(фрагменты)
Думаю, в этой истории важно или будет важно все. И поэтому я начала ее писать. В детстве мы не знаем, непосредственными участниками чего нам довелось быть — впрочем, участниками ли? Можно ли сказать о ребенке четырех лет, что он полноправен как субъект? Ребенок видит мир иначе — люди не только равны для него, но огромный сторож куда грознее крошечного начальника, большая собака пугает размером и голосом, а внешние события за окном как бы не существуют. Конечно, ребенок не может осознать ни званий, ни исторического момента, ни с кем и как нужно себя вести, как воспринимать, наверное, отчасти это библейское «как дети». О, если б знать тогда! Да, если бы… «Счастливец, за что тебе выпало такое, чем ты лучше других, почему ты, а не я». Распатланный, вздорный, странный ребенок, чем ты заслужил то, чего не только осознать, даже почувствовать не мог? Так это была я? Но сейчас меня ужасает то, как я вела себя тогда.
Я сегодняшняя бы такого ребенка, который тем более не мог ничего осознать, понять — как какой-то гвоздь в колесе, кроме того, еще считающий себя пупом мира и предметом всеобщей важности… Не знаю, что бы сделала с ним, как и с тем четырехлеткой, который кидался грязью в седую Цветаеву в Елабуге, называл ее гнусной старухой, гнал ее от матери. Вот я кто — моя историческая роль по факту была ужасной, мое единственное оправдание, что сначала я совершенно не понимала, где я и что происходит. А потом не хотела ничего дурного и даже, в общем, ничего дурного не делала, но оно как-то происходило через меня само. Но как я могла знать, я не понимала, кто они, кто я? У меня самосознание было очень слабым и даже хуже — ужасно это говорить, но я злилась, что они не обращают на меня внимания, а я тут важнее всех, ведь я же ребенок, а они какие-то старые дураки и все время носятся туда-сюда, да зачем они вообще? Почему нельзя забрать свою маму и уйти? Зачем нам в этом участвовать? В большой истории темно и холодно, некомфортно и безальтернативно, не надо туда ходить. И вообще, все это так сложно, так долго, а главное, бессмысленно и хлопотно, и это не то, что я хотела бы выбрать. Не хочу быть героем, свидетелем, участником, мне просто это не плечу, разве не очевидно, что я не для этого рождена, мне уже стыдно, непонятно и неприлично.
Я уже все порчу, скверно веду себя в самый ответственный момент — человечек, который истерически смеется на похоронах, которого прошибает неудержимая слабость в момент, когда супруга мэра хочет угостить конфеткой. Выступающий, под который разваливается табурет, минимум отваливаются подметки у новых ботинок. Наверное, есть на свете такие антиисторические люди, которым свыше суждено всему противоречить самим фактом своего бытия, отравлять самые прекрасные моменты прекрасным людям, которым желаешь только добра. Быть неуместными самим фактом своего места, случайно уронить реликвию, сказать неприличное слово выдающемуся человеку, существовать словно бы в пику всему достойному и судьбоносному. Разрушать гармонию и быть песчинкой в идеальном механизме — помимо их желания, словно кто-то злокозненный подстраивает все за них, главное, это даже не со зла, не умышленно, а сама не знаю, почему. Наверное, это и есть воля Провидения. Ты такой же ее носитель, как и те, другие. Просто ты не хочешь — только выбора у тебя нет.
1.
Есть люди, на которых трудно произвести впечатление, — это про меня. В юности человек, в одиночку выступающий против всех во имя своих убеждений, казался мне глупым. Никому не лучше от его поступка, в первую очередь ему самому: ничего он не изменит, а о непредсказуемых, но неизбежных последствиях для окружающих и для него самого уж вообще молчу. На своем опыте знаю, что такое — быть ребенком человека, бросающего вызов обществу. Звучит пошло, но, поверьте, в реальной жизни это страшно. Я не гордилась в детстве, что имею честь быть ребенком такого человека, а стыдилась, что мой родитель — не как все другие. Что его, нужное лишь ему одному, мнение — отличается, его глупое представление о достойном отличается, что он не желает делать вид, что все, как надо. Не может нормально жить и не мешать жить привычным им образом другим — гремит своей «позицией» и всем — всем! — доставляет этим неприятности. «Почему некоторые не хотят быть, как все? Мир не идеален! Им что, больше всех надо? Честь нельзя съесть. Достоинство — это не воинство. Совесть — это не поесть. Надо промолчать о чем-то — значит, надо». Да, я тот самый человек, которому никогда не хотелось быть потомком выдающихся родителей и тем более получать из-за этого шишки.
