Рассказы Владимира Захарова — о человеке и времени, отведенному в земной жизни. Время бывает плотное и быстрое, бывает разреженное, но все равно оно обрывается неожиданно и неминуемо. Хотя финал может складываться по-разному. Вот смерть — подруга твоей дочери, бледная девочка с бритвой. Вот смерть прикинулась бессильной старухой, и ты обязан перевести ее на другую сторону. «Они не отстанут. Такая эта игра. Не отстанут». Но до этого другая бледная девочка вела тебя за руку в детском саду, в неосознанном сонном потоке. Ты очнулся, осознал себя, и только в этот момент время твое началось. Не пропусти. Между рождением и смертью совсем мало времени, живи!
Михаил Квадратов
Владимир Захаров родился в Карелии в 1982 году. Выпускник художественно-графического отделения Петрозаводского социально-педагогического колледжа. Учился на филологическом факультете ПетрГУ. Рассказы публиковались в интернет-изданиях, журналах: «Нева», «Север», «Пролог», «Новая литература», «Лиterraтура», «Этажи»; издавались: антология «Новые писатели» (2008, Вагриус), «Антология живой литературы» (2019, Скифия). Премия конкурса журнала «Нева» (2005), именная стипендия имени Роберта Рождественского для одаренных студентов 2004—2005 г. Неоднократный участник форумов молодых писателей в Липках ФСЭИП. Лауреат (2007, 2021), дипломант (2009) международного Волошинского конкурса.
Владимир Захаров // Время

Игра
— Что это будет? — спросил я у неловко переминавшейся девочки.
Она стояла в шаге от меня в компании двух подруг, среди которых была Сашка, моя дочь. Несмотря на вечер они еще в школьном. Мышиного цвета сарафаны, ранцы за спинами. Я протянул дочери зонт. Она смущенно кивнула. Черноволосая девочка рядом с ней, похоже армянка, придвинулась ближе, когда Саша его раскрыла.
Та же, что передо мной, вершина треугольника — задумай кто провести линии между ними — плевала на непогоду, да и на все вокруг. Не по себе делалось от её исподлобья взгляда. Узкое обескровленное лицо светилось в сумерках. Русые волосы дождем клеило к черепу, могло показаться, что их вовсе нет. Капли скатывались по впалым щекам к острому подбородку и ручьем с него. Я дал ей время. Понятно, что волнуется.
— Почему ты не дома? — спросил Сашку.
— Почему ты не дома?
Закурил. Нас обходили редкие прохожие. Один, по виду работяга, участливо кивнул: «Держись, брат». Я улыбнулся: «А что еще остается». Какая-то старуха в красной вязаной шапке, недоброжелательно глянула в мою сторону, что-то шепнув на ухо бледной.
— Не видел твоих подруг раньше. Познакомишь?
— Не видела твоих подруг раньше. Познакомишь?
Похожая на армянку девочка спросила сигарету. Я протянул ей пачку, с ухмылкой смотря на дочь. Знал, что тоже покуривает. Тринадцать лет. Рановато. Впрочем, я и сам примерно так начал. Сколько-то еще поиграем в кошки-мышки, а потом всем станет плевать.
— Матери позвони, волнуется же.
— Позвони, волнуется же.
— Понимаю, что тебе это кажется забавным, но…
Носик дочери заметно обонял дым. Я невольно испытал злорадство от неловкости ситуации. Было приятно сознавать, что осталась еще толика власти. Когда-то Сашка и двух шагов пройти не могла без опоры на мою руку, двух метров на велосипеде проехать. Помню как-то в магазине забыл взвесить яблоки, без предупреждения оставив ее, пятилетку, у кассы. Весы были в паре шагов, но оказались сломаны, у других очередь, третьи в дальнем конце зала. В общем, провозился чуть дольше, а когда вернулся, то Сашка уже затравленно озиралась, надрываясь от плача. Кинулась ко мне, намертво вжавшись в бедра. Меня проняло. Представил себя на ее месте. Когда толком ничего не соображаешь, едва ли не вслепую перемещаешься по миру, потому что тебя все время кто-то ведет, носит на руках, с ложки кормит, и тут оглядываешься, а этого кого-то рядом нет. Вспоминая тот эпизод и сейчас цепенею. С тех пор никогда не оставлял её одну, пока она сама не научилась это делать. И вот мы стоим в сумерках как чужие.
