1.
Как известно, в поэме «Медный всадник» Александр Пушкин описал наводнение, действительно случившееся в Петербурге 7 ноября (а по новому стилю 19 ноября) 1824 года. Это наводнение считается самым разрушительным за всю историю Петербурга. Точного числа погибших не знает никто, по разным оценкам примерно от двухсот до шестисот человек.
В момент наводнения Пушкин был далеко от Петербурга — отбывал свою первую ссылку в Михайловском, поэтому личных впечатлений у него не было. Впрочем, поэма и написана не по горячим следам — через девять лет, осенью 1833 года. Эту осень Пушкина ещё зачастую называют «второй болдинской», сравнивая с «первой», 1831 года.
Замысел «Медного всадника» вызрел не сразу. После успеха «Евгения Онегина» Пушкин задумал новый роман в стихах, который по фамилии главного героя должен был называться «Езерский». Роман также должен был быть написан знаменитой онегинской строфой, но с диаметрально противоположным героем. Вместо разочарованного, пресыщенного бездельника-помещика основной фигурой должен был стать знатный, но бедный и честный юноша-чиновник.
Однако «Езерский», что называется, не пошёл. Пушкин работал над ним несколько месяцев, но написал лишь несколько строф вступления, после чего в марте 1833 года окончательно забросил. А уже в октябре 1833 года меньше чем за месяц начал и закончил «Медного всадника» с очень похожим героем — бедным чиновником с хорошо знакомым именем Евгений.
Чем был вызван столь внезапно возникший интерес Пушкина к давней историей с потопом? Как ни удивительно, но учёным-литературоведам это хорошо известно.
В декабре 1825 года в Москву приехал великий польский поэт Адам Мицкевич. Приехал не совсем добровольно — патриота Польши Мицкевича в 1824 году отправили в своего рода ссылку по так называемому «делу филоматов» — членов тайных литературно-политических кружков польских студентов. Мицкевич был одним из лидеров «филоматов» и, в соответствии с практикой тех лет, был выслан в центральные регионы Российской Империи, видимо, в целях перевоспитания и культурного обмена. Перевоспитание не удалось, но там, в Москве, в октябре 1826 года Мицкевич познакомился со многими русскими литераторами, в том числе с Пушкиным.
Их сближало многое — возраст, поэтический дар, схожие взгляды на поэзию. Пушкин был в восторге от нового друга, Мицкевич тоже высоко оценил талант Пушкина. Общение продолжалось, поэты встречались и в Петербурге, и Москве, пока в 1829 году Мицкевич не вернулся в Польшу.
По возвращении в 1832 году Мицкевич переписал, а по сути, создал заново третью часть своей поэмы «Дзяды». В поэму вошёл цикл петербургских стихов, отражающий его впечатления от путешествия по России — «Дорога в Россию», «Предместья столицы», «Петербург», «Памятник Петру Великому», «Смотр войск», «Олешкевич», «Русским друзьям».
В том же 1832 году стихотворения были опубликованы в Париже, в IV томе сборника «Стихотворения Адама Мицкевича», а ещё через год этот сборник, в России запрещённый, Пушкину передаёт вернувшийся из Парижа приятель — Сергей Соболевский. К слову, один из возможных прототипов Евгения Онегина.
Сказать, что Пушкин был в шоке — это ничего не сказать. Грезивший польской независимостью Мицкевич к Российской Империи относился, мягко говоря, негативно. И стихотворения носили очень жёсткий, даже сатирический характер по отношению к империи и её столице. В стихах Мицкевича Российская Империя была показана как тирания, не знающая милосердия ни для своих, ни для чужих.
В довершение всего, последнее стихотворение цикла, название которого переводят обычно как «Русским друзьям» и которое в оригинале называется «Do przyjaciół Moskali» («Друзьям-москалям»), содержало резкий выпад против тех, кто получает чины и награды от царской власти. Имен не было названо, но титулярный советник Пушкин имел все основания принять сказанное на свой счёт.
Справедливости ради, многое изменилось и вокруг. В 1831-1832 годах отгремело и было подавлено польское восстание, которое Мицкевич, разумеется, поддержал и которое впоследствии прославил в стихах. Пушкин же в стихотворении «Клеветникам России» («О чём шумите вы, народные витии?..») — напротив, оправдывал действия, подавивших восстание российских властей.
Из указанного цикла нас, в контексте обозначенной темы, особенно интересуют стихотворения Мицкевича «Памятник Петру Великому» и «Олешкевич», в последнем речь идёт как раз о петербургском наводнении 1824 года.
