Проза талантливого писателя (а теперь и сценариста) Владислава Резникова всегда отличалась душевной теплотой. Его произведения атмосферны, образны, наполнены уютом и легкой грустью. Его персонажи — хорошие люди, которые если и совершают что-то плохое, то всегда сожалеют об этом. Они решают сложные морально-этические проблемы, сталкиваются с полумистическим и непонятным, перед ними возникают дилеммы, которые обычному человеку могут показаться борьбой хорошего с лучшим, но именно поэтому чтение прозы Резникова сродни качественной медитации. Это литература, которая примиряет с реальностью и дает силы жить, что сейчас особенно важно.
Женя Декина
 
Владислав Резников родился в 1978 году в Белгороде. Проза публиковалась в журналах: «Дружба народов», «Наш современник», «Сибирские огни», «Московский вестник» , «Роман-журнал XXI», «Кольцо А» , Лиterraтура и др. Автор книг прозы: «Знаки пустоты» (Москва, 2015), «Нутрь» (Белгород, 2015), «Небесный бадминтон» (Курск, 2022). Член Союза писателей Москвы, член Союза литераторов Белгородской обл., студент сценарно-киноведческого факультета ВГИКа.
 

Владислав Резников // Гвоздика

 

Полина Синицына не могла не заметить, что Алексей, муж её, стал вести себя странно.

Завтракая перед работой, он съедал бутерброды и выпивал кружку кофе не за столом, как прежде, а стоя у окна и пялясь в него, как в телевизор. Водил лицом в одну, затем в другую сторону, словно кого-то высматривал или за кем-то наблюдал. То же самое вечером — так же мельтешил перед окнами и, не включая свет, смотрел на двор.

Алексей стал молчаливым, задумчивым, невнимательным. На вопрос, что он делает, по нескольку раз переспрашивал и отвечал, да так, ничего особенного. Все время был на своей волне. В глазах то играла озорная искорка, то они наполнялись невиданной прежде тоскливой глубиной.

От окна в кухне Алексей перебегал к окну в спальне, из спальни семенил в зал, где окно выходит на обратную сторону дома, из зала в детскую. Отодвигал с пути игрушки и детей, и пробирался к окну.

Так продолжалось три дня.

Полина в точности повторяла его маршрут. Ходила из комнаты в комнату с чашкой чая и пачкой печенья, макала в чай и отправляла в рот тёплые и размоченные коржи, смотрела в окна, стараясь проследить за направлением взгляда мужа, но ничего не видела и ничего не могла понять.

Но вот, наконец, он сел и выдохнул.

— Всё.

— Что?

— Она пропала. Снова.

— Кто?

— Настя. Лагина.

Полина не знала никакой Насти Лагиной.

— Ты её не знаешь.

— Это кто еще за… — сказала Полина с особенной интонацией, и кусок печенья, пробыв в горячем напитке дольше положенного, отвалился в чай.

— Да жила здесь…

 

Выглянув в окно в полдевятого вечера, Полина застала мужа, сидящего на скамейке под их окном. Он счастливо улыбался, активно жестикулировал и говорил сам с собой.

 

Настя Лагина вернулась!

Она снова поселилась на пятом этаже, в угловой квартире с окнами на помойку и балконом на торец дома, в котором жил Алексей.

Настя Лагина! Настёна! Настька!

Та самая девочка из его двора, подружка из его детства. Да не просто подружка, а самый лучший, его единственный, настоящий друг! С ней связаны все детские воспоминания вплоть до самого конца, пятого или шестого класса, когда они с сестрой переехали.

Сколько же лет её не было? Двадцать? Тридцать?

И вот, она возникла у своего подъезда, ближайшего к той же помойке, от которой чёрными струями по серому асфальту через половину двора растекались пищевые отходы и раскатывались колесами машин через весь.

Алексей радовался появлению Насти, надеялся, что она тоже узнает его, они рассмеются, обнимутся, разговорятся — ведь целую жизнь не виделись, столько всего накопилось, чтобы рассказать друг другу!

Но Настя сделала вид, что не узнала его — отвела глаза в сторону и отвернулась. Алексей так удивился, что не нашел никаких слов и молча прошел мимо. Так было и в другой раз, и в третий, и Алексей принял эти правила. Если Насте так проще, то пусть будет так. Мало ли, через что пришлось пройти ей в жизни?

За все эти годы раз или два Алексей встречал во дворе Эллу, старшую сестру Насти. Элла всегда с ним здоровалась. Прищуривалась, всматриваясь в лицо, словно собирая в фокус воспоминания, и узнавая в нем того же мальчишку, едва уловимо улыбалась и почти беззвучно говорила: «привет».

Эллу Алексей запомнил старшеклассницей пятнадцати или шестнадцати лет. Она была коротко стрижена под юношу, с яркими, высветленными до солнечно-соломенного цвета волосами, с чубом, закрывающим один глаз и вместе с ним половину лица.

Элла была красивее своей младшей сестры и всегда внешностью нравилась Алёше больше Насти. Её личико, лицо почти уже взрослой девушки, было как-то мягче, округлее, кукольней. «Девочковее», — сказал бы десятилетний Алёша. Сегодняшний Алексей назвал бы его женственным.

