Об Илье Фаликове хочется сказать, что он автор, верный себе. Что бы он ни писал — стихи, очерки о поэтах, романы — всё получается с бывалой улыбкой, мужественно лаконично. Вероятно, здесь сказывается позиция ироничного наблюдателя, не желающего «примазываться» к чужой славе, хотя и степень обожания к своим героям видна невооружённым глазом. Среди тем нашего интервью — стихи и дневники Натальи Аришиной, поэта и жены Фаликова, восхищённо сдержанное предисловие к которым он написал.
Беседовали Алексей Чипига и Борис Кутенков.
.
— Илья Зиновьевич, читая дневники поэта и Вашей жены Натальи Аришиной, невольно вспоминаешь чью-то мысль о том, что в то время, как мужчины пишут, какие они великие, женщины больше наблюдают. Согласны Вы с этим? Может быть, интерес к чему бы то ни было — опора величия?
— У всех по-разному. Кроме того, есть тип женщин — тоже творческих людей, и при этом вполне самостоятельных, — такой тип, который активно содействует осуществлению оного величия, нередко забыв о себе. Бывает наоборот: мужчины самоотверженно делают всё, чтобы их одарённые женщины получили исчерпывающее воплощение и огласку. Это характерно прежде всего в кино и на театре: режиссёры продвигают своих жен. Но я знал такие пары и в литературе.
— А как у вас с Натальей обстояли дела в этом смысле?
— Мы с Наташей, разумеется, помогали друг другу, особенно она мне, но каких-то особых, исключительных усилий для завоевания вершин славы не предпринимали. Нам казалось (вполне ошибочно), что стихи сами пробьют дорогу к читателю. Но у Аришиной была черта, с которой я не мог сладить: она сама себя отодвигала на второй план, а то и вовсе отказывала себе в праве на публикации и внимание к себе. Пастернаковское «Быть знаменитым некрасиво» ею было усвоено слишком напрямую, абсолютно отвечая её человеческому составу. Иногда мне приходилось настаивать на том, чтобы она составила подборку своих стихов и отнесла её в какое-нибудь издание. Это бывало и в ситуации, когда её приглашали напечататься. Но об этом лучше прочесть в моем очерке о ней «Сотая интонация» («Дружба народов», № 12, 2023).
— В её дневниках природа часто сопоставляется с человеком, как, например, в риторическом вопросе, будут ли рады новые хозяева гостиничного номера старым, как принимают птенцы построенное не ими гнездо. В стихах же часто упоение некой стихией. А для Вас природа — справедливая субстанция? Нужно ли её обуздывать или подчиняться ей?
— Пушкин назвал природу «равнодушная». У Аришиной это не так. Во-первых, по природе — пардон за каламбур — она кровно принадлежала именно природе, думала её категориями и говорила её словами. «Стать бы снова приморской девчонкой» (Ахматова) — это про неё. Я всегда знал важность проникновения поэта в природу, или природы в человека, но у меня лично никуда не делась поныне стена городского происхождения между мной и природой. У Аришиной не было этой стены. Притом что она, разумеется, горожанка и не прикидывалась «дитёй природы».
Что же до справедливости природы — откуда бы? У природы нет совести. У Наташи сказано:
Не совестно, что я безумно жить
хочу бесценных дней моих остаток?
Не уповать, не спорить, не сорить
и на челе безоблачном носить
достоинства бесспорный отпечаток.
Природа обошлась без Нагорной проповеди Христа и категорического императива Канта. Тем не менее подчиняться надо ей. В её устройстве есть элементы гармонии, противостоящие хаосу. Как бы ни было паскудно то или иное время, поэзия — дочь гармонии. По Аришиной:
Где же ты, Небесная ткачиха?
На небе побудь.
Для тебя одной светло и тихо
льётся Млечный Путь.
— Хочется вспомнить ещё об одной великой и, к сожалению, ушедшей от нас женщине — которой 21 апреля исполнилось бы 75 лет. В заметке на сайте «Культурной инициативы» Вы пишете о Татьяне Бек, что она поэт прошлого века во всей своей цельности. Какие качества указывают на это? И где для Вас проходит граница между разными временами?
— Поэт говорит языком своего времени, участвуя в создании этого языка. «Я буду честная старуха!» — сказано в определённом регистре. Ни в каком другом веке то же слово «старуха» так не звучало. Поэтому максима Бек вошла в язык.