В стихотворении «Олешкевич» Адам Мицкевич рассказывает о встрече с неким «чародеем», поляком по национальности, живущем в Петербурге, который, измеряя уровень воды в Неве, предрекает затопление города. Прототипом «чародея» был реальный человек, польский художник и масон Юзеф Олешкевич, действительно в описываемый период, а точнее, с 1810 года и до смерти в 1830 году проживавший в Санкт-Петербурге. Два знаменитых поляка встретились и подружились. Есть свидетельство, что незадолго до наводнения Олешкевич и в самом деле предсказывал грозящее городу несчастье. Так это или не так, мы не знаем, но Олешкевич-персонаж делает тем не менее красочное и мрачное предсказание.
Я слышу: словно чудища морские,
Выходят вихри из полярных льдов.
Борей уж волны воздымать готов
И поднял крылья — тучи грозовые,
И хлябь морская путы порвала,
И ледяные гложет удила,
И влажную подъемлет к небу выю[1].
Грядущий потоп в стихотворении трактуется Олешкевичем как Божий гнев, подобный тому гневу, который, согласно Ветхому завету, обрушился некогда на Ассирию и Вавилон.
Тут чародей захлопнул книгу, встал,
Сложил листки и, глядя вдаль, сказал:
«С восходом солнца день чудес настанет,
Вслед за второю третья кара грянет.
Господь низверг Ассура древний трон,
Господь низверг развратный Вавилон,
Но третьей пусть мои не узрят очи».
В стихотворении «Памятник Петру Великому» Мицкевич описывает разговор с местным поэтом, которого именует «вольности певцом» и «русским гением». В поэте не сложно узнать Пушкина. Стихотворение по большей части представляет собой длинный монолог «русского гения» на фоне памятника Петру Великому.
Сначала поэт в изложении Мицкевича сравнивает два памятника — памятник императору Петру Великому в Петербурге и памятник императору Марку Аврелию в Риме. Со слов поэта, Марку Аврелию скульптором придан образ отца народа, правящего мирно, окруженного любовью подданных. Памятник же Петру Великому — его прямая противоположность. Это всадник, которые поднял лошадь на дыбы над бездной и стоит — в буквальном смысле — на краю пропасти.
Тут скакуну в веселье шпоры дал
Венчанный кнутодержец в римской тоге,
И вихрем конь взлетел на пьедестал
И прянул ввысь, над бездной вскинув ноги.
Важный момент: в отличие от принесшего мир своему народу Марка Аврелия, бешеная скачка Петра опасна для подданных.
Царь Петр коня не укротил уздой.
Во весь опор летит скакун литой,
Топча людей, куда-то буйно рвется,
Сметает все, не зная, где предел.
В заключении монолога поэта памятник царю Петру становится символом тирании. То ли Пушкин в изложении Мицкевича, то ли сам Мицкевич заканчивает описание памятника впечатляющим образом ледяного водопада.
Но век прошел — стоит он, как стоял.
Так водопад из недр гранитных скал
Исторгнется и, скованный морозом,
Висит над бездной, обратившись в лед.
Если чуть развернуть этот образ, получится, что стоять этот застывший водопад может только на морозе. И любая либерализация в таком случае гибельна. «Но если солнце вольности блеснет / И с запада весна придет к России — / Что станет с водопадом тирании?» — этим риторическим вопросом заканчивается и монолог «певца вольности», и всё стихотворение.
Конечно, крайне интересно, говорил ли Пушкин Мицкевичу что-то подобное или Мицкевич ему эти слова приписал. Во всяком случае, в молодости Пушкину подобные взгляды были присущи.
Но в 1833 году Пушкин стихами Мицкевича задет. Задет настолько, что хочет высказаться — и по поводу петербургского потопа, и по поводу памятника Петру Великому, и по всем остальным вопросам. Когда его желание соединилось с образом бедного чиновника, появился «Медный всадник».
2.
Для начала поэт признаётся в любви. Любовь в глазах смотрящего, и Пушкин смотрит с любовью. Он берёт те же темы, что и Мицкевич, вот ровно те же самые — описывает основание Петербурга, военный смотр, дворцы. Но то, что для Мицкевича выглядит царством тьмы, для Пушкина — царство света. «Девичьи лица ярче роз», «пунша пламень голубой», «сиянье шапок этих медных» — практически каждая деталь в описании Петербурга несёт свет. Тьме нет места в этом городе.
И, не пуская тьму ночную
На золотые небеса,
Одна заря сменить другую
Спешит, дав ночи полчаса.
