Пытаться препарировать прозу Чанцева — все равно что стремиться остановить вечный двигатель, поэтому перейду сразу к метафорам. Перед нами серебристый, сияющий поток интеллектуальной искренности, переплетение корневой системы дачного мира, мира цветов и усидчивой созерцательности, с миров воспоминаний, радиоактивным, но живым. Автор не заигрывает с читателем, полностью полагаясь на его осведомленность, не прокладывает четких сюжетных дорожек — Чанцев словно фиксирует бытие в нескольких измерениях одновременно. Синкретика и полифония.
Евгения Джен Баранова
 
Александр Чанцев родился в 1978. Литературный критик, эссеист-культуролог, прозаик. Окончил Институт стран Азии и Африки МГУ, стажировался в буддийском университете Рюкоку (Киото, Япония). Кандидат филологических наук, автор первой отечественной монографии о Юкио Мисиме. Автор семи книг, более 300 публикаций в российской и зарубежной периодике. Лауреат Премии Андрея Белого, Международного Волошинского конкурса, премия журнала «Новый мир», диплом «За новизну и метафорическую емкость прозы» Международной премии имени Фазиля Искандера, премия журнала «Дружба народов». Произведения переведены на английский, японский, сербский и другие языки. Работает в сфере российско-японской бизнес-дипломатии.

 


Александр Чанцев // Радиация

Александр Чанцев // Формаслов
Александр Чанцев // Формаслов

Наконец-то открыл дачный сезон в апреле. Что сломалось, какое дерево упало от снега, откроется ли дверь, не перекосило ли, как прошлой весной от тонн-метров снегов, крыльцо? Все тихо вполне. У нескольких саженцев отломились верхушки. Упала стойка кирпичей — снег был великим каменщиком наоборот. Пара кустарников замерзла. О розах неясно — они так рано не встают, просыпаются поздно томно в мае. С шампанским весенних гроз.
Почки, как ручонки, ощупывают воздух, разминают его на капиллярах мятых листьев. Над ними птицы ткут колыбель для кошки, забывая следующий ход, ведь память неположна счастью.
Парики прошлогодних папоротников. 
Самые ранние, после крокусов, синие цветочки. Цвета «Синего платочка», песни, что пела моя бабушка.
Подростка тую явно придавило, помяло снегом, но она справится. Дрозды, видя меня, взлетают неохотно, предпочитая короткие перебежки («Как курицы», — припечатала их давно еще мама), разгоняясь. Как старый толстый вертолет на неохотном взлете. 
Отпираю террасу. И дома все спокойно, слава Богу. Только посреди пола в комнате лежат две книги, Ницше и Набоков, свалились со шкафа. Что здесь происходило? Так мерз дом, раскачивался, иззябнув и пытаясь согреться, притоптывал-прихлопывал на одном месте? Были тут только мыши. Если это они, у них хороший вкус. Чтение зимы, согреться философией молота, воспрять стилем. Первым — возмутиться, вторым — утешиться. Или наоборот, коли тоньше усика вкус. И кофе зимней ночи пить через трубочку печи. Цокать снежинками. Прясть одеяло, одесную, в одетой земле.
Для полной картины, у них должен был бы играть менуэт. Я возвращаю вынутую на зиму батарейку в часы на комоде, ставлю на них правильное время. Хотя правильное время — это только прошлое, дальше сбились настройки, не стоит и смотреть. Но пусть играет тихое мышиное радио.
Осматриваю саженцы, раскладываю вещи, вспоминаю здешние обыкновения, выдутые городскими ветрами. Их можно достать из-под детской кожи, из пыльного чердака, из заделанного позапрошлым летом подпола. Только стряхнуть пыль.
Включаю электричество, холодильник, чайник. Один урчит, электрический кот. Другой пыхтит и немного дребезжит. Все прочищают горло после зимы, капели ангин, заморозки мокрот.
Я опять не читаю — мне достаточно курить на крыльце, смотря в сад. К вечеру умолкают даже птицы. Они посмотрели свои птичьи «Спокойной ночи, малыши», поели манной каши с полезными червячками и легли спать, укрывшись листком и небом. А где они спят? Столько вопросов для такой маленькой дачи, восемь соток. Но правильно, в деревне все ложатся и встают рано. Как эта разразившаяся тишина. Та тишина, которой нет в городе даже в самые поздние-ранние часы, money can’t buy. 
На участке я, как всегда, вижу тени. Живших тут до меня. Они не ярче теней от деревьев. Но весомей, что ли. Андрея вижу одновременно и бегливым ребенком, щербатым от потерянного на бегу зуба, и взрослым бородачом. Разницы почему-то нет, это почти один человек. Вот бабушка, кряхтя, нагибается вырвать какой-то сорняк. Держит(ся) рукой за больную ревматическую спину. Будто держит себя, будто стрела колодца. Вот дед, о, он не перестает трудиться, то тут, то там. Ведь какой у нас был сад!
Где этот сад сейчас? Да, все пошло в дело, толк и возвращение — в землю ли, перегной ли, золу. Но есть ли рай для растений? Овощей, фруктов и декоративных посадок. Могут ли воспоминания построить дом, дом воспоминаний, райский приют вне постижимого? Такая маленькая пристройка, как приусадебный домишко садовника. Сторожка, почти сарай. Этого вполне хватит!
«Так как имя Сущего обозначает всеобщую Причину в ее первом проявлении, к которому причастны все тварные сущие, то следует отрицать и бытие, коль скоро мы хотим достигнуть в незнании, превосходящем всякое знание, понятия Запредельного, должного оставаться безымянным», — размышляет Вл. Лосский в «Отрицательном богословии и познании Бога у Майстера Экхарта» о различных аспектах непознаваемости Бога у того.
А я вот думаю, что они хотят мне сказать. Они лишены голоса, значит, их слова важнее обычных. Они идут из прошлого, а не настоящего. Направлены туда, где и будущего-то нет. То есть это стрела, объясняющая смысл полета, а не цели. Которая лишь препятствие на пути познания.
Живи, просто живи, восклицает-причитает бабушка. Или это их общий голос. Так? Что-то еще? Это жизнь. Да, понятно. Хотя и не совсем. Это больно, очень больно, но надо терпеть, в конце концов, что же делать. Да, поделать, действительно, тут нечего. Мы живы. Конечно! Пока жив ты. Я не знаю, как это комментировать и понимать. Это так грустно. Я же не смог вас запечатлеть, описать, передать дальше. То есть вы живы — только в мгновении. Так и все есть мгновение, рады они моей случайной догадливости. «В общем, просто живи», — суммирует дед. Он всегда был против лишних слов и уж точно не любил сантименты. Бабушка смотрит на него, хочет, видно, поспорить, даже одернуть, как при жизни ворчала она на него, но умолкает. 
Умолкает и та тишина, в которой я наощупь искал слова.
Вечерние тени сгущаются, и я теряю их в них. Они придут еще завтра. Обязательно же придут.