Настёна тоже была милым ребёнком, но с какой-то серой, невзрачной и угловатой мальчишеской внешностью: втянутыми скулами, острым вздернутым носом и любопытными глазами. И, разумеется, также с короткой стрижкой бледных русых волос.

Иногда после уроков, когда мама задерживалась на работе, а школа заканчивалась раньше, Алёша бывал в гостях у девочек. Настя стеснялась приглашать сама, а Элла запросто предлагала подняться и дождаться маму у них.

— Эй, мальчик! Тебя же Алёша зовут? А меня Элла, давай пять!

Она протянула ладонь, и Алёша несмело дотронулся до нее, пожал.

— Без ключей, что ли?

— Да, я жду, когда мама придет.

— Пошли к нам, чего тут киснуть? Вставай, не бойся!

Делалось это тайком от их матери, которую обе боялись и между собой звали не Мама, а Мрамра.

Когда Алёша перешагивал порог их квартиры, казалось, что Настя мгновенно растворялась в воздухе и словно нарочно пряталась от него в тишине и постоянном полумраке помещения. У нее появлялись свои тихие дела, она где-то тихо бегала, чем-то тихо занималась. Может быть, просто стеснялась его присутствия у себя дома. Алёша лишь время от времени краем глаза улавливал мелькнувшую то тут, то там подругу.

Внимание его переключалось на Эллу.

Она постоянно оставалась на виду и как будто специально для него оставляла приоткрытой дверь в свою комнату.

Алёша украдкой заглядывал в проём. Ему надо было знать, где находится и что делает Элла; что надето на ней, что и как в её комнате стоит, лежит, висит; чем она занята, о чём пишет в своей общей тетради, прямо лёжа на кровати поверх покрывала и время от времени посматривая на него, о чём говорит по телефону, с важностью цапли вышагивая по комнате; где её письменный стол и шкаф с одеждой; где висят книжные полки и какие там книги, и какая у Эллы настольная лампа, разливающая зеленоватый свет по желтому ковру на полу — всё это Алёша пристально и жадно изучал. Но когда девушка начинала переодеваться, он, смущенный, отворачивался и ждал.

Запомнил на всю жизнь, как Элла сидела на стуле и красила ногти на ногах; пятка на сидении, колено вжато в подбородок; девушка делала аккуратные движения кисточкой с темным лаком, а он, наблюдая у открытой двери, не выдержал и рассмеялся от того, как смешно были растопырены ее пальцы.

 

Первая женская грудь, что довелось увидеть в жизни юному Алёше, была грудь Эллы Лагиной.

 

Стояло жаркое лето, позади был третий класс школы, и к тому времени Настя уже изменила Алёшкину жизнь.

В соседнем подъезде жил Пронька Коровин. Другом назвать его было сложно — дружок, а то и вовсе — неприятель. Сверстник Алёшки и Настьки, но оставшийся после первого класса на второй год, Пронька учился на класс младше. Крупный, нескладный, задиристый мальчуган, Пронька Коровин был полной противоположностью тихого и молчаливого Алёши Синицына. Задирался ко всем и безнаказанно обижал тех, кто явно слабее. В том числе и робкого Алёшу, который в такие моменты лишь затихал, замирал, не зная, что ему делать. Он не умел и не хотел драться, и не понимал, как вообще можно ударить человека.

Всегдашний Пронькин оклик: «Э, Лёха!» вводил Алёшу в ступор. Одно только «Лёха» уже звучало, как ругательство. Когда он слышал это слово, его как будто ледяной водой окатывало и тут же обдавало жаром. Он не мог найти сходство между своим красивым именем Алёша и оскорбительной оплеухой «Лёха». Ему сразу представлялась старая тряпка для мытья полов из его класса. Эту тряпку, сколько не выжимай, вода из нее будет грязной. А ему очень не хотелось становиться такой тряпкой, о которую при входе вытирают ноги, а потом ею же оттирают засохшие следы от обуви на полу.

Отца у Алёши не было. Научить, как себя вести, было некому. Рассказать маме о том, что его обижает другой мальчик, тем более, из младшего класса, он стыдился.

Как себя вести — научила девчонка.

— А ты ведь можешь дать ему сдачи, — сказала Настя, — один раз треснешь в зубы, а он когда захочет толкнуть тебя в следующий раз, уже подумает, толкать или нет.

И вот однажды Алёша в очередной раз получил оплеуху (Э, Лёха, ну-ка…), привычно замер, ожидая, что будет дальше; отвел глаза в сторону, а там она, Настя! Она всегда оказывалась где-то рядом и появлялась, когда была нужна ему, и беззвучно, одними губами, сквозь сцепленные зубы дала отмашку:

— Бей!

Алёше сразу всё стало ясно. Он понял, что вопрос решён.

Наверное, это понял и Пронька, когда ему навстречу распахнулись внезапно смелые и уверенные в своей правоте глаза, и последовал прилёт маленького кулачка прямо в зубы. Это был последний раз, когда Пронька хотел обидеть Алёшу.

