Как ребенок постигает непостижимое? Рассказ Евгении Казанцевой «Абрикосовое солнце» тонко и пронзительно исследует тему утраты глазами маленького мальчика Саши. Когда его любимая ручка внезапно перестает писать — это становится началом тихой трагедии, которая меняет мир его семьи. Трогательная история о невысказанном горе, о странных способах, которыми мы переживаем скорбь, и о молчаливой стойкости человеческого сердца перед лицом самых темных полярных ночей.
Анна Маркина
Евгения Казанцева родилась в 1986 г. Прозаик, сценарист. Публиковалась в журналах «Звезда», «Москва», «Юность» и др. Лауреат премий «Болдинская осень» и «Справедливая Россия». Живет в Архангельске.
Евгения Казанцева // Абрикосовое солнце
Ручку Сашке подарил папа на день рождения. Она была такая же черная и гладкая, как папина подводная лодка, с тяжелым тугим колпачком и золотым глянцевым пером. Ручка бойко бегала по бумаге, оставляя блестящие чернильные буквы: «Папа», «Мама», «Саша», «Вася».
— Саш, ну почему Вася? А если сестренка родится?
— Не хочу сестренку. Девчонки все время ревут и выпрашивают кукол.
— Ленок, ну что ты к парню привязалась? Василиса тоже красивое имя.
А в субботу ручка умерла. Процарапывала рваные следы на бумаге, запинаясь на букве «П», несмотря на полный стержень чернил — таких же черных, как небо в полярную ночь. Сашка развинтил металлический корпус, на всякий случай потряс, завинтил обратно, постучал о стол для верности. Ручка молчала. Вечером пришла тетя Люда и о чем-то шепталась на кухне с мамой. Когда она ушла, Сашка притащил маме новый рисунок похвастаться: папа стоял на своей подводной лодке и махал рукой. Море было синее, и небо синее, и глаза у папы синие, солнце оранжевое, а лодка черная и папин китель черный, с золотыми лычками. Сашка был очень доволен и рисунком, и собой: и лодка получилась как настоящая, и папа даже немножко был похож на папу — улыбался он точно по-папски: широко и весело. Но мама рисунок не похвалила. Вместо этого она странно посмотрела на рисунок и на Сашку, будто сейчас заплачет, и молча положила в тарелку надоевшую гречку с тушенкой.
— Ешь и ложись спать, — сказала она коротко.
Мама стала другой. Она не пела дурацкую песню про электричку, не болтала с Сашкой о том, как прошел его день и даже не спросила, как продвигается дело со строительством их с Петькой секретного штаба. Сашка хотел пожаловаться на ручку, но в тоскливой тишине кухни воздух словно спрессовался и слова не шли.
Сашка размазал гречку по тарелке, пару раз ковырнул ложкой и ушел к себе. Мама даже не заметила — она стояла спиной, обхватив себя за плечи, уткнувшись в окно.
Сашка почитал книжку про капитана Немо, поиграл новым попрыгунчиком, который на два дня выменял у Петьки на ю-ё — мама даже не сделала замечания за шум, хотя попрыгунчик громко отскакивал от пола и стен. Потом он достал ручку из ящика и попытался написать свое имя, но вместо аккуратной «С» вновь остался лишь грубо процарапанный след на вырванном из тетради листе в клеточку. Сашка положил ручку на ладонь, погладил указательным пальцем правой руки холодный металлический корпус, подышал на перо. Ручка молчала. За окном впервые с мая сгустились иссиня-прозрачные сумерки, спрятав солнце. В тишине комнаты было слышно, как за стенкой всхлипывает мама.
Ручка молчала и в воскресенье, когда весь гарнизон словно вымер, застыв в тоскливом ожидании серыми параллелепипедами панельных пятиэтажек, и в понедельник, когда сказали по телевизору, и во вторник, когда Сашка в одиночестве нарезал круги по двору, пиная ржавую консервную банку, и в среду, когда приехала бабушка.