— Также в этой заметке Вы говорите: «Её смутили новые стихотворцы, вроде бы ровесники, но откуда-то из подворотен, кочегарок, дворницких. Их триумф был ей чужд, инороден, вне её правил». Какой «триумф» имеется в виду? И чем было вызвано смущение, разве дух не веет где хочет?
— Мне кажется очевидным применение понятия «триумф» к тому набору поэтов, которые явились на авансцену в новые времена (перестройка и т.д.). Сейчас, наверно, это забыто. Поэты «Московского времени», метареалисты, куртуазные маньеристы и так далее. Они пришли шумно, группами, манифестами, неожиданными стихами, заслонив иные поколения и предпочтения. Это и был триумф, отдававший некоторым реваншем и сбрасыванием с парохода современности многих, прежде всего прямых предшественников — шестидесятников.
Татьяна Бек начинала рано — в 15 лет на страницах «Юности» ещё в советскую эпоху. Это было традиционным путём для советского автора. Авторы, возникшие в новые времена, были как раз антисоветскими по преимуществу. Хотя чисто по стиху тот же, например, Сопровский мало отличался от Бек. В принципе, это традиционализм. Мне кажется, Бек не относила себя к семидесятникам, внутренне больше тяготея как раз к предшественникам — шестидесятникам. Более того, по отцу — фронтовику — она сердцем принадлежала той генерации и пронесла до конца почитание ровесников её отца. И она шла вне групп.
Дух, конечно же, веет, где хочет. Но Таню несколько смутило это веянье, чем-то похожее на бурю, причём порой на бурю в стакане воды. Дело не в идейно-политических разногласиях, которых, в общем-то, не было. Но безоглядного поливания почившей эпохи у Тани Бек не было.
Дело касалось литературного процесса. Был нарушен естественный ход вещей. Была омрачена сама идея заслуженного успеха.
— И что же, среди новопришедших не было подлинных дарований?
— Были, и немало. В данный момент я бы назвал Евгения Витковского и Александра Ерёменко. Которые, если вглядеться, тоже шли поодиночке, хотя критика относила их к определенным группам.
— Татьяна Бек тоже была одиночкой — и в стихах, и в жизни. Но в то же время обладала чувством товарищества. Дружила и с вами, часто бывала у вас дома…
— Да. Именно в нашей скромной квартирке (по предложению Макса Амелина) набилось множество народа в день её похорон, после церковного отпевания. Это были неофициальные поминки, с некоторыми из моих тогдашних гостей я и знаком не был — это были её, Танины, ученики и друзья.
На мой взгляд, самым проникновенным стихотворением ее памяти стало это — аришинское:
Она блуждала в смешанном лесу
и о сухой валежник спотыкалась,
и, узкие лодыжки ободрав,
все ж под ноги упрямо не смотрела
и, голову задравши к небесам,
увидеть неба слабый лоскуток
стремилась сквозь сомкнувшиеся кроны.
Неправда, что она рвалась туда,
где тайны ремесла уже не тайны,
где ямб уже не может надоесть,
а друг не обойдёт на повороте,
и к морю не рвалась, и никогда
не шлялась у заветного обрыва,
чтоб невзначай в пучину заглянуть.
Высокий берег с выжженной травой,
с одной полынью, выжившей к июню,
опять зацвёл, сбегают по откосу
дельфиниум, чертополох, шалфей.
И макаронник душными цветами
украсил крону, сирый тамариск
сменив, поблеклый, с патлами седыми.
Я вспоминаю Таню и смотрю
на дерево, подросшее в руинах
часовни, навещаемой теперь
лишь ящерицей или сколопендрой,
и, жадным пеньем, рвущимся с небес,
подогнана, заглохшею тропою
вдоль брошенного кладбища бреду.
— «Брошенное кладбище», «обрыв», «пучина»… Вы несколько раз употребляете слово «трагедия» по отношению к поэтам. По отношению к Александру Межирову вы также говорите о трагедии вкуса, некой высокой меры. Тут вспоминается Цветаева с «безмерностью в мире мер», то есть противоположным кредо. А Вам какая позиция ближе?