Только после содеянного Алёша опомнился и испугался, что начнутся крики, набегут учителя, маму вызовут в школу, и его исключат за драку… Но нет… Никто не закричал, никто не набежал. Всё было тихо, как ничего и не было.

Но с того дня прежний злобный Пронька исчез, и появился новый. Этот новый Пронька выносил во двор и давал играть Алёшке своих чехословацких солдатиков, показывал коллекцию мультиков от жвачек и даже дарил двойные. Но самое главное — из его словарного запаса навсегда пропало ненавистное Алёше обращение «Лёха».

Пронька запинался, кряхтел, но в последний момент вслух произносил — Алёша.

А ещё Пронька стал звать его с собой на крышу швырять камнями в голубей на сарае за домом. Алёша соглашался. Хоть в голубей камнями он никогда не швырял, но за компанией Пронька шёл именно к нему. Наверное, как говорила Настя:

— Он просто ссыт лазить на крышу один, а с тобой ему не так страшно, потому что знает, что ты не ссышь.

Алёша и вправду не ссал. Он любил крышу! Любил высоту! Любил быть высоко и смотреть с высоты. Нисколько ее не боялся. Мог запросто сесть на краю своей пятиэтажки и свесить ноги болтаться вниз. Мог собрать во рту побольше слюны, плюнуть и, нависнув над бездной, смотреть, как плевок-авиабомба тяжело падает, волнообразно изгибая траекторию своего падения, и на уровне второго этажа взрывается, разлетаясь на несколько снарядов поменьше.

Пронька Коровин так, конечно, не мог. Даже, швырнув с крыши камень, он отбегал от края и трусливенько так посматривал на Алёшку: «попал, не?» Алёшка-то мог спокойно стоять у самого края и смотреть, куда летит камень.

Он с интересом наблюдал, как всполошенное падением камня взрывалось серое облако птиц и взмывало вверх, разрасталось и разлеталось во все стороны, как гроздья салюта, и таяло в пейзаже двора. Это ведь было чудом, которого не увидеть с земли!

— Пронька, смотри, какое чудо! — восторженно кричал Алёша.

— Где? — хмурился Пронька Коровин.

— Да вот же, летит! — Алёша махал руками, как крыльями, и смеялся.

— Алёша, ты дурак? Это же тупые голуби! 

Алёша всегда боялся, что взлетят не все птицы. Боялся, что один голубь останется там лежать со сломанным крылом или перебитым позвоночником, или будет биться на месте в предсмертной пляске вокруг своей размозженной головы.

Такое зрелище немедленно бы вызвало приступ радости Проньки Коровина. Но если камень только перепугал и не покалечил птиц, сквозь зубы его шипело разочарованное «у, ссука»…

 

Настя Лагина, как и Алёша, не боялась высоты и тоже могла сидеть рядом с ним на краю девятиэтажки на Красина и двенадцатиэтажки на Народной, болтая ногами, за что он её очень уважал. Особенно любили они крышу Алёшкиного дома, потому что в первом подъезде всегда был открыт люк в будку чердака.

Выходишь из неё и словно попадаешь в другой мир!

Множество натянутых стальных проводов — удлиненных до бесконечности бельевых веревок — расчерчивали небо в каком-то неизвестном порядке. Алёша любил все эти телевизионные антенны самых причудливых форм и размеров.

В те годы появилось первое кабельное телевидение, люди кинулись лепить самодельные приспособления, чтобы бесплатно принимать платные каналы, смотреть американские боевики и ужастики. Антенны высовывались из форточек, крепились на оконных рамах и на перилах балконов, но на крыше их было больше всего. На крыше вырос самый настоящий лес антенн.

— Вот эта похожа на волка, — говорила Настёна.

Алёша присматривался и начинал угадывать черты волка там, где прежде их не замечал. И потом уже, глядя на эту антенну, видел только волка и удивлялся, как сам не мог его разглядеть. Вот же она, вытянутая морда, вот острые кончики ушей.

Верхушки берёз и пирамидальных тополей, растущих вокруг дома, торчали как раз перед его глазами. Стоя на крыше своей пятиэтажки, он был с ними одного роста. Смотрел, как на ветерке шевелятся самые верхние ярко-зеленые, юные майские листочки или озолоченные осенью ярко-желтые листья, и радовался тому, что может видеть то, чего не видят другие внизу.

Настя сказала ему, что это чудо.

Алёша думал, что чудо это что-то необычное, чего нет на самом деле.

— Настька, а что такое чудо?

Настёна Лагина в старых истёртых трениках и кедах с красными резиновыми носами стояла возле него на крыше, расправляя и поглаживая крылья бумажного самолётика.

— Чудо — это видеть то, чего не видят другие, — сказала девочка, глядя на помойку.

— Насть, ты чего на помойку уставилась?

— А я не на помойку. Там большая гвоздика на асфальте.

— Гвоздика?

— Мугу.

— На асфальте?