К богу тихими шажками
На колясочке, вперед,
И косынка та в кармане,
Где просвирка — там и бог.
Там и тихое боленье.
Тихо, тихо, не с руки.
Плакать и просить забвенья,
Коли все мы тут в пути.
И не будет нам прощенья,
Будет тихое «пока».
И глядит он из-под неба
На игрушки те внизу,
А они играют в сказки,
Сказки те с плохим концом.
Что же делать, что же делать,
Ничего, так дальше быть.

Радио зимних мышей.

Устаешь всего бояться. Хочется уже пройтись по минному полю под пулеметным огнем, любуясь на цветы.

Радиация цветов.

Моя прабабушка Мария Васильевна Чанцева-Курчатова.
Врачом начала работать еще в 1918 году. Прошла все войны. В Гражданскую — боролась с эпидемиями (переболела всеми тремя видами тифа) и голодом, в Отечественную — была начальником госпиталя, развертывала их буквально в чистом поле, идя за линией фронта. Полковник медицинской службы.
В военной форме и с орденами фотографий не сохранилось, а скорее их и не особо было. Она не любила рассказывать о войне и о себе. Хотя, думаю, могла бы рассказать очень многое — орден Ленина, Красной Звезды и другие, инвалидность, персональная пенсия и др. просто так тогда не давали.
Поэтому фотографий больше — совсем молодой. Или совсем старой, на всяких документах, этих человеческих гербариях.
Всю жизнь работала врачом (тогда говорили — медиком). И умерла даже фактически на работе. Уже сильно под 80, на пенсии, вызвали в ее больницу кого-то подменить, что-то проконсультировать. Там тогда сломался рентгеновский аппарат — и она получила дозу облучения.
Что рифмуется в ее жизни. Потому что начинала она врачом после революции, когда был сильный дефицит медперсонала. А радиацию в свое время схватили и ее приемные дети, дядя Костя и дядя Лева, авиаконструкторы. 
Я с ней во времени не пересекся, к сожалению, только в воспоминаниях семейных. 
В которых я вижу в нескольких регистрах-ракурсах сразу — сдержанной (вот никаких рассказов), решительно-самоотверженной (возглавляя пансионат для детей-туберкулезников, что-то для них выбивала постоянно, что можно и нельзя, на нее злилось начальство, но ей до этого дела не было) и отчасти трогательной (на пенсии опять же, в очень почтенном возрасте, праздной быть никак не хотела, то норовила собственноручно затеять стройку на даче, чуть ли не кирпичи сама класть, то полюбила ходить в кино и, если внучка, моя мама, пойти из-за каких-то своих школьных дел не могла, то опять же решительно и самостоятельно шла сама, за нее уже волновались в силу возраста, но остановить ее было, конечно, невозможно). 
Таких, смешных отчасти, историй много. Ее и звали в семье — бабой Маней. Или просто поздние воспоминания сохранились и докатались лучше, юная красавица так и осталась бабушкой мамы, прабабушкой, навсегда? Но пусть, так — ближе.
Вот самая смешная и ужасная даже. Всегда рассказывали за дачным августовским столом на день рождения деда. Прабабушка затеяла какой-то очередной ремонт. Дед помогал. Что-то с дверками в подпол. И — баба Маня в какой-то момент упала на него. А была женщиной весьма грузной. Дед не пострадал, но молчал до конца дня, отнялась речь от такой неожиданности. Так никак не комментировал он это происшествие и потом, только крякал.
И, как уже говорил, никаких историй об ужасах Гражданской (их можно угадать из одного машинописного документа, характеристики с работы с ходатайством о предоставлении этой самой пенсии). А было, судя по всему, как у Булгакова, молодого врача, под светом тех же самых тифозных звезд в бараках в степи (в Поволжье работала). У них тоже рифмы неожиданные: Булгаков — сын профессора Киевской духовной академии, бабушка — дочь протоиерея, которых по службе кидали и переводили тогда, как в советское время военных: оба закончили медицинское отделение Киевского университета, так как Булгаков проучился семь лет и разница у них в два года, то могли сталкиваться где-то в коридорах, в поточных аудиториях, кто знает.
Еще из рифм — две мои, япониста-гуманитария, но сына преподавателей-физиков, потомка сплошных врачей, самые долгие работы в ядерной конторе и фармацевтической компании. Рифма эта совсем уж притянутая, связи нет и с родителями никакой, не то что с прабабушкой. Но связь есть именно потому, что ее нет. Это как воспоминания. Живущие об одном человеке в другом, в их невстречах (встретились — поверх). В нем как-то работающие. Можно даже назвать это любовью. Или чем-то другим, более субтильным, более крепким. Такая же непонятная субстанция, склеивающая разрушенное время. Радиация. Сияние, что обрушится на тебя вдруг.