Только уже войдя в возраст Марьи Гавриловны, я стала понимать, как много доблести должно быть в человеке, чтобы выступать против всех, быть способным на гражданский поступок — прекрасно, кстати, понимая, что за этим последует. Вовсе не считаю, что «геройствовать» должен каждый, напротив, это было бы противоестественно; более того, сама не имею ни малейшей тяги к геройству. Мысль, что красиво, почетно и приятно быть потомком такого человека, — глупость. Потому что речь о тяжелой ноше, подчас нежеланной и даже непосильной для простого ребенка, абсолютно лишенного качеств и взглядов родителя, — потому что на него невольно переносится и отношение к его родителю. Он должен соответствовать, по умолчанию должен отвечать либо держать удар — а ему нечем. Он предает своего родителя перед социумом, потому что молчит, не в силах защитить и отстоять, когда родителя осуждают; и предает социум ради любви к родителю, потому что втайне презирает подобных ближних, видя контраст (и не в их пользу) с собственным родителем, — но в то же время желает быть «своим» в вынужденной среде обитания, а не изгоем. Двойной предатель, и с этим ему жить. А «особенный человек»… В реальной жизни он очень непрост, влияет на все окружение, эхо неизбежно касается других.
В течение жизни я слышала много рассуждений о достойном и нравственном, но ни разу лично мне не доводилось встречаться с человеком поступка. Только увидев в реальной критической ситуации поведение своей матери, я сумела впервые осознать, что она «большая» и отличается от всех; и не убеждениями, не бунтом, не «склонностью бросать вызов обществу», безусловно — а поступками. Помните песню Высоцкого «Тот, который не стрелял?» Песня красивая, но задумывались ли вы, что ждало этого человека и понимал ли он это, — и все равно он не выстрелил? Меня глубоко поразило, что, даже сомневаясь в моей невиновности, она оказалась единственной, кто не отвернулся от меня в тяжелой ситуации. Притом что у нас были очень непростые отношения, притом что речь не о больших чувствах к единственному ребенку, простите меня! Человек рисковал своими отношениями, мнением дорогих людей и даже чувствами ради, возможно, даже наверняка, не самой достойной личности. Тогда я впервые увидела ее в полный рост. Это она тот человек из пошлых стихов Евтушенко «Сто первым я не буду никогда». А мне даже никогда в голову не приходило, что это такой уж поступок! Ну и что, что не присоединился к толпе, подумаешь? Но как все меняется, когда речь о реальной ситуации. Легко быть в толпе, понимаете? А против толпы быть глупо. А иногда даже смешно. И тем не менее, что-то лишает тебя уважения по отношению к человеку, сильному только в толпе.
Есть и печальная сторона: увидев настоящее лицо своей матери, я безвозвратно утратила уважение ко многим людям, родством и знакомством с которыми гордилась. И не могу уже вернуть былые чувства, возможно, это самая моя большая душевная потеря. Роскошь, как говорила жена Левитанского, быть близкой к такому человеку, прививает невольно столь высокие образцы, что уже видение людей меняется. Поэтому — нет, счастья такое соседство не приносит, однако с годами совсем иначе видишь масштаб людей. Самое важное здесь — понимать, что человек не обязан быть героем или совершать какой-то там «поступок», тем более требовать этого от ближних — само такое убеждение чрезвычайно дурно. Если у человека есть призвание, если он рожден таким — это одно, но в принципе потребность в геройстве не является чем-то естественным, более того, человек не обязан Вам быть достойным или каким-то там высоконравственным, если только сам не испытывает в этом потребности.
2.
Чем старше становишься, тем больше приходишь к печальному выводу, что жизнь, построенная на вынужденности, в определенном смысле лишена смысла, — только маленький личный смысл, а не большой абстрактный придает значение жизни. Это очень эгоистическая позиция — и жестокая, разом сбрасывающая со счетов идейных и религиозных делателей, трудящихся во имя коммунистического завтра и Небесного града, а не маленького, личного, уголкового «себя». Но что поделать. Иногда спрашиваю себя, можно ли считать наличие ребенка у женщины оправданием ее жизни? Значит, она уже была «зачем-то», а не «низачем»? В современных реалиях это очень сложный, даже провокативный вопрос. Мое убеждение довольно странное и даже оскорбительное — если любовь человека никому не пригодилась, не была востребована в жизни, либо он «любил плакат» и еще немного — соседского недоступного мужа, возможно, он приходил в этот мир зря. Однако таких людей — сплошь и рядом, да и, в конце концов, как говорится, нельзя же найти шесток на каждого сверчка… Выходит, есть какие-то исключительные смыслоносители? Сомнительная получается теория. Да и как же те, кто посвятил жизнь религии, а не людскому миру? Наверное, здесь тоже речь о призвании, о миссии. Моя мать всегда говорила: «Опасайтесь приписывать себе миссию!» Между тем как раз нечто подобное — причина моего рассказа. Странно думать, что крестьянка, родившая двадцать отпрысков, потому что у нее не было выбора, пришла и уйдет со своей горькой и безрадостной жизнью, а женщина, родившая одного, но желанного, несущая в себе любовь и смыслы, останется? По Библии, выходит, что так: «Не дороже ли твой сын для тебя восьми сыновей?» Только с возрастом понимаешь значение этих слов.