Алёша нахмурил брови, словно подключая скрытые ресурсы восприятия. Настя сказала, что не надо рассматривать пристально, не надо выхватывать детали, а надо наоборот отвлечься от них и расслабить зрение, увидеть картину в целом.

— Вот смотри!

Настя запустила самолёт.

— Он приземлится точно в середину цветка.

Бумажный самолётик её летел долго-долго, описывал круги и огибал ветки деревьев. Порой он даже набирал высоту, выбирая правильные потоки ветра, несущие именно туда, куда велела Настя.

Алёша улыбался полёту бумажной поделки, улыбался деревьям, которые ветвями выстраивали для самолётика коридор по направлению к цели, и понимал, что видит настоящее чудо!

Четыре измятых, ржавых, с облупившейся рыжей краской, уродливых мусорных бака стояли неровным рядом бок к боку на небольшой расчищенной площадке. Из дыр в баках постоянно текло. Текло на небольшую автомобильную стоянку и по ней текло по дорожке вдоль дома, в котором жила Настя Лагина. Текло годами и десятилетиями. На сером асфальте за это время образовался несмываемый никакими дождями след от того, что текло из мусорных баков. Этот след был очень похож на…

Алёшу осенило!

Стебель!

Это стебель, ножка цветка!

Множественные углубления и ямки на асфальте, куда затекала жижа, а потом высыхала там, оставаясь на века, образовывали листья. И дальше, вверх к помойным бакам, где четыре ручейка стекаются в один, зарождается цветоложе, из которого четырьмя неровными лепестками вырастают ржавые баки со всем их содержимым…

И что это, если не гвоздика? Самая настоящая!

Что это, если не самое настоящее чудо?!   

 

— Ложись! Быстрее! Прячься!

Пронька вдруг как схватит, да как повалит перепуганного Алёшку на тёплый битум крыши и давай биться в истерике и беззвучно ржать.

— Только тихо ты, — хрипит и задыхается Пронька, — там Элка, сеструха Настьки Лагиной, голая! На балконе!

Элла была, конечно, не голая, а в трусах, но и только. Стояла и курила, сжимая губами фильтр сигареты. Осторожно приподнявшись из укрытия, Алёша смотрел на девушку, затаив дыхание, словно боялся спугнуть ее своим неосторожным выдохом.

Кожа Эллы была необычайно яркой, едва не белоснежной при свете дня и приближённая к солнцу на высоту пятого этажа. Мальчик смотрел на торчащую грудь девушки, не вполне еще понимая, что именно он видит, и почему это так заметно выделяется над её животом.

Первое, что пришло на ум, это морские раковины — рапаны.

В серванте у бабушки на открытой полке лежало три таких ракушки, закрученных, с торчащими кончиками: большая, средняя и маленькая. Алёша любил брать каждую из них по очереди в ладонь, подносить и плотно прижимать к уху, так, чтобы ухо целиком заправлялось внутрь раковины, закрывать глаза и слушать…

Море!

Ветер воет и поднимает волны! Свистит и раскачивает зависших в небе чаек! Отдаленно, приглушенно, но прямо вот здесь, внутри головы шумит бесконечная стихия! Самый глубокий, самый насыщенный и укутывающий собой шум моря был в большой раковине.

Она как раз умещалась в ладонь Алёши, и груди Эллы Лагиной были размера, как та большая раковина из бабушкиного серванта. Они точь-в-точь повторяли формы той раковины, их кончики так же остро торчали. Разница была лишь в том, что с раковин девушки был снят окаменелый панцирь. Они как будто только что вылупились, явились на свет, высвободившись из твердой скорлупы. Они были живыми, дышали, вздымались и поникали, смотрели на мир своими большими розовыми глазами.

Алёше тогда и в голову не приходило, что эти нежные белоснежные раковины — груди Эллы Лагиной можно хотеть трогать, сжимать в ладони, и что их вид может пробуждать какие-то ранее не знакомые желания. Но ему всё же пригрезилось, что он кладет ухо на эту раковину, закрывает глаза и слушает…

— Это чудо… — прошептал Алёша.

— Дурак? Это сиськи, — просипел на ухо Пронька.

 

С Настёной дружили с детского сада, их водили их в одну группу. У Алексея не осталось воспоминаний о том, кто отводил Настю в детский сад и приводил домой. Он не помнил, чтобы за нею хоть раз в конце дня пришла мама. Настя просто там была — в садике, когда Алёша приходил в сад, во дворе, когда возвращался домой, затем в школе, когда пришло время школы. 

У Насти был большой чёрный кот Базилио или просто Баська.

Большой черный кот Базилио вальяжно выходил из-за помойки, отирая морду о край дырявого, насквозь проржавелого и провонявшего бака. Настя хватала и поднимала его, словно кот не имел веса, переворачивала вверх мохнатым животом, укладывала на руках, как младенца, и гладила так, что у того из-под век вылазили белки глаз, и повторяла: Баська, Баська, Басечка мой!

В школе они попали в разные начальные классы. Сейчас, вспоминая это, Алексей задавался вопросом, почему их родители ничего не сделали, чтобы они учились вместе? Алексей даже не знал, была ли знакома его мама с (Мрамрой) мамой Насти. А отца у неё тоже не было.