Армянка, из-за плеча бледной, приставляла к её рту сигарету. Та глубоко и часто затягивалась, не меняясь в лице, почти не размыкая губ. Так курят сумасшедшие. Когда выдыхала дым, то пропадала в его клубах, словно передо мной безголовая.
— Алло, кто это?.. не знаю когда вернусь… — ответил я на звонок жены. — Видел её, прямо сейчас вижу… секунду…
Протянул телефон дочери, но та — поганка, не взяла, и мне пришлось держать у ее уха. Бледная испуганно отшатнулась от моей руки. Я замотал головой, дескать: ничего тебе не угрожает, милая, всего лишь вынужденная заминка, не волнуйся.
Пока Сашка через силу говорила, так же образовался некий треугольник. Наш, семейный. Только в отличие от треугольника школьниц под дождем, он — провисал, так как дочь делала вид, что не со мной, а мать вовсе не узнавала. По справедливости, я и сам не сразу узнал жену.
— Алло, кто это?.. не знаю когда вернусь… видела его, прямо сейчас вижу… вряд ли вместе… а?.. Кто это?..
Дочь со значением на меня посмотрела. Я отнял потухший телефон и намеком скосился на часы. Хотел поторопить бледную девочку, чтобы всё это поскорее закончилось, или хотя бы началось.
— Так что это будет?
По тому, как она качнулась белой свечой, я понял что бледная, наконец, созрела. Повозившись в карманах сарафана, оглянулась на подруг. Те ей ободрительно закивали. Неприятно было отметить, что Сашка кивала чаще и энергичней. Еще и яблоко из ранца достала и вгрызалась в него как росомаха.
Заручившись поддержкой, бледная извлекла некий предмет и сделала разводящее движение. Я невольно коснулся щетины на скулах.
— Прикольно… Откуда у тебя такое? Дед брадобрей? — нервно усмехнулся.
— Брадобрей? — с заметным акцентом спросила черноволосая.
— Раньше похожими штуками брили, — из-за волнения пустился я в необязательные разъяснения. — Так откуда?
— Выдали! — крикнула дочь.
— Кто выдал?
— Кто надо тот и выдал, — впервые что-то произнесла бледная. — Выдал тот, кто надо.
Голос у нее был неприятный, с передавленными связками, писклявый как у персонажей мультиков. Сказав это, она дёргано вскинулась бритвой. Девочки подались вперед, выгибая шеи и зачарованно наблюдая. Сашка даже зонт выронила.
Движение бледной было настолько неожиданным, что сначала я ничего не почувствовал. Но опустив глаза, увидел неглубокий порез на тыльной стороне левой ладони. Кровь выступала задумчиво, цвета разбавленного киселя, совсем не яркая, как можно было бы подумать. Хотя, зачем кому-то думать о моей крови. Я накрыл кулак.
— Вы уроки сдела…
Не успел договорить, как вновь блеснуло в темноте. Мне застлало глаза. Сашка присвистнула, а черноволосая закашлялась, давясь смехом. Я коснулся лба рассеченного от уха до уха.
Бледная все больше оживала и, забыв о недавней неловкости, перетаптывалась как ретивая кобылка. Рот ее желтел провалом на бескровном лице. Она больше не боялась. Все они.
Я сделал шаг назад, потом еще один и, отмашью стряхнув кровь, побежал со склона. Мне удалось оторваться, все-таки еще не старик, но азартные крики за спиной не умолкали. Они не отстанут. Такая эта игра. Не отстанут.
Перекресток
Взять ее за руку не составляло особого труда, брезгливо немного, но не трудно. Более того, через секунду могло показаться, что рука старухи всегда была в моей ладони, так естественно и просто она уместилась в ней холодным дополнением, как бы сказали — продолжением руки.