Склеивающая в слова то, что никогда ими больше не будет. Мемуары бабы Мани — ее как-то все же просили рассказать о войне, своей жизни, хорошо, сказала она, подошла к этому как всегда ответственно и села писать воспоминания. Они пропали, в переездах ли, еще в чем-то. Были ее наградные листы и — письма с фронта. Она писала их мужу, Курчатову Андрею Ивановичу (звала его там — Андрюшонок), сыну помещика из-под Саратова, где разводили верблюдов, сбежавший по революционным идеям и делам в Москву, где встретил потом прабабушку и так полюбил, что оставил жену и детей, тех самых близнецов дядю Костю и дядю Леву, но они друг друга все равно любили и общались всю жизнь, мама говорит, самые счастливые ее детские дни были, когда они приезжали в Москву из Саратова, куда после МАИ вернулись и конструировали самолеты, новейший ЯК, говорят, хоронил их весь Саратов, и там еще есть эта фамилия, Курчатов, хотя их дети и переселились в Австралию, физики теперь там, почему-то там. Их — порвала моя бабушка и выбросила. Зачем, почему, как? Под конец жизни, была плоха уже, да, и боялась, что все достанется бросившей ее сына Андрея его жене. Но все равно, почему и как? Хотела, мне кажется, не быть. То есть не быть хотела точно — пережила мужа, сына. Так и не надо тут ничего уже, если все — ушло. И хотела — переселиться туда, забрать туда. Ничего не будет — все будет там. Там прочтет. С бабой Маней и дедом Андреем. 
Этого мне уже не прочесть никак. То поколение, оно умело молчать, не выдавать тайн. А тайной было все. Ведь разве ж это не тайна? Тайна тайн, имя имен, царствие невозможного, безвозвратного. К воротам его ворот на верблюдах едут бледные, дистрофичные дети-туберкулезники (а баба Маня в халате среди них, такое фото есть). Их даже не ведут, а молча указывают им путь мои прабабушка и прадедушка. Строгие, но безумно любящие друг друга. Хотя, скорее, прабабушка — у деда Андрея было такое зрение, что его даже в войну не призвали, он работал главным санитарным врачом Москвы. В старости он читал свои книги на французском и немецком через две пары очков, таких круглых и толстых, почти глобус на переносице. Перед верблюдами идет фронт, отступает, уходит. Будто его прогнали. Дети и прогнали. В его следах и воронках вырастают госпитали/я. Вырастая, они становятся больницами и поликлиниками. Светит радиация, яростный рассвет. Взлетают самолеты. В Австралию, еще дальше. 
По дороге они, молча посовещавшись с картами-планшетами и между собой, делают остановку на улице Горького (никакой Тверской!). Где все мои жили в большой, но полуподвальной и коммунальной квартире. И потом на улице Народного ополчения, в хрущобе. Которой тоже нет — да, и дома, и улицы.
Потому что район, где я вырос, улица Народного ополчения, что на «Октябрьском поле», не существует. Ничего не осталось вообще. Дома снесли и построили новые башни для новых людей. И даже дороги, где раньше посредине были бульвары с каштанами и канадскими клёнами, не узнать, они переделаны в новые развязки, туннели, их непонятные, только по навигатору, вьются узлы. И главное место детских прогулок, Карамышевская набережная, с парком, Москва-рекой, шлюзами, загадочным горбом горнолыжных спусков через реку в Крылатском, практически недоступна стала — на берегу богатые виллы, всё огорожено, к реке не спуститься (я шёл, удивлялся, не мог попасть к реке и даже написал потом об этом). Поэтому сейчас смотрю издалека: Строгинская пойма — Троице-Лыково — Серебряный бор. Куда доходили дороги тех детских путей — по льду или понтонному мосту! И где сейчас, на (пост)ковидной удалёнке — в этом то ли возвращённом, как потерявшаяся посылка, прошедшая тысячу рук и перевалочно-сортировочных пунктов, детстве, то ли репетиции пенсии — иногда стараюсь гулять я.
Ничего нет. Но эти самолеты знают дорогу. Их же конструировали дядя Костя и дядя Лева! У тех самолетов были, возможно, прототипы ядерных двигателей, а то где бы (да где, под Саратовом до сих пор есть Балаковская АЭС. А зачем ее там построили? Вот-вот) они хватанули облучения. Таким — везде у нас дорога, везде у нас почет.
«Мне сверху видно все, ты так и знай», — пела бабушка, она любила советские песни. Конечно. 