Вблизи Мрамру Алёша видел только раз.

За прошедшие годы жизни образ ее в его памяти мог запросто обрасти тремя головами, клыками, щупальцами, хвостом и копытами, глазами на затылке.

Алексей помнил её высокой, крупной, страшной и как будто даже не живой тёткой — именно тёткой, даже не женщиной или тётей — с землисто-красным, как будто опухшим и мятым лицом, с мрачным недобрым взглядом, с мешками под воспаленными глазами и опущенными уголками рта. Алёша представлял, что если кончиками пальцев дотронуться до этого лица, то на ощупь оно будет, мягким, податливым, как теплая гончарная глина, разогретая для лепки, и в местах соприкосновения с пальцами на нем обязательно останутся ямки.

Мрамра никак походила на живого человека. С глиняным горшком у нее было куда большее сходство. Алёша хотел было сказать об этом образе, нарисованном его воображением, Насте, которая тоже ходила на кружок лепки в Дом пионеров, но решил, что девочка может обидеться, ведь хоть мама и такая, но ведь она ее мама, её мРамРа.

 

…Точно такое же лицо было теперь у самой Насти в её сорок лет. Больно думать, что человек может так сильно измениться в худшую сторону! Из шустрой и бойкой девочки вырастает страшная сорокалетняя тётка!

Страшно представить, как изменился её голос. Если он стал как у Мрамры, то Алексей ни за что не хотел бы его услышать хотя бы еще раз.

Голос у Мрамры был страшный. Как само это слово — м-Р-а-м-Р-а.

Когда Алёша слышал это прозвище, ему представлялась отвратительная костлявая старуха в рваных лохмотьях и с длинными, кривыми, как большие крючья, когтями на пальцах рук. Она шла к Алёше по тёмному коридору, расставив тонкие палки рук в стороны и царапая когтями стены, сдирая с них кусками краску и осыпая песок штукатурки.. И от этого раздавался бесконечный, режущий звук: «мррррраааа мррррраааа!»

Голос у Мрамры был мёртвый. Невозможно сказать, какой он, но если бы мертвец говорить мог, то это был бы голос Настиной мамы. Алёша слышал его единственный раз, но запомнил на всю жизнь.

Они привычно поднялись к Насте в гости. В прихожей бросились в глаза две пары взрослой обуви. Если прочее стояло на полках или аккуратно вдоль стены, то эти, скинутые посреди коридора, сразу притянули внимание. Красные женские туфли на каблуках и серые от пыли мужские башмаки. Из глубины квартиры слышалась возня и неотчетливые голоса, затихшие, как только за детьми захлопнулась дверь.

Кто-то из девочек или обе они в один голос задумчиво и будто бы самим себе тихо сказали:

— Мрамра. Странно…

А потом Алёше:

— Разувайся и иди на кухню.

Там он и увидел Мрамру. Такой образ и остался в памяти. В кухню вбежала Настя, но не села рядом, а юркнула куда-то в уголок. За ней вошла Мрамра, и Алёша сказал «здравствуйте». Мрамра, не взглянув в его сторону, ничего не сказала. Она достала из холодильника кастрюлю и стала греть суп.

Пока Алёша ел, глядя в свою тарелку, Мрамра сидела напротив и в упор глядела на него. Мальчик не понимал, почему рядом нет Насти, и почему на него так смотрят. На него или сквозь него? Видят ли его вообще или видят кого-то другого, кто притаился за его спиной? Глаза Мрамры, казалось, вот-вот выскочат и с плеском сиганёт в его тарелку. Ему было страшно от того, что он на кухне один на один с этой женщиной. Он чувствовал себя провинившимся, но не понимал, в чем.

И тут Мрамра заговорила. С трудом проговаривая слова, задала вопрос:

— Ты теперь будешь здесь жить и будешь спать с моей Эллочкой?

Алёша ничего не понял и спросил:

— Что?

Мрамра снова раскрыла рот, но ничего сказать не успела. Её огромная мёртвая ладонь залепила её огромный мёртвый рот, зажав внутри него ужасное мёртвое бульканье. Правый глаз вылетел из глазницы, словно им плюнули, оставив на лице мёртвую дырку. Мрамра вскочила из-за стола. Из кухни она удалялась спиной вперёд, с единственным оставшимся глазом, всё так же выпяченным на Алёшу, пока не скрылась за дверью ванной комнаты.

Алёша так и сидел с ложкой супа в руке и ничего не понимал. В ложке плавал и тоже ничего не понимал, но продолжал пялиться на Алёшу, глаз.

Он не собирался здесь жить и спать с Эллой. С чего бы ему с ней спать?! Ему вообще не хотелось спать! И он не собирался есть суп с глазом Мрамры, когда поднимался к девочкам в гости.

На улице уже начинало темнеть. За холодильником сгустились синие тени, и оттуда робко выглянула Настя. Зашла Элла, включила свет, ласково потрепала Алешке волосы и налила лимонаду в прозрачные стаканы ему и Насте.