Первое, что я помню, — это байковая пеленка малинового цвета с изображением желтых кошачьих мордочек, белый пеленальный столик из дерева, как кажется, старомодный. В комнате полутемно: из-за тяжелых темно-зеленых, почти цвета коры дерева, портьер, нависающих на окно, хотя и формально открытых, сложно понять, какое время суток. На столике лежит огромный малиновый ребенок, очень некрасивый, он весь кривится, поджимает ноги, трясется. Мгновение спустя он обмарался зеленым первородным меконием очень обильно. Эта картина не вызывает у меня ни умиления, ни особых эмоций, словно передо мной уродливая странная кукла. Никогда раньше мне не доводилось видеть новорожденных, а на картинах и в телевизоре они совсем не такие монструозные. Тогда я пытаюсь потянуть на себя ножку ребенка, прижимаемую им к животу, он же усилием прижимает ее обратно. Приходят взрослые и уводят меня, а моя мать, напротив, заходит, и дверь за ней закрывается. Теперь я буду у бабушки — я сделала что-то ужасное. Все прошло не так, как все ожидали. Но чего они от меня ожидали, чего?
Теперь я живу у дедушки с бабушкой, они относятся ко мне с жалостью, и я ничего у них не делаю, рай бездельника с программой «Вести». Они очень любят меня, но мне совершенно безразличны — увы, я хочу вернуться к матери, это занимает все мои мысли. Никакой благодарности не дождешься. И вот, в один выходной мы встречаемся с ней на прогулке — она везет огромную малиновую коляску, кажущуюся вельветовой, в ней под желтым махровым полотенцем или двумя — спящее дитя. Его не видно, тем более что у меня маленький рост, заглянуть я не дотягиваюсь. У нас какой-то незначительный разговор, из которого я понимаю, что ребенку полгода. Мама ведет переговоры, чтобы вернуть меня обратно. Она полна надежды, что я сумею полюбить ее нового отпрыска. К сожалению, напрасно — я даже не осознаю до конца его наличие, что уж говорить о важности. Через какое-то время на будни я переезжаю к матери.
3.
Мое второе воспоминание — одно из самых счастливых в жизни, но вместе с тем в нем почти ничего нет. Я открываю в комнате бежевый шкаф-купе и обнаруживаю на одной из полок цилиндрические белые банки с изображением мишки, с розовой крышкой, с маленькой прозрачной круглой ложечкой. Они очень красивые, выходит солнце и разливается на них, я открываю одну и внутри блестящее металлическое пустое дно. В банке ничего нет. Только ложечка. Затем я открываю вторую — в ней белая сыпучая смесь, я ее зачерпываю, на вкус не очень-то сладкая. Но в то же время вкус очень необычный. Цвет, скорее, желтоватый. Мать заходит, с ужасом видит, что я нашла банки, забирает их, закрывает и убирает обратно в полку, дверь шкафа задвигается. Краем глаза я успеваю заметить, что на другой полке лежат сложенные мамины вещи — бардовый джемпер с вязаным пионом, брюки, какие-то блузки-водолазки. Теперь это ее гардеробная. Не та пузатая коричневая тумбообразная шифоньерка, у которой странным образом откидывается дверь вниз, попадая по ногам (кто так строит!). Теперь все другое.
Следующее воспоминания — фотография. Мама показывает мне большие цветные фотографии на плотной бумаге, первые в моей жизни такого формата и цветности. На них изображен ребенок, с трудом стоящий на ногах, прислонившийся к стене, на голове у него пух в виде хохла, глаза сощурены, он одет в синие штанишки-ползуны и малиновую кофточку. Трудно сказать, какого он пола или возраста, так же и выражение лица у него не самое приличествующее для снимка. Фотографий четыре или пять, две больших, остальные меньше. Видимо, я не выражаю восхищения, но мне нравятся эти необычные слайды. Трогать их нельзя — останутся следы от пальцев. Мать уносит их, чтобы убрать. Тогда я думаю, что наступило будущее, потому что у бабушки и дедушки есть только клетчатая толстая папка с нечеткими снимками людей, которых плохо видно, которых я не знаю или не узнаю. Мир стал другим, мы вошли в будущее. Это чувство поражает меня, может быть, это мое первое сильное чувство причастности космолету, летящему в новую эпоху. О том, кто изображен на фото, я не думаю, в моем сознании нет ни связи, ни понимания, что это за ребенок, зачем он. Мне он кажется лишним или игрушечным, я не могу понять, для чего здесь нужен какой-то ребенок, раньше-то его не было. Возможно, подобное сознание присуще многим маленьким детям, и ничего особенного в нем нет.
