История «Книга в красном переплете» Софьи Рыбкиной говорит о том, что все знают или должны знать, но рассказано это так, что содержание остается за кадром. Просто описаны чувства, просто описана дружба, просто описана любовь к искусству, к поэзии, к переводу на французский и польский, правильные и добрые слова. Но главное – это среда, это фон. Искусство по большому счету – это умение рассказать о незначительных событиях во время больших катастроф.
Вячеслав Харченко
Соня Рыбкина родилась в 2000 году. Живет в Санкт-Петербурге, по специальности — скрипачка. Пишет стихи и прозу, рисует. Работы публиковались в журналах “Слово\Word”, “Эдита”, “Tipton Poetry Journal”, “Берлин. Берега”, “La Page Blanche”, “L’Etrave”, “Lichen”, “Capulet Magazine” и др.

Соня Рыбкина // Книга в красном переплете

Писатель Соня Рыбкина // Формаслов
Писатель Соня Рыбкина. Журнал “Формаслов”

Случилось это в самом конце тридцатых годов, накануне войны, о которой я, в ту пору ещё совсем мальчишка, и помыслить не мог. Я помню, помню до сих пор их дом с большими, старомодными окнами, плотными деревянными ставнями; помню красную мебель, старинные книжные шкафы, заставленные снизу доверху, поскрипывающий паркет, маленький диванчик в его комнате — и томик сочинений Байрона в оригинале, пахнущий духами его матери. Я помню и его мать, статную, ещё молодую женщину, помню её строгое лицо, взгляд, походку, платья — белые, синие, бархатные. Его отец был евреем — правда, тогда я об этом не задумывался и вряд ли мог предположить, что этот фактор окажется роковым для нашей дружбы, для его жизни. Его звали Веслав, и ничего особенного, казалось, не было ни в его имени, ни в мире, окружающем его, и в то же время меня удивляло и поражало все, что было связано с ним, — даже маленький кабинетный рояль, на котором он иногда играл мне. Я не помню, как мы познакомились – может быть, в лицее, где занимались оба, или я случайным образом где-нибудь на площади выдернул из толпы его странное, привлекательное лицо и подошёл к нему… Есть ли теперь разница? Мы виделись чаще всего по воскресеньям, когда я приходил к нему ближе к пяти часам; его мать заваривала чай, и мы сидели в гостиной, совсем как взрослые, чинно потягивая напиток из расписных сервизных чашек, а я чувствовал себя крайне неловко. Потом мы уходили в его комнату, садились на тот самый диванчик, стоящий в углу, и разговаривали обо всём на свете. Я помню тот самый томик Байрона в его руках; мы вместе переводили его на польский, на французский, смеялись и отчаянно радовались жизни; казалось, что она так и протечёт в моих к нему визитах, в переводе Байрона, в его руках, сжимающих бархатный алый переплёт. Я сам в то время увлекался Верленом, и мои попытки писать в том же стиле казались мне ужасными, в то время как Веслав искренне ими восхищался, — сам он стихов не писал, ограничившись переводами.
Несколько раз мы ходили с ним на органные концерты в кирху недалеко от его дома. Слушая музыку, он словно преображался; не было больше неловкости, робости, смущения; он как будто даже забывал все, что было до, и не задумывался о том, что будет после, потому что не было никаких “до” и “после”, а было только сейчас, был орган и музыка, лившаяся из органа откуда-то сверху, будто бы с самых небес, и даже меня рядом не было; он как будто устремлялся ввысь, туда, к очередной фуге или токкате, не замечая ничего вокруг. Я смотрел на него, и мне казалось, что это был уже не мирской мальчик Веслав, который на том самом диванчике в своей красивой комнате читал по воскресеньям стихи из бежевой тетрадки, нет, это был ангел, спустившийся сюда, в эту кирху, чтобы соприкоснуться с земной музыкой; мне казалось, что только органист сыграет последний аккорд, как Веслав исчезнет, вернётся обратно наверх, домой. Я смотрел на его лицо; в его глазах будто стояли слёзы, и он видел перед собой не алтарь, не картины на стенах кирхи, а нечто небесное, возвышенное, что мне, простому смертному, не было суждено увидеть…