Запахло древесной плесенью и чем-то бальзамическим. Некий сладковатый душок, которым, не знаю почему, но всегда припахивает от babushek. Что, есть отдельное бюро, до поры скрытое от глаз, куда они в назначенный срок являются и им выдают подарочные корзины с некими составами? Или купают в одной из эмалированных ванн рядами до горизонта? Отмокают, кожа дубеет. Забытые свечи, уже без огня оплывающие воском.
Странное в голове вертится. Моя к тому же была тяжела с похмелья. Раннее утро. Холодный дождь. Из тех, что застилает глаза, как не надвигай капюшон. Прореженное серой зыбью небо не предвещало ничего хорошего, тем более солнца. Было что-то рифмованное в совпадении моей хандры и хмари утренней. Будто стерву-осень минувшей ночью опоили до слюней, оттаскали за рыжие космы в коленно-локтевой и, кирзой под огузок, выставили за двери рассветные. Теперь вот пошатывается оглушено, льет слезы поруганная, мыкается в равнодушной толпе. Странное…
Не подумайте, что я напрашивался или проявил исключительную чуткость — взявшись перевести старуху через перекресток. Просто загорелся свет, а она, в красной вязаной шапке, растерялась — беспомощная, и никто ведь из тех сук, что деловито спешат на учебы-работы, и носом не повел. Я никуда не спешил, так как видимо давно и везде опоздал, и вот мы уже лет сорок бредем через магистраль.
Пока дошли только до островка безопасности. Переправа, блин. Так безопасно, что дух захватывает от проносящихся фур. Лучше не оглядываться.
— Девиц топчешь?
Это моя старушка. Совсем видимо поехавшая.
— Топчу, бабушка, топчу… постойте, не видите красный?
Натягивает поводок руки, как безумная собачонка. К середине дороги и сил будто прибавилось. В отличие от меня.
— Не топчешь, по харе видать.
— Не топчу бабушка, не топчу.
— Хе-хе… не топчешь.
— Жену недавно схоронил, траур, типа. А что с харей не так?
— Постная.
— Спасибо.
— На здоровье
Что-то достала из кармана. Господи ты, боже мой. Вареное яйцо. За что мне все это. Сосредоточенно шелушит жёлтыми ногтями. Скорлупа привлекает чаек, которые с пугающими воплями пикируют нам под ноги. От нашей парочки брезгливо шарахаются прочие пешеходы, так же застигнутые на середине пути. Я криво улыбаюсь, делая вид, что всё это случайно, что мы не вместе, вынужденная близость. Но старуха, до того отпустившая мою руку чтобы ловчее трапезничать, вновь ее подхватывает, тем самым как бы подчеркивая, что перекресток еще не пройден и я по-прежнему с ней в упряжке и ничего не случайно.
— Хе-хе… видать наш окунек озерцо за ночь выжрал.
— Чего?
— О шары прикуривать можно.
— А-а… смешно.
— Буишь?..
Сует мне под нос яйцо. Отшатываюсь. Все оно в черных прожилках и припахивает.
— Оно ж у вас порченное.
— Как хошь… так еще вкуснее… — целиком заправляет его в беззубый рот. — Всегда дорогой питаюсь.
— Дорогой?
— В дороге.
— А-а…
Подавляя тошноту, через силу закуриваю. Когда уже зеленый? На перекрестках его можно вечность ждать. Дернул черт выпереться с утра. Уже и не помню зачем. Внеочередной отпуск в сентябре. По «семейным обстоятельствам»… как бы глупо это не звучало в моем случае. По «бессемейным» — вот какую формулировку бы им ввести.
Старушка, кончив с яйцом, перехватила у меня с губ сигарету. Я уже ничему не удивлялся. Благо можно было идти дальше.