Знаменитое вступление «Медного всадника» — «На берегу великих волн…» — это практически калька со стихотворения Мицкевича «Петербург» («А кто столицу русскую воздвиг…»). Оба поэта видят одну и ту же картину, сходную во многих деталях, — вечная сырость, болота, даже чухонец упомянут. Но если у Мицкевича основание Петербурга — это прихоть тирана, не имеющая смысла, влекущая колоссальные жертвы, то для Пушкина — это глубоко продуманный замысел. Речи о жертвах среди строителей у Пушкина нет, да и строителей нет, Петербург — творение только и исключительно Петра.
Вообще, Пётр у Пушкина приобретает черты демиурга. Его мысль проникает сквозь время, кажется, он не столько планирует, сколько видит будущее. Он бессмертен — просто спит вечным сном. И Город возникает — словно по одному Его слову, сам собой.
В гранит оделася Нева;
Мосты повисли над водами;
Темно-зелеными садами
Ее покрылись острова…
Сад в русской литературе — и у Пушкина тоже! — постоянный символ рая. Так Петербург в поэме приобретает черты города-сада, райского города.
Нет, Пушкин не бежит от реальности. Он изображает всю ту же земную, военную, имперскую столицу, но это не та столица, что у польского поэта. Она полна радости и жизни. «Люблю зимы твоей жестокой / Недвижный воздух и мороз». Вспомним образ ледяного водопада у Мицкевича. Да, словно отвечает современнику Пушкин, в России во всех смыслах холодно. На улице мороз, река подо льдом. Но и в этом холоде, на этом морозе можно радоваться жизни.
Даже военные учения — в противовес их крайне тяжелому, гнетущему описанию у Мицкевича — Пушкиным описываются, скорее, как игра, которая имеет свою особую красоту.
Люблю воинственную живость
Потешных Марсовых полей,
Пехотных ратей и коней
Однообразную красивость,
В их стройно зыблемом строю
Лоскутья сих знамен победных,
Сиянье шапок этих медных,
Насквозь простреленных в бою.
Но кое в чём с Мицкевичем Пушкин всё-таки соглашается. Оба они одинаково видят то обстоятельство, что Петербург построен в чуждой, не приспособленной для жизни стихии — на воде. Вода играет огромную роль в «Медном всаднике». Если Петербург — это царство света и огня, то вода — его естественный антагонист.
Вода появляется уже в первой строчке поэмы. Место действия — берег «пустынных волн». Вокруг вода — Нева и болота. Там никогда — что особенно отмечается! — не бывает солнца. Это мир Реки. До самого конца Река будет практически главным действующим лицом поэмы, то и дело приобретая подчёркнуто человеческие черты.
Сначала это «державное течение» в окружении гранитных берегов — Река спокойна, кажется, что Город взял её под контроль. Вот Нева «ликует», когда несёт взломанный по весне лёд к морю, постоянному символу свободы в Пушкина. Это ликование ещё сплетается с общим ликованием, которым полна жизнь Города. Казалось бы, всё хорошо, между Городом и Рекой царит гармония. Но уже здесь, в конце вступления, Пушкин пишет странные строки, в которых показывает, что всё не так просто в отношениях Реки и Города.
Вражду и плен старинный свой
Пусть волны финские забудут
И тщетной злобою не будут
Тревожить вечный сон Петра!
Я думаю, под этими строками о «вражде и плене» финских (именно так!) вод подписался бы и Мицкевич. Вот только, в отличие от Пушкина, он бы не рассчитывал на забвение.
Между тем, напряжение нарастает. Вот Нева мечется, как «больной в своей постели беспокойной». Она рвётся к морю. По свидетельству современников, в 1824 году сила ветра с моря была такова, что Нева на какое-то время потекла вспять. Вот Нева «разъярена», на ней плавает пена — признак бешенства. Вот Нева — «гневна, бурлива». Далее — кульминация.
Погода пуще свирепела,
Нева вздувалась и ревела,
Котлом клокоча и клубясь,
И вдруг, как зверь остервенясь,
На город кинулась…
Вполне клиническая картина. Нева приобретает человеческие черты, и это человек — в состоянии безумия. И ярости. Далее волны ещё сравниваются со «злыми ворами», но это уже потом. А первая вспышка ярости — это следствие именно что безумия, она абсолютно иррациональна.
Кстати, можно решить, что ещё в одной оценке Пушкин вроде бы соглашается с Мицкевичем — это в оценке бедствия как «божьего гнева». «Народ / Зрит божий гнев и казни ждет». Но если прочитать внимательно, мы увидим, что об этом говорит не Пушкин — такую оценку он вкладывает в уста народа и царя, которые в этом своем единомыслии демонстрируют абсолютное единство. Сам поэт ответственность за стихию на Бога не возлагает.