4.
Итак, я живу в детской вместе с моей матерью и малышом. Вся стена увешана старыми иконами на длинных металлических лесках. Иконы в окладах — и они наводят на меня ужас. Наша бабушка тоже была верующей, но маленькие дешевенькие образки, купленные ею в местной церкви, были собраны у нее в уголке кухни и ничего угрожающего на лицах святых не было. Хотя, признаюсь, и ее религиозность меня всегда немного пугала — до сих пор у меня неприятие насильственного или добровольно-принудительного насаждения религии в отношении детей. Как это называется? Непроработанная травма. Мне кажется, по моим беседам со старшим поколением, оно никогда не могло принять добровольный принцип религиозности, принесенный Христом, и в подсознании как-то связывало веру с коммунизмом, считая нормальным принуждать к ней, «для их же блага», тех, кто веровать не хочет. Вспоминает старая шутка: «Основной довод против христианства — христиане». Справедливости ради, бабушка никогда посещать церковь меня не принуждала.
Но здесь все другое — лица святых вовсе не добрые, они страшные. Наверное, так и должно быть. Святой Георгий убивает змея, но не милого зеленого змея с улыбкой на морде, а это скорее поединок двух страшных сил. Ночью он в темноте висит надо мной и угрожает копьем. Господь тоже в железном окладе, как к латах. Пресвятая Дева почти не видна за доспехами — она единственная не имеет угрожающего вида, но сама ее броня настораживает. Тогда мне казалось, что Бог и святые несут угрозу, что это страшные люди и страшно их прогневать. Мне дали небольшую кушетку типа «Юности», и на ней я спала как раз под деревянным образом Георгия, темным и красным. Мне снились душные, тяжелые кошмары, в комнате, несмотря на мощное отопление, всегда было сыровато. Мне думалось, что какой-то призрак или дух, конечно же, умершего в этом углу, мучит меня ночью мрачными видениями. Теперь я знаю, что эти старинные иконы были собраны отчимом в годы его молодости, когда он в предперестроечные времена увлекся скупкой редкостей — и книга Солоухина «Черные доски», как это говорят в статьях, оказала решающее влияние на его мировоззрение. Но здесь это все не имеет значения, разве что для разъяснения того факта, почему меня напугали иконы. Да, к таким образам современные люди мало привычны. Тот страх угрозы и неведомой кары за мысли, настроения, само существование долго оставался во мне и сейчас живет где-то в глубине. Все же должна сказать, что в те годы никакой подавляющей религиозностью никто из новой семьи не отличался, воображать какое-то кабанихино царство тоже будет неверным.
Младенец теперь спит вместе с матерью на большом диване у окна; это огромная красная девочка, чуть что кричащая и закатывающаяся, не вызывающая у меня никаких добрых чувств. Помню ее нежно-салатовый короткий комбинезончик в мышиную полоску, таких вещей для малышей я никогда не видела, привыкнув к мешкам разноцветных колготок и растянутых ползунов. Еще появился музыкальный мухомор, удивительная игрушка, мелодично откликающаяся на толчок рукой, — видимо, альтернатива отечественной неваляшке. Наш «уровень жизни» очень хороший — и я с нетерпением жду только того момента, когда же заберут кричащую красную девочку и мы останемся с мамой вдвоем. Никакой любви, вопреки всеобщим ожиданиям (как я поняла впоследствии), во мне так и не зародилось, что с печалью наблюдала моя мать, а я даже и представить не могла, что причина ее долгой печали — во мне.
Даже и сейчас я сохраняю убеждение, что любовь не может возникнуть от факта долгого сожительства, особенно если тебе сразу не понравился человек. Ее нельзя привить или воспитать, то есть лицемерное обожание развить в целях самосохранения или снискания лояльности ближних, разумеется, можно, но подлинное сердечное чувство — скорее всего, в моем случае, нет. Это и есть начало трагедии, а я и не знала, но теперь знаю — любовь может просто не родиться, ни в ответ на добро, ни в ответ на силу и угрозы. Почему? Но кто же скажет почему? Поэтому ко всем религиозным теориям, что любовь можно воспитать долгими усилиями, я отношусь скептически. Воспитать можно уважение, человеческое отношение, даже благодарность, а вот любовь, если она не пробудилась и не воспламенилась сразу, как это случилось со всеми, кроме меня, — увы.
.