— Трагедия заложена в самом призвании поэта. Банально говоря, поэт должен сгореть. Цветаевская «безмерность» — тоже трагедия. Межиров спорил с Цветаевой, вполне признавая ее гений. Но ближе ему была Ахматова — по крайней мере, начинающих поэтов учиться он призывал у неё. Да и слишком большой разницы смыслов я не вижу в таких, скажем, стихах, как ахматовское «Я научилась просто, мудро жить…» и цветаевское «Я счастлива жить образцово и просто…». МЦ никогда не скрывала своего ученичества у АА.
К слову, Бек по природе ближе к МЦ. В поздние годы это стало её внутренним мотивом, звучащим в самом стихе и крайнем ощущении конечности жизни.
Какая позиция ближе? Каждому своё.
— Татьяна Бек говорила по отношению Тарковскому о «пассионарной неуместности» — но, кажется, если цитировать Окуджаву, «это он не о вас — о себе». Вы писали, что выбрали себе в литературном процессе место на отшибе. Между тем в Вашем романе «Ливерпуль» есть смешная сцена, где герой-рассказчик пробирается сквозь толпу прихожан в церкви, воображая себя в тылу неприятеля. Может быть, внезапная бойкость — привилегия оказавшихся не на виду?
— Всё может быть…
— Вы уроженец Владивостока. Сильно ли повлиял Дальний Восток, его природа на Ваше миросозерцание? Что Вы чувствуете, когда говорят о Востоке как о понятии, что оно значит для Вас?
— Странная арифметика этого года — ровно 60 лет назад у меня вышла первая книжица в составе поэтической кассеты (семь сборничков разных авторов под одной обложкой), выпущенной Дальневосточным книжным издательством (Владивосток), а тридцать лет спустя я напечатал в «Литературной газете» свою первую колонку под рубрикой «Точка зрения» — это было началом долгого сотрудничества с этим изданием и вообще моей эссеистики, ставшей тем, что обрело у меня имя «Прозапростихи» (слитно). Есть ли связь между этой арифметикой и темой Дальнего Востока? На вид — вряд ли. Внутренне — да. Дальний Восток дал мне свойство человеческой и литературной независимости. Когда я почти случайно стал в печати говорить про стихи, я не был связан ни с кем никакими дружбами и обязательствами, хотя знал многих поэтов и у меня были друзья. Кроме того, это не было литкритикой. Я стихотворец, пишущий время от времени про стихи.
Понятие Восток огромно. У Аришиной он ещё и таков:
Что не спится тебе? Что ты бродишь? Какая морока?
Это — ветер! Вторую неделю он дует с Востока.
Это зёрнышки мака скрипят на зубах и песчинки пустыни.
Это ветер с Востока, с Востока он дует отныне.
Сбросив обувь свою, и заботы свои, и привычки,
оставляешь босые следы на одной половичке.
Всюду пыль да песок. Сухо, пусто в оставленном доме.
Убегаешь в поля, как верблюдица спишь на соломе.
Схожий вариант Востока есть и у меня в стихотворении «Памяти Луговского»:
Гусь, у которого горло забито песком.
Песня варяга, и профиль его на щите,
вбитом в песчаник.
Русь, по которой гуляют басмач и ревком.
Стаи русалок, закатанных по простоте
в битум, печальник.
Есть на лице моём место: лети и садись,
черная кряква, чирок, шилохвость и кулик,
чернеть, лысуха.
Ясень и пихта, фиалковый корень и тис,
лотос подземных озёр, золотой сердолик
в органе слуха.
Лебедь-кликун заселяет мое зимовьё,
сокол-сапсан обручает Сихотэ-Алинь
с синей пучиной.
Все это дело моё, не твоё, а моё.
Если немного твоё, то похоже на клин
стаи гусиной.
— Очень образные, суггестивно плотные стихи. Но хотелось бы продолжить тему критики. В Вашей эссеистической прозе часто используется принцип монтажного повествования, как бы склейка разнородных частей. Что для Вас означает этот принцип? Приближение к поэзии, реализация каких-то её потенций? Стремление адресовать своё письмо понимающему читателю, который соберёт слово «вечность» из кубиков?
— Повторяю, я не считаю это литературной критикой, а себя критиком, тем более литературоведом, несмотря на свой филфак. У меня вышло две книги этого жанра (2000, 2013). Я стихотворец, пишущий ещё и про стихи. Моя беллетристика — четыре небольших романа в прозе — отдельная песня. Я сказал — «несмотря на филфак», но лучше сказать — благодаря филфаку. То есть мне известно, что такое филология и литературная критика, посему для меня не является секретом огромная дистанция, отделяющая мою делянку от этих громадных областей словесного творчества.