Вот в чём Мицкевич и Пушкин не сходятся абсолютно — это в оценке царской власти. Для Мицкевича царь — это тиран, который выжимает сок из подданных империи. Об образе Петра у Пушкина уже сказано выше, но, даже когда речь не о нём, действия Александра Первого и его генералов в поэме выглядят как разумная и благородная деятельность по борьбе с последствиями стихии.
Если обобщить всё, что мы сказали, то получаем следующую картину. Город — царство радости, света и разума — противостоит тёмной, иррациональной, безумной стихии воды. В общем, Пушкин создаёт свой космологический миф, разумеется, прямо противоположный мифу Мицкевича. Позиции сторон определены и, казалось бы, не допускают компромисса.
3.
Но миф Пушкина — это миф Пушкина. А главный герой поэмы вообще-то — Евгений. Тот самый «маленький человек», столь смело введённый Пушкиным в большую литературу. И на события первой и второй частей поэмы мы смотрим глазами уже не столько Пушкина, сколько Евгения.
Поразительно, насколько не похож этот взгляд на взгляд лирического героя из вступления. Евгений не любуется городом. Собственно, весь город сводится для него к маленькой квартирке и к рабочему кабинету. Он не размышляет о Петре, об истории, даже — что подчёркивается! — о собственных предках. Маленький винтик большой Империи — он не задумывается и о смысле собственной работы. Честный труд и счастье с возлюбленной — вот, собственно, всё, чего он ждёт от жизни.
Пётр для него не сколько основатель Петербурга, сколько статуя. «Кумир на бронзовом коне». Элемент пейзажа, символ государства. Тем не менее Евгений не глуп. И когда случилось то, что случилось — он абсолютно точно находит того, к кому можно обратить претензии.
Пред горделивым истуканом
И, зубы стиснув, пальцы сжав,
Как обуянный силой черной,
«Добро, строитель чудотворный! —
Шепнул он, злобно задрожав, —
Ужо тебе!..»
Строитель чудотворный — так мог бы назвать Петра сам Пушкин. Да, собственно, и называл, это его лексика. Помните, в другом стихотворении — «чудотворца-исполина / чернобровая жена»?
Это ведь с ним — с Пушкиным — не ведая того, спорит Евгений. И поэт понимает, что своя доля правды в его претензиях есть. Вернёмся к началу. Знаете, какая самая важная строчка во всём вступлении? Она одна меняет восприятие вступления.
По мшистым, топким берегам…
Топким, понимаете? То есть по берегам, которые топит. Наводнения были для тех мест привычным явлением. Но Пётр, захваченный стратегическими замыслами, то ли не задумался о возможности потопа, то ли пренебрёг ею. И вот его ошибка спустя сто лет догнала и обрушилась на голову бедного Евгения. А в реальной жизни — на головы сотен погибших в 1824 году.
Пушкин играет честно. Он не может не признать определенную правоту Евгения, а заодно — и Мицкевича. Более того, великий поэт, в каком-то смысле он идёт дальше своего польского собрата.
Раздавленный обрушившимися испытаниями, Евгений сходит с ума. Его разум не выдерживает случившегося. И в минуту просветления он видит виновника случившегося и бунтует. Его «Ужо тебе!» — это именно бунт. Короткий, но бунт.
В этом своём бунте, в своём безумии Евгений нарушает сразу несколько законов. Во-первых, светские законы — в Российской Империи не позволялось настолько дерзко обращаться даже к статуям и портретам царей. Мелкий чиновник, Евгений власть уважал и боялся, его действительно надо было довести до отчаяния, чтобы он пошёл против собственной природы.
Во-вторых, сюжет обращения к мертвецу Пушкиным уже использовался, как раз незадолго до создания «Медного всадника». Дон Гуан с дерзкой речью обращается к статуе убитого Командора в «Маленьких трагедиях». Приглашает на новоселье мертвецов гробовщик Адриан Прохоров в повести «Гробовщик». И в том, и в другом случае мертвецы откликаются — и возвращаются со своими претензиями к вызвавшему их человеку.
Пётр в мире пушкинской поэмы — демиург, создатель города. Он не умер — он спит. Такие спящие цари присутствуют в мифологии многих народов. Как правило, в них упоминается, что спящий царь проснётся в конце времен перед последней схваткой.