В толпе не развернуться, продвигались медленно, а цифры на той стороне неумолимо убывали. Горстка людей посреди разрушительного потока. Сколько секунд потребуется, чтобы смести нас, как не бывало? И ведь не знаем друг друга, лиц не запомним. И зачем вообще подвергать себя такой опасности?
Когда уже стало казаться, что перейти не успеть, и надо бы вернуться к островку безопасности, старуха сама потащила с необъяснимой силой. Будто это она меня переводит, а не наоборот, и что-то важное на той стороне, и я непременно должен быть доставлен её чутким присмотром.
Глаза заливало. Кроме участившегося мерцания светофора я уже ничего не разбирал. Задыхался, как если бы тонул. Но с последним тактом мы шагнули на противоположную сторону и, от подступившей тошноты, меня сломало пополам. Желчь пошла горлом, как и всегда со мной с похмелья.
Пока судорожно отплевывался желтым, вдруг накатило другое. Свербящее чувство, что чего-то не хватает, невосполнимое отсутствие. Как и с женой недавно. Понюхал ладонь. Сладковатый бальзамический запах. Стал озираться. Моей старухи как не бывало. Даже не поблагодарил… точнее, не поблагодарила. Да и хрен с ней. Надо с этим завязывать. Найти ближайший магазин, обсохнуть и похмелится. Черт дернул выпереться с утра. Отлежался бы на сухую. Теперь до ночи пить.
Собрался было закурить, но, охлопав карманы, пачки не обнаружил. Еще и пара сотен пропала. Это стерва, что, еще и обокрала меня? Я вновь сломался, только уже от смеха.
Начало
В темноте свешиваясь пятками и еще не касаясь пола, я понимал, насколько пол холодный, а коснувшись, что еще холоднее и, цепляясь за руку матери, повисая на ней, шел в ванную, в которой холодная вода, даже горячая — долго холодная, а раковина такая высокая, что приходилось вставать на цыпочки и трудно было не забыть, что уже проснулся и то, что сейчас — не сон, не так называется, а то, что называется сном, было до того, как свесился пятками с кровати и еще не касаясь пола, понял, насколько он холодный.
Мама вертелась перед зеркалом, прерываясь на то, чтобы что-то на меня надеть, заправить, застегнуть — много одежды, и потому насколько ее много, можно предположить, что снова мороз и когда-то будет Новый год, который ждешь и ждешь, а он все не наступает и не наступает, пока не наступает, и уже не ждешь. И от этого еще хуже, потому что становится непонятно, зачем мороз, темнота, и холодные полы, когда не ждешь Нового года.
Всякий раз, как в первый, по дороге до детского сада, не узнавая окружения, почти ничего не видя — из-за шапки на глаза, шарфа по глаза, — все той же рукой матери ориентируясь, топча свежевыпавший, обоняя что-то арбузное. А свет фонарей, обступающих узкую колею, похож на медленно сужающееся яйцо, из которого не вылупиться, да и не хочется — уютно.
То, что утро — понятно и по запахам в детском саду, коридорами которого, бесчисленными узкими извилистыми коридорам в группу, по запаху какао, по запаху сбежавшего молока, по запаху какао со сбежавшим молоком, по запаху подгоревшей каши с куском масла, которое медленно истаивает, как и то, что называется утром.
А у шкафчиков толкотня, и я с трудом вспоминал, что мой шкафчик с дельфином, а рядом шкафчик друга не с дельфином, с кем-то другим. Друга я тоже всякий раз с трудом узнавал. Однажды тот надолго заболел, и мы забыли друг друга, потом знакомились набело, но уже полегче.
Стук ложек как звук волн, то затихал откатом, то накатывал после окрика воспитательницы, прохаживающейся меж столов и помогающей тем, кто не справлялся. Мне же давно помогать не надо, достаточно было прислушаться к звуку волн и, ни о чем не думая, не чувствуя вкуса, поглощать кашу, которую спасал лишь кусок масла, ложка за ложкой, и казалось, что каша никогда не кончится, пока не кончалась совсем, но встать из-за стола по-прежнему было нельзя; а можно будет, только когда звук волн сойдет на нет, будто убыло то большое озеро, которое видно из окон группы, если они не поседели от мороза.