Ещё мы с ним посещали библиотеку. Библиотека была большая, расположенная в старинном здании, и всё в ней было изысканно, по-особенному, — и мраморные головы римских императоров в холле, и шахматный пол, и уходящие в бесконечность огромные дубовые шкафы. Библиотека была, наверное, третьим любимым местом Веслава после дома и органных концертов; здесь он переводил, здесь смиренно грыз гранит науки, сюда сбежал однажды после ссоры с матерью, как потом мне рассказывал. Запах книг, шуршание страниц, мелкие шажки сухонького библиотекаря и Веслав, склонившийся над очередной книгой — все это внушало мне необъяснимый трепет, благоговение, ощущение причастности к чему-то вечному и великому. Я помню, как сам склонялся над тетрадью, записывая что-то, или углублялся в чтение, а когда поднимал голову, видел его внимательный взгляд и лёгкую полуулыбку, а затем он снова погружался в свою работу. Мы говорили не так много, как мне бы хотелось, и говорили в основном о литературе или о музыке, потому что они занимали его. Он открыл мне Поля Валери, который в то время ещё жил и писал в Париже; вместе мы читали его вслух на два голоса, держась за руки. Теперь, когда прошло уже почти двадцать лет с того дня, когда я в последний раз держал его руку, мне кажется, что не было никогда до нас и не будет больше такого братства, такого духовного единения и согласия.
Я помню, как он играл Шопена в одно из наших тихих воскресений, а потом вдруг запел, сам себе аккомпанируя, какую-то неизвестную мне песенку своим звонким, чистым голосом; я слушал его, и страшная мысль пришла ко мне в голову: он был ангелом, а ангелы не задерживаются на земле надолго. В тот же вечер, уже вернувшись домой, я записал для него стихотворение — своё первое и единственное стихотворение, посвящённое ему. Теперь, когда я перечитываю стихи из той самой бежевой тетради (удивительно, что она сохранилась), я думаю, что с литературной, даже литературоведческой точки зрения эти юношеские вирши вряд ли представляют собой какую-то ценность, но то самое стихотворение является для меня единственным источником, единственным, так сказать, живым документом того, что я не выдумал Веслава, а что он был однажды в моей жизни. Записав этот трогательный, как теперь мне кажется с высоты прожитых лет, стишок, я отправился в постель с чистой душой и твёрдым намерением показать ему свою работку через неделю. Когда я следующим воскресеньем подошёл к его дому, было (как всегда) около пяти часов; окрылённый, я взлетел вверх по лестнице. Дверь в их квартиру была странным образом приоткрыта. Я зашёл; всё внутри было вверх дном, сновали рабочие, половина мебели была закрыта чехлами. Казалось, сейчас я увижу его, сейчас он выйдет из своей комнаты, улыбнётся мне своей лёгкой полуулыбкой и объяснит всё. Но он не вышел, ни через секунду, ни через пять минут, а я стоял, оглушённый своей внезапной потерей; никто не обращал на меня внимания. Я прошёл в его комнату, и первое, что я увидел, был тот самый томик Байрона, всё ещё хранивший запах духов его матери. Я взял его в руки, раскрыл на первой странице, где наверху живым, извилистым почерком была написана строчка из стихотворения Валери, которое мы переводили недавно: “Твой голос снится мне…” Дата стояла вчерашняя; я понял, что Веслав оставил его здесь специально для меня. В середину книги была вложена маленькая записка-прощание, пространно объясняющая их внезапный отъезд. Я вспомнил его руки, сжимающие алый переплёт, и мне стало нечем дышать. Я выбежал на улицу, прижимая книгу к груди; вернувшись домой, я так и не рассказал ничего матери, а у неё хватало своих забот, чтобы интересоваться, почему я вдруг перестал навещать Веслава по воскресеньям. Я никогда ни с кем не обсуждал ни его, ни его неожиданный отъезд; уже после войны я пытался его найти, но все мои попытки были тщетны. Вряд ли он вообще остался в живых, а у меня не осталось ничего, кроме томика Байрона, бежевой тетрадки — и маленькой прощальной записки; единственной записки, которую он написал мне за всё время нашей дружбы. Иногда я задаю себе вопрос: а не выдумал ли я всё это? И тогда я открываю книгу в красном переплёте, где на первой странице вьётся неровная строчка: “Твой голос снится мне…”
Помнишь, в последнее воскресенье ты пел какую-то чудную французскую песенку? Мне тоже, Веслав. До сих пор.

Вячеслав Харченко
Родился 18 июля 1971 года в поселке Холмском Абинского района Краснодарского края, детство и юность провел в г. Петропавловске-Камчатском, закончил механико-математический факультет МГУ и аспирантуру Московского Государственного Университета леса, учился в Литературном институте имени Горького. Участник поэтической студии «Луч» при МГУ и литературного объединения «Рука Москвы». Член Союза писателей Москвы. Начал публиковаться с 1999 года. Стихи печатались в журналах Новая Юность, Арион, Знамя, Эмигрантская лира и др; проза – в журналах «Октябрь, «Волга», «Новый Берег», «Крещатик», «Зинзивер», «Дети Ра», «Литерратура» и др. Автор четырех книг прозы. Лауреат Волошинской литературной премии (2007) и премии журнала «Зинзивер» (2016, 2017). Рассказы неоднократно входили в короткие и длинные списки различных литературных премий (Национальный бестселлер, Ясная Поляна, Русский Гулливер, Премия имени Фазиля Искандера и др.) и переводились на немецкий, китайский и турецкие языки.