В общем, Евгений своим криком не просто вызывает мертвеца — он пробуждает демиурга. А спящие гневливы, когда кто-то нарушает их покой. И демиург приходит — чтобы навсегда остаться в памяти у читателей поэмы картиной фантастической погони.
И, озарен луною бледной,
Простерши руку в вышине,
За ним несется Всадник Медный
На звонко-скачущем коне…
Несмотря на безумие, Евгений прекрасно понимает, что нарушил писаные и неписаные законы. Судя по всему, Евгений испытывает ужас от собственной дерзости, и это чувство, наложившись на шок от гибели возлюбленной, окончательно сводит его с ума.
И с той поры, когда случалось
Идти той площадью ему,
В его лице изображалось
Смятенье. К сердцу своему
Он прижимал поспешно руку,
Как бы его смиряя муку,
Картуз изношенный сымал,
Смущенных глаз не подымал
И шел сторонкой.
И это безумие, и этот бунт Евгения мы легко можем сопоставить с безумием Невы, о котором вспоминали выше. И вместе с Пушкиным задуматься о причинах, и достаточно быстро найти ответ в тексте поэмы.
Истинная причина безумия Невы — это тот самый «плен старинный», в котором держит невские воды Петербург. Причина безумия Евгения — тоже плен. Его тотальная зависимость от службы, его бедность. Свадьба с Парашей была чуть ли не единственным светлым пятном в его жизни. И вот он этого лишен. Подобно тому, как ветер не дал водам Невы выйти к морю — напомню, море у Пушкина символизирует свободу — случившаяся трагедия лишила Евгения смысла существования.
Бунт был скоротечен — в обоих случаях. Нева вернулась в гранитные берега, душу Евгения объял страх. Тот страх «маленького человека», что, подобно граниту, ограждает его даже от мыслей о бунте.
В конце поэмы Пушкин милосердно дарует обоим страждущим освобождение. Нева выносит на пустынный остров — в море, за пределы Петербурга! — домик Параши, возле него находят и мёртвого Евгения, который таким образом символически воссоединяется с возлюбленной.
4.
У читателя в этом месте может возникнуть естественный вопрос — когда был искренен Пушкин? Когда описывал Петербург как рай на земле? Когда рисовал Петра как государя-демиурга? Или когда писал про «кумира на бронзовом коне», преследовавшего безумного Евгения?
«Кумир» — не случайное слово. «Не сотвори себе кумира» — с детства знакомая нам — и Пушкину — заповедь. И Пушкин не мог не понимать, что кумира себе он уже — сотворил.
Попробуем, кстати, ответить на вечный вопрос, почему всадник — медный, если он — бронзовый? Конечно, медь составляет большую часть сплава бронзы, но всё же?
В ветхом завете есть такой образ — медный змей Моисея. Когда евреи шли через пустыню, их постигло наказание в виде «огненных змеев», от которых гибло много народу. После покаяния огненные змеи пропали, а Моисей изготовил медного змея на посохе. Когда ужаленный змеёй человек смотрел на изображение змея, он оставался жив.
Эта история считается несколько загадочной в библеистике, потому что несмотря на то, что посох был изготовлен самим пророком, медный змей при царе Езекии был признан идолом и уничтожен.
Знал ли об этом сюжете Пушкин? Держал ли его в голове, когда создавал «Медного всадника»? Не напомнила ли ему эта двойственность взглядов иудеев на медного змея собственную двойственность взглядов на медный, а точнее, на бронзовый памятник? Мы не знаем. Змея на памятнике, кстати, тоже присутствует, прямо под копытами царского коня.
Выскажу личную точку зрения. Я думаю, при всей своей любви к Петру, к Санкт-Петербургу, к России Пушкин помнил, что держится империя во многом на бедных Евгениях. У которых тоже есть свои мечты.
О чем же думал он? о том,
Что был он беден, что трудом
Он должен был себе доставить
И независимость и честь…
Это мысли Евгения из начала первой главы, ещё до трагедии. И если он себе хочет «доставить / и независимость и честь», значит, он не чувствует у себя ни того, ни другого.
А человеку нужны «независимость и честь». Ему нужен свой домик и своё счастье — хотя бы в перспективе. А еще ему нужно чувство собственного достоинства. Когда человек всего этого лишается, он — как лишенная выхода к морю Нева — спорадически бунтует.
Символично, что именно к такому выводу Александр Пушкин приходит в самом «имперском» своем произведении. И это важно понимать, читая «Медного всадника».
[1] Здесь и далее стихи Адама Мицкевича цитируются в переводе Вильгельма Левика.