Снова одевались, только теперь дольше и бестолковей, из-за того, что воспитательница и нянечка не успевали ко всем, а тех, к кому не успевали, приходилось переодевать, так как полный кавардак. Почти ничего не видя, я брался за чью-то руку и понимал, что не та рука, что это какая-то бледная девочка, которую я видел все чаще, когда видеть не хотел, и с трудом вызволяя ладонь, почти ничего не видя — из-за шапки на глаза, шарфа по глаза, — находил руку друга, которого не узнавал.
На улице светало, когда светает — значит, день. Все мы стыло перемещались по площадке, а я приглядывался к сизым от инея перилам веранды, думая когда-нибудь коснуться их губами. Многие из нас думали, и друга, если узнавал, можно было застать за оцепенелым созерцанием сизых от инея перил веранды, и девочку которую видел все чаще, когда видеть не хотел, тоже можно было. Сам я обязательно когда-нибудь коснусь сизых от инея перил веранды, и что-то непременно произойдет, но не сейчас, когда уже светает, а раз светает — значит, день.
Вновь неожиданно наступал момент возвращения в группу. Все они что-то знали о том, когда делать те или иные вещи, взрослые знали. Оторвавшись от завораживающих перил веранды, шли извилистыми коридорами, в которых становилось тесно от запаха супа, и я вновь промахивался, полдороги идя рука об руку с бледной девочкой, которую видел все чаще, когда видеть не хотел. И пока шел с ней рука об руку, во мне словно что-то набухало, распирая изнутри, что-то пока невыразимое, связанное с тем, когда делать те или иные вещи, суля что-то грандиозное, как и при взгляде на сизые от инея перила веранды.
После обеда боялся засыпать, думая, что непредсказуемое путешествие, когда надолго закрываешь глаза, могло в этот раз вывести в какое-то пугающее место, где от меня ничего не зависит, и я не знаю, когда делать те или иные вещи. Но в том месте не будет взрослых, маминой ладони не будет, а сам я пока не готов, хотя во мне уже и вызревало что-то связанное с девочкой, которую я видел все чаще, когда видеть не хотел. И судя по шуму в спальне, и ругани воспитательницы, остальные тоже боялись проснуться в пугающем месте, или не проснуться совсем.
Действительно, по пробуждению что-то неуловимо менялось, и воспитательница казалась немного другой, отводя нас к рядам горшков, и друга я вспоминал лишь потому, что наши горшки рядом, а друг неловко улыбался, также стараясь скрыть, что не узнал меня. Из группы доносился запах яблок и кефира, если пахнет кефиром — значит, полдник и скоро вечер и должны забрать.
Седые от мороза окна вновь темнели, и становилось немного не по себе от того, что вдруг ошибся, вдруг это окажется не вечер, а раннее утро, когда тоже темно, и день пойдет по второму кругу и тогда вообще ничего не понять на свете. Но кислый запах кефира развеивал страхи, и за столами не засиживались, и на прогулку не собирались, а спокойно себе в тепле доигрывали остаток дня в группе, догрызая половинки яблок.
Наконец потихоньку одевались к приходу родителей. Я оживленно болтал с другом, чтобы наговориться, пока не расстались, наговориться, пока помнил его. Но между нами постоянно возникала бледная девочка, которую я видел все чаще, когда видеть не хотел. Она мешала одеваться, звала с ней поиграть, перебивала, голова ее подпрыгивала, словно раздражающий поплавок, и я вдруг почувствовал, как все вокруг замедлилось до невыносимого, как мне стало до смерти скучно, а то, что так долго вызревало, подступило совсем близко к голосовым связкам:
— Ты мне надоела! Уходи! Надоела!
И невыносимо замедлившееся, вдруг ожило. Моим поступком. Проявлением воли. Бледной девочки как не бывало. Такое сильное чувство. Ощущение себя. Ощущение времени. Я понял его в тот день у шкафчика с дельфином. В день, когда время началось.