Энергией, которую я трачу, чтобы преодолеть тоску и просто встать с кровати и что-то делать, хватило бы на освещение небольшого города.

Себя не жалко. А вот книг, японских сувениров, семейных фотографий после меня — жалко. То есть еще цепляюсь? Да нет, просто ни своими, ни чужими тем более руками на помойку жалко.

Речевые особенности молодых хипстеров заслуживают, конечно, отдельного изучения (зачеркнуто) упоминания. «У меня целый день был диссонанс, но здесь мне комфортно» — о, дьяволы, кто-нибудь подсказал бы, что за комфортом ходят в другие места, не в концерты…

К тому, о чем я тут писал и говорил в кулуарах. Очень странное лето, погода и, главное, поведение растений. Астильба, что цвела всегда о сю пору, вся отколосилась, пионы и подавно, а бутоны части лилий, так-то бодрых и веселых, стоят, не распускаясь почти месяц, в TBD status.
Но вот взяла и зацвела почти в августе вишня — которая успешно отцвела в мае, вот перезревшие ягоды висят.
Скорее бы уже конец света, к чему эта волокита?

Или вот гроза и дождь через час после поста — электричество, телефоны отрубаются, розариум перед нашим домом — на возвышенности! — напоминает заливные рисовые поля в сезон сливовых дождей.

Платоновская пещера? Комната, куда залетела ночная бабочка, не может найти выход, бьется, беспокоит спящего. А если зажечь свет…

Август. Упала звезда. Подумал — не беспилотник ли.