Когда Межиров ознакомился с моими молодыми стихами, он выделил два качества — острое чувство ритма и чисто поэтический способ мышления. Видимо, именно эти свойства передались и моей эссеистике. Иначе я просто говорить не умею.
— Вы часто вспоминаете Межирова, его покровительство, но сами как-то упоминали, что не слишком разбираетесь в новейшей поэзии. Когда перестали ей интересоваться и что в ней Вас не устроило? Не было ли открытий за последнее время — таких, чтобы захотелось удивлённо присвистнуть, а рука потянулась к критическому перу?
— Лет десять и даже больше я ничего не пишу о сегодняшней поэзии, и это связано с уходом в большой жанр иного лада — ЖЗЛ. Это больше история — и литературная, и социальная. Мой адресат прост — человек, читающий и пишущий стихи. Если случится человек со стороны (не читающий и не пишущий стихи), то пусть заходит ко мне. До кучи.
После Бориса Рыжего мне ни разу не захотелось присвистнуть. Если не считать того, что случилось со мной над стихами Аришиной после её ухода. Кажется, я впервые открыл её в полный рост.
В конце советской эпохи текущая поэзия обрела некое качество, похожее на благополучие. Бесчисленное количество стихотворцев являло формальное умение, почти одинаковое для всех. Видимо, это и был застой. Боюсь ошибиться, нечто подобное происходит и сейчас. Авторы и стихи клонируются. Поэзии противопоказано благополучие.
Возможен взрыв, какие-то сильные перемены. Но это всегда связано с пертурбациями в социальной сфере.
— Да уж…
— Я уж не говорю о том факте, что своими глазами как первостепенную новость видел на Тверском бульваре на здании ТАСС бегущую строку «В Москве пройдёт выступление поэтессы Ларисы Рубальской». Эта роскошная, необходимейшая жаждущему человечеству информация плюсуется к вести о том, что в Кремлёвском Дворце съездов прошел вечер поэзии Андрея Дементьева. Таково качество времени.
— От Дементьева вернёмся к настоящей поэзии. «В Абиссинии», «Иокагама», «Харбин» — три названия Ваших стихотворений. Кроме того, в Вашей поэзии фигурируют Москва, Киев, множество исторических имён. Почему места и имена так важны для Вас? Можно ли сказать, что Вы проживаете в своих стихах историю человечества как семейную?
— Можно и так сказать. Должен признать — есть опасность топографического перебора, я это ощущаю и пытаюсь уходить от красивых топонимов и прочих имён. В свое время Давид Самойлов сказал мне про мои стихи, что он не любит «географической поэзии», признавая при сем меня профессионалом. По-своему он был прав. Но ведь и я мог бы вменить ему в вину неизменную, невытравимую тему войны. И не ему одному. Дело в органике, в необходимости для поэта петь так, а не иначе. У того же Самойлова сказано:
Шуберт Франц не сочиняет.
Как поется, так поёт.
Кроме того, Дальний Восток — какая же это у меня география? Это окружающая среда со всеми её штормами, тайгой, тиграми, оленями и женьшенем.
А вам спасибо, что вы назвали именно эти стихотворения. Они мне дороги — возможно, по причине их «семейственности» на фоне истории. Даже вещь про Гумилёва — по сути, про мою семью.
— «Тьма идёт со стороны слепого случая», «Время грозовой набухло тучей». Как, по Вашему мнению, почему так хочется приравнять время к погоде? И как думаете, почему образы ненастья такие завораживающие?
— А как вы думаете, почему прогноз погоды по ящику смотрят все, не только бабушки-дедушки? Погода — одна из самых ярких форм самовыражения природы. Через ненастье выражает себя вся вселенная, её незримая глубина, таинственная сущность.
— Вы писали, что для вас путь поэта никогда не кончен. Так можно сказать и об умерших поэтах?
— Должен признаться, что мы с Натальей Аришиной в последние десятилетия издавали свои книги не для собственного удовольствия, а в основном потому, что книга — письмо в будущее. Это надежда на то, что прочтут. Попутно замечу — прочитанных поэтов мало, даже среди самых популярных. Я когда-то обронил, что самый непрочитанный поэт — Евтушенко. Что уж говорить о нас, так сказать, не стяжавших?..
Боратынский:
И как нашёл я друга в поколеньи,
Читателя найду в потомстве я.