «Болдинская осень» (2021, 2024). Участник арт-группы #белкавкедах. Автор пяти поэтических книг, в том числе сборников «Рыбное место» (СПб.: «Алетейя», 2017), «Хвойная музыка» (М.: «Водолей», 2019) и «Где золотое, там и белое» (М.: «Формаслов», 2022). Стихи переведены на английский, греческий и украинский языки. Главный редактор литературного проекта «Формаслов».