В один из ковидных годов сидел вечером на крыльце, курил. С крыши по трубе и жасмину спускался хорек. Увидели друг друга, оба удивились, он — исчез так молниеносно, что я и телефон не успел достать. Потом не было его (так — жил у нас давно в отсеках чердака). Сейчас сижу и — в жасмине суета какая-то. Выпрыгивает один. За ним — другой. Побежали-попрыгали в конец участка. Меньше кошек. Похожи в темноте на занзибарских совсем мини-обезьянок бейби-бушей. Кто? Пошел с фонариком в телефоне за ними. И — уже сбегав к соседу и вернувшись — идут в конце участка. Да, хорек, белая мордочка. Смотрит в мой фонарик. И идет дальше. За ним — другой, так(ой) же. Хорьки-подростки, еще не боятся, еще — прыгали прямо через участок — задорные.
Рассказываю Ире. Что оставил, видимо, отзыв хороший предыдущий хорек. Ира — да, участок хороший, дом чистый, персонал вежливый. Я — в саду лягушек подают, не хуже, чем во французских мишленах.
И что в интернете прочел, что люди советуют. Отпугнуть запахом от шкуры козла (черного, видимо, на Вальпургиеву ночь). Еще совет — приучить можно. Ира — вот, паства, пасти народы.
Я — ведь целый день читал Горичеву, философию животных, равных людям.

Запостил. Сказали, что это горностаи. Бегали у других.

Пишу о Горичевой, о книге, что подарила, когда ходили к ней в гости. Встречу оборвали, потому что ей стало плохо, давление. На мэйл она не ответила, то есть опять в больнице. В больнице умирает Останин. Каждая даже не книга, но встреча может стать последней — Останин бы пошутил что-нибудь про прикладной буддизм. Тут уже не до мысли, что все приходит очень поздно — мог, думал, что в каждый приезд в Петербург буду с ними общаться, мы будем в книгах друг друга, проектах и встречах…

Каждый имеет право на свободный труп.

Тут на даче для своих статей книги находятся так удачно. То том воспоминаний Флоренского, которую дед читал (из-за воспоминаний о Грузии — детство деда с военным-отцом тоже в Грузии прошло, в Батуми, он еще тогда мне рассказывал о книге и предлагал, но я не взял и даже морщился, я же тогда читал великое, а что он мог посоветовать мне). То Ницше взял тут перечитывать и нашел знатное.

И туман спермообразно смешивается с дымом вечерних костров, как мечта и вымысел, как вымысел о мечте.

Медленные самолеты. 

Цветы осенью, как дети, цепляются ветками — не сдавай нас в детский сад зимы, не уходи.

Умер Борис Останин. Я Ире — что хорошо переношу день/дни смерти, только потом об этом полгода не спать. Ира — что тоже спокойно похороны, потом все смерти своих всю жизнь носишь с собой и все.

Про оргии горностаев на даче уже рассказывал. Так коварные проделки бестиария продолжаются!
— мульчировал тут розы. Корой сибирской лиственницы (запах весьма неплох), аккуратно так обсыпал каждый куст, да и по колеру ладно вышло. Приезжаю в следующий раз — вся кора раскинута! Будто кто-то в возмущении просто ее отбрасывал! Ежи, видать, постарались — жучков-личинки искали, что ли, или хвойный аромат не по душе пришелся, али по какой еще их ежиной надобе, уж не знаю.
— рано утром, а в последнее время даже когда на террасе чаевничаешь, прилетают синицы. Вытаскивают из пепельницы окурки, оттаскивают на дорожку и там разбодяживают фильтры. Интернет подсказал три мотива преступников — для дезинфекции гнезда / для гнездостроительства и украшения оного / «кризис же, у них нет денег на сигареты!» Случаи возмутительного воровства и вандализма участились в эти выходные!
— про преступную деятельность кротов слышали все. Но тут в их рядах завелся настоящий монстр, и этот кротовий атлант буквально расправил плечи! Зазоры между плитками на дорожке у нас залиты цементом, да, слой декоративный скорее. Так крот сделал подкоп и сломал цемент! Крот разбивает лед!
— даже не знаю, чего и ждать в следующий приезд. Кабаны захмелеют от забродившей падалицы и драку с поножовщиной учинят? Жираф повадится подсматривать в чердачное окно? Сныть облюбуют марсианские бабочки?

И вот затихает последний голос любви, которым мир касался тебя.

«Благодаря пушкам и пешкам корейская шахматная доска получила украшение: на тех местах, где в начале игры стоят эти фигуры, нарисованы звездочки или цветочки, похожие на длиннолепестковые ромашки. Называются эти украшения клумбами или цветниками» («Игры японских героев» Льва Кислюка»). Пушки на клумбах, архетип.