— Ну, ты живой тут? Не обращай на неё внимания.

Подняв свой стакан к свету и глядя на пенящуюся газировку, Настя сказала:

— Ты, знаешь, если смотреть на них снизу, они такие интересные!

Алёша тоже поднял свой стакан, ничего особенного в нем не увидел, но посмотрев в стакан Насти, увидел всё. Пузырьки. Они такие интересные! И понял, что это чудо, что ничего интереснее он в жизни не видел. И понял, что хочет вот так сидеть рядом с этой девочкой всю жизнь. Смотреть на её умное лицо, внимательные глаза, изучающие пузырьки газировки, слушать ее слова о том, какие они интересные, если смотреть на них снизу… И неуверенно Алёша сказал:

— Это чудо? Да, Настя?

— Да нет, это обычные пузырьки, — тихо сказала Настя.

Тем вечером девочки убили Мрамру. Зарезали или ударили топором и потом сбросили с балкона. Говорили, что это сделала Элла, но Алёша был уверен, что они вместе. Говорили, что вечно пьяная мать кинулась на Эллу, а та защищалась, и что в драке выскочили на балкон… Но Алёша слушал это и знал, что Элла защищала не только себя, но и Настю, а возможно, что и его…

 

Борьба, прежде чем попасть на балкон, сперва происходила в комнате Эллы, дверь в которую для него всегда была приоткрытой. Должно быть, постель девушки теперь сильно измята, покрывало скомкано или сброшено на пол. Сама кровать чуть сдвинута, и все предметы не на своих местах: опрокинут стул, отъехал письменный стол, разбита лампа, на желтом ковре замерли поднявшиеся волны и сверкают зелёные осколки. И чернеют высохшие красные пятна.

Мальчика не потрясла новость об убийстве детьми своей матери, как, наверное, должна была потрясти. Со всеми этими страшными словами, которые произносились и повторялись школьниками в коридорах на переменах и учителями в учительской: алкоголичка… зарезала… зарубила… сбросила… она же девочка… ужас, ужас!..

Он не мог понять, как можно убить то, что и так неживое? Он помнил неживое лицо Мрамры, неживые и явно незрячие глаза её, неживой, едва шевелящийся рот и слова, что выползали из него, звучавшие, как из загробного мира. Алёша плохо представлял, как этот человек мог стать ещё мертвее, чем был при жизни.

Самой настоящей болью для него стало то, что пропала его чудесная Настя.

Пропала ее красивая старшая сестра Элла.

Алёша не представлял, куда делись девочки, почему перестали ходить в школу, и почему их больше не видно во дворе. Только несколько красных гвоздик появились на дорожке вдоль их дома. Они стали для Алёши стрелками, нарисованными на асфальте, указывавшими направление, в котором уехали его подруги. Но они заканчивались на выезде со двора на улицу, словно в этом месте заканчивалась его прежняя жизнь, в которой у него была Настя, и дальше начиналась другая.

В которой у него Насти не было.

 

Алёша спрашивал маму, кто и куда увез Настю, но мама спрашивала в ответ, какую Настю?

— Ну как какую? Настю Лагину! Из Б-класса! Мы в садик один ходили! У нее Элла сестра старшая!

— Элла? Это из соседнего дома? Которая мать зарубила? Не было у неё никакой сестры, она один ребенок в семье. Постой, ты что, знал её?

Алёша на это рычал и злился, и бежал искать, чтобы показать маме, его любимое общее фото из подготовительной группы детского сада, новогодний снимок, где мальчики в костюмах зайцев и ёжиков, а девочки — снежинки! И самой милой, самой прекрасной снежинкой была его Настя! Как раз позади него, вот же!..

Но ещё больше он злился, когда находил и брал в руки это фото, которое, как ему казалось, знал наизусть, и ошибки быть не могло, то холодел от ужаса, потому что Насти на фотографии не было. Но как же так? Она же там была! Не оказалось Насти и на остальных немногих фотографиях, где, Алёшка точно помнил, она была, в каком месте снимка и с каким выражением лица. Но Настю словно резинкой стёрли со всех фотографий.

Прорисовывая до деталей воспоминания из детства, Алексей не мог вспомнить ничего о Проньке Коровине после того, как съехали девочки. Словно, он сбежал из дома и укатил следом. В квартире, где он жил когда-то с родителями, давно жили другие люди…

Рассматривая фотографии из первого класса, в который они пошли с Пронькой вместе, Алексей удивлялся, почему его нет ни на одной.

 

Но вот, спустя целую жизнь, Настёна Лагина снова живет в их дворе!

Это была она и не она. Не такой, не такой хотел её видеть Алексей в зрелости.

В нынешней, сорокалетней Настёне не осталось ни полкапли от того чудесного ребёнка, той худенькой девочки мальчиковой внешности, со вздернутым носом и любопытными глазами. Она никак не походила ту на девочку, которая научила его видеть чудо там, где не могли его видеть другие.