Оттуда же:
– в великие сёги играли 354 фигурами на доске 25 на 25!
– в китайские шахматы сянци играли втроем, даже вчетвером
– в бирманских шахматах пешки стоят не рядами, а ломанной линией
– шахматы гексакогональные и прочие новые
– шахматы военные и астрономические

О, шахматы — это поэзия в математике, математика в поэзии, загадка звезды и щелк божественных пальцев!

Второй бестиарий
Белки у нас и во дворе прыгают, бегают по проводам, перебегают дорогу (в неположенном месте), троллят ворон. Через парк же возвращался, толпы их. Бегают, аскают, как говорили хиппи, еду — подбегают, смотрят «орехи есть? А если найду?», чуть ли не на тебя и в карман залезают. Правда, поняв, что гуляющий не подготовился, быстро теряют интерес и несутся взымать дань с других.
Нельзя не вспомнить и одну из идей Останина. Что белки — твари лиминальные, причастны как земному, дольнему, так и воздушному, горнему. Трансгрессивно курсируя меж мирами, они могут выступать в роли гонца-вестника, «замолвить слово» как в том, так и в этом мире. Надо захватить в следующий раз орехов или тыквенных семечек, чтобы слово это было добрым.

Сколько весит воздух Москвы? Камень он или праща? Прощение и обещание?

Мирморг. Мимими.

Ира про концерт «Аукцыона» — публика была приличной, многие в галстуках, неприличные все умерли. Я — наоборот, приличные умерли, неприличные остались. 

И — ты занимаешься кинцуги российско-японских отношений. Именно, во всех смыслах!

Человек — любимая игрушка Бога. Только игрушки часто ломают. И всегда потом забывают.

Как не выносил желающих поболтать таксистов, так сейчас стал так одинок, что сам совсем не прочь с ними поговорить.

Войти в другого человека, раствориться, им укрыться — «от холода внешних миров».

Нур на арабских языках — свет. Noir — тьма. Инь и ян.

Раньше были мысли, и мечтал, вот бы спросили, предложили написать, высказаться позвали! Сейчас просят дать текст, шлют те же опросы об итогах года, просят и даже обижаются (!), если нет, — но сейчас мыслей нет, и ищу повод, как отказаться… Навострился находить хитрые причины.

Если часто стоять на одном колене, можно остаться на коленях навсегда.

По мусульманскому преданию, розы возникли из капель пота Мухаммеда.

Еще термины древних арабов. Захоронения исламских святых — под железным, кожаным или стеклянным небом.

Монохром берез создан для серебра снега.

В Изборске со снегом не борются, здесь с ним дружат.

Дед привозил мне из своих командировок камни, разные, даже полудрагоценные. Я собирал их. Они лежали в коробке, та на балконе. Нет сейчас ни деда, ни их. И коробки нет — только та ее форма, что определяла, оформляет. До сих пор.

…С терпением, с нетерпением, все понятия эти бессмысленны, потому что времени нет, и осенняя молния течет вечно, моя боль становится временем, ночи и дни исчезают, капля воды от умывания может течь по щеке моей всю жизнь, и я просто жду… Олег Стрижак. «Мальчик».

 

Евгения Джен Баранова
Редактор Евгения Джен Баранова — поэт. Родилась в 1987 году. Публикации: «Дружба народов», «Звезда», «Новый журнал», «Новый Берег», «Интерпоэзия», Prosodia, «Крещатик», Homo Legens, «Новая Юность», «Кольцо А», «Зинзивер», «Сибирские огни», «Дети Ра», «Лиterraтура», «Независимая газета» и др. Лауреат премии журнала «Зинзивер» (2017); лауреат премии имени Астафьева (2018); лауреат премии журнала «Дружба народов» (2019); лауреат межгосударственной премии «Содружество дебютов» (2020). Финалист премии «Лицей» (2019), обладатель спецприза журнала «Юность» (2019). Шорт-лист премии имени Анненского (2019) и премии «Болдинская осень» (2021). Участник арт-группы #белкавкедах. Автор пяти поэтических книг, в том числе сборников «Рыбное место» (СПб.: «Алетейя», 2017), «Хвойная музыка» (М.: «Водолей», 2019) и «Где золотое, там и белое» (М.: «Формаслов», 2022). Стихи переведены на английский, греческий и украинский языки.