Настёна Лагина выросла не такой высокой, как была её мама, но столь же бесформенной и мрачной; не то, что полной, но как будто вырубленной тем же топором из того же сухого, неживого дерева. Некрасивые, непослушно торчащие, похожие на проволоку волосы она красила в самый некрасивый из всех некрасивых — ржавый рыжий цвет.

От мамы ей досталось и отрешенное, опухшее лицо — лицо Мрамры с почти бесцветными водянистыми глазами, по которым было не понять: на тебя они смотрят или сквозь тебя, видят тебя или видят в тебе кого-то ещё?

Носила она мешковатые грязновато-синие джинсы, тёмную мешковатую ветровку и тёмные кроссовки, стоптанные и пыльные.

По двору Настя прогуливалась с маленьким беспородным пёсиком, настолько жалким и неприметным, что другие собаки, даже не гавкали на него и совсем не замечали. Настя всё время курила и говорила по телефону. В одной руке телефонная трубка возле уха, в другой собачий поводок и зажженная сигарета. С кем можно все время болтать? С сестрой? Друзьями? Много ли их у нее?

Почти уже не надеясь заговорить с ней, Алексей продолжал наблюдать. Она выходила примерно в одно время. Ежедневно по утрам, когда Алексей шёл на работу, и вечером, когда возвращался домой, Настя была во дворе. В тёмное вечернее время её фигура неизменно появлялась в желтоватом облаке фонарного света. Видимо, у нее не было нормированного рабочего дня. В его сторону она старалась не смотреть, но всегда оставалась в поле зрения. Пока, наконец, в один из дней он не заметил, что Насти нет.

Он обошел весь свой двор и двор нового дома, что вырос позади его дома, и снова внимательно осмотрелся — Насти не было. Свет в окнах ее квартиры не горел. Единственный неостекленный балкон в доме — ее балкон, был пуст и чёрен. На следующее утро и вечер, и следующее утро и вечер, и на третье утро Насти не было.

Вечером, зайдя во двор, Алексей на что-то наступил, чего не заметил в темноте. Убрав ботинок, разглядел, что это красная гвоздика. Впереди были еще. С десяток гвоздик, брошенных на асфальтовую дорожку, тянулись тёмной нитью с тёмно-красными узелками вдоль всего дома, до крайнего подъезда, в котором жила Настёна.

Алексей, про себя, а затем и вслух повторяя: нет!-нет!-нет!-нет!-нет!, пошёл по ним. Последний цветок лежал у входа в подъезд. Внезапно сильно и тяжело забившееся сердце заставило его остановиться.

Это были Настины гвоздики. Они указывали направление последнего пути, в который она отправилась. А виноват был он! Он был обязан этого не допустить, он был обязан заговорить с ней! Поздороваться вслух, так громко, чтобы она услышала! И если бы она проигнорировала, то окликнуть по имени, догнать! Схватить за рукав, развернуть к себе, заглянуть в глаза, встряхнуть и крикнуть в лицо:

— Это же я, Настя! Это я! Алёша! Синицын! Ты же знаешь меня! И помнишь! Ну?

И что бы она ему не ответила, как бы ни отреагировала, пусть бы послала к черту, пусть бы влепила пощёчину, он был обязан дать понять ей, что её здесь помнят, что ей здесь рады! Что он ей рад! Чтобы она знала, что не одна, что у неё есть друг, что это — её двор, чтобы Настя знала, что она — есть!

А теперь её нет, и нет ничего, кроме этих красных цветов, бутоны которых как на маленькие сердца, переставшие биться, а на одно наступил он лично. Не нарочно, а не заметив в темноте, но растоптал его.

Простояв так минуту или пять минут, или десять, Алексей Синицын поплёлся домой.

Он чувствовал, как пустота, образовавшаяся в нём ещё в детстве, возникшая с уходом Насти, но затянувшаяся с течением жизни, снова разверзлась чёрной ямой. Она разрасталась прямо перед его лицом, и в эту чёрную яму уходили все его мысли: о семье, о работе, обо всех делах, которыми он был занят эти годы, отношения, чувства, люди, лица, слова, оборачивались беззвучной, бесцветной и бестелесной пустотой. По этой пустоте Алексей шёл от дома Насти и вдоль своего дома. Под его ногами давились и расползались красными лепестками мёртвые бутоны гвоздик, которых было уже не несколько — вся дорога, всё пространство вокруг Алексея было устлано цветами. Они летели из-под ног в пустоту. И сам он шёл в пустоту, летел в неё и будто бы всю жизнь прожил в ней, но, не ведая о ней, занимался семьей, ходил на работу, любил жену, целовал детей.

У подъезда, как всегда, не горела лампочка, и уже на пути к двери, Алексей услышал голос.

— Молодой человек!

Свет двух фонарей во дворе и бледное свечение зашторенных окон обрисовали силуэт на скамейке под окном его квартиры.

Алексей не мог поверить — голос совсем не изменился!

Он как будто моментально перенесся в прошлое на тридцать лет, где им с Настей по десять или одиннадцать лет, и он слышит её такой же ясный и звонкий голос. Может быть, да, он стал сколько-то черствее себя юного, в нём добавилось хрипотцы и налета боли с приправой всех прожитых лет, но это был он! Единственный возможный из прочего миллиона голосов — он! Вспыхнул и мгновенно пламенем запылал, вынырнул из чёрной пустоты. Такой забытый, но такой тёплый и близкий.

И хоть лицо оставалось в тени, вне всяких сомнений это была Настя!

— Я могу попросить вас на минуточку?

Она, сделала манящий жест тонкой кистью руки, извлеченной то ли из кармана, то ли из другого рукава своей верхней одежды. Одежда на ней была не такая, небрежная, как он привык видеть в последние дни — не та ужасная ветровка, и не те мешковатые джинсы и серые от пыли кроссовки. На девушке было строгое пальто и туфли. Да и весь силуэт незнакомки был каким-то таким утончённым и аккуратным — именно в такую женщину в представлении Алексея должна была вырасти Настёна Лагина из его детства.

— Посидите со мной немного, если у вас есть возможность?

Алексей утратил способность говорить от охватившего его счастья. В этот отдельно взятый момент его жизни единственное, чего он хотел, это сесть рядом с Настей и остаться тут с ней до скончания времён. В точности так же, как он захотел этого, рассматривая пузырьки газа в стакане с газировкой у Насти дома сто лет назад.

Блеклые бутоны гвоздик во дворе стали наливаться свежестью и жизненной силой. Цветы пускали крепкие корни, пробивая асфальт, и поднимали наполняющиеся жизнью стебли в полный их рост. Тысячи и тысячи ярких сердец забились, застучали, задышали, зажили!

Алексей стоял, как вкопанный, словно он сам пустил корни и пророс сквозь твердь, и стал гвоздикой. Кое-как получилось выковырять ноги из асфальта, сделать шаг и обессилено упасть на скамейку рядом с девушкой.

— Ну, наконец-то! Я так рад, слушай! — радостно заговорил он, — я уж думал, что мы никогда уже не увидимся и не поговорим. В детстве вы так внезапно уехали, теперь вот, ты вернулась, потом снова, пропала. Не знаю, я бы, наверное, не простил себе, если бы больше тебя не увидел… Вот можешь поверить? Столько лет тебя не было, и я привык, что тебя нет. А сейчас ты снова здесь, и снова прошлое как будто волной нахлынуло! Я вспоминаю все наши крыши, антенны, как плевали с высоты, кто дальше плюнет! И гвоздика! Ты помнишь, гвоздику, которая была на месте помойки? Я ведь рассмотрел ее, честное слово!

Алексей даже рассмеялся. Лица девушки всё так же невозможно было разглядеть, но Алексей знал, что она улыбается.

— Наши секретики эти, помнишь, что мы зарывали под осколки цветного стекла под деревьями? Что мы туда прятали? Фантики от конфет и вкладыши от жвачек? Лепестки завядших цветов приносили из дома? И это было нам так интересно. А как это Проньку Коровина бесило, помнишь? И как ты помогла мне с ним разобраться? Я дал ему в зубы. Я! В зубы! Это же кому тогда скажи, да я бы и сам не поверил! А ты в меня поверила. И научила меня. Как на пузырьки в лимонаде смотрели. Ты сказала, что это не чудо, но это было самое настоящее чудо, Настя! А знаешь, почему это было чудо?

Мужчина прервался, чтобы отдышаться, закрыл глаза от захлестнувших приятных эмоций. Перед ним снова оживало, обретало цвета, запахи и материальные формы его детство!

Их детство!

Яркие краски лета, тёплое солнце, шелестящие листья берёз и тополей, с которыми он был одного роста. И даже потянуло легонько пищевыми отходами из дырявых помойных баков, которые давным-давно были заменены на новые, пластиковые контейнеры.

Алексей спрятал лицо в ладони, словно стыдился того, что скажет сейчас, и заговорил с закрытыми глазами и закрытым лицом.

— Я должен это сказать тебе! Это было чудо, потому что тогда впервые в жизни я понял, что влюбился, что люблю тебя! Я же не говорил, я же… Не успел сказать тебе этого. Пусть это была какая-то не настоящая, какая-то детская любовь, но именно тогда она появилась в моей жизни впервые. И это и было чудо! И это чудо сотворила ты! Одной лишь фразой про пузырьки лимонада. А потом… всё изменилось. Потом была целая жизнь. Где ты была? Где жила? Расскажешь? Как ты вообще, где? Что? Расскажешь мне, что случилось?

Алексей Синицын открыл глаза.

На скамейке он сидел один.

Во дворе так и горели два фонаря. Двор был чист и пуст. Ни девушки, ни множества цветущих гвоздик, пробивающихся сквозь асфальт. В его окне наблюдавшая за ним жена Полина подняла ладонь в робком приветствии мужа.

 

Евгения Декина
Редактор Женя Декина. Прозаик, сценарист, редактор. Работает сценаристом, преподает кинодраматургию. Лауреат премии «Звездный билет» (2016), Волошинского конкурса (2017), премии Ф. Искандера и др. Член Союза писателей Москвы, России, международного ПЕН-центра.