Бабушка привезла три банки любимого Сашкиного абрикосового варенья. Но варенье не елось.
Мама сидела перед телевизором, как приклеенная. Сашка торчал у себя в комнате, пытаясь оживить ручку. Бабушка зачем-то возилась на кухне, хотя Сашка не понимал, зачем она варит суп, если его все равно никто не ест, даже сама бабушка. В четверг тетя Люда сказала, что по телевизору все врут, потому что по расчетам дяди Толи кислород должен был закончиться еще в понедельник. Мама молча посмотрела на нее сухими красными глазами и снова уставилась в телевизор. А Сашка ушел во двор к Петьке. Они с Петькой прогоняли банку во дворе до самых сумерек, пока она не превратилась в лепешку — точнее, пока Сашка не превратил ее в лепешку двумя сильными прыжками правой.
Дома было холодно. Мама уже не смотрела телевизор, а просто смотрела в пустоту, положив руку на живот. Бабушка что-то вязала.
— Саша, там щи на кухне, разогреть тебе? — спросила она.
— Не хочу.
Сашка влез в шерстяные носки, включил самодельную электрическую батарею, которую папа смастерил из списанного генератора, и забрался в постель, накрывшись с головой одеялом. Он долго лежал с открытыми глазами в душной чернильной темноте пододеяльного кокона и думал о мертвой ручке в холодной темноте ящика письменного стола.
Во вторник приехал Главный. Пошли мама, бабушка и тетя Люда с дядей Толей. Сашку с Петькой не взяли. Они сидели, продуваемые холодным августовским ветром, на старом ржавом корпусе торпеды на берегу залива. Холодное солнце спускалось за сопки и было таким же абрикосовым, как бабушкино варенье, которое Сашка раньше ел ложками и которого сейчас совсем не хотелось. Дома он долго не мог уснуть, всматриваясь в низкое полупрозрачное фиолетовое небо за окном. Темнота под одеялом была сухой и колючей, пока не сменилась утренним солнцем, белым и холодным.
— Хватит, Лена. Сергея не вернешь. О своем здоровье подумай. Если выкинешь на таком сроке, то что? У вас тут даже больницы нормальной нет.
— Мне все равно.
— Мне не все равно. Хочешь, чтобы Сашка не только без отца остался, но и без матери?
— Замолчи!
— Сама замолчи, ребенка разбудишь. — За стенкой послышался тихий скулеж. Так скулила Петькина собака, когда повредила лапу. Но дома были только мама и бабушка.
— Поехали домой, папа ждет. Поросенка зимой заколем, компотов я накрутила, варений-солений полный погреб. Что ты тут одна делать заведешь? Камни, холод. Даже картошку и ту не вырастишь. Детей-то чем кормить будешь?
— Не поеду, — глухо ответила мама. — Пока не похороню, не поеду.
Сашке хотелось заткнуть уши и закричать изо всех сил. Но вместо этого он вылез из-под теплого одеяла и громко прошлепал босыми ногами в туалет. Через открытую дверь кухни он увидел на столе свой рисунок, наклеенный на картонку, и папин портрет в черной рамке. Он на мгновение представил, что сейчас откроется дверь и папа веселым голосом закричит с порога: «А ну, шпана! Айда в тундру за грибами!»
Но он знал, что папа не придет, даже без черной рамки. Знал с самой субботы, когда ручка замолчала, а небо впервые с мая ненадолго окрасилось в густую гуашевую синь. В горле застрял тяжелый холодный комок, как свинченный с железной кровати шарик, которым они с Петькой стреляли воробьев из рогатки. Глаза кололо, будто в них кинули песком.
В пятницу бабушка уехала. А еще через пятницу они с мамой пошли в школу. Сашка — учиться, мама — учить. Сумерки с каждым днем сгущались все раньше и солнце за сопки скатывалось все быстрее. Ржавый корпус торпеды покрылся инеем, а изо рта валил пар. Солнце уже не было абрикосовым. Оно было зловеще-оранжевым, как перезрелый апельсин. Мама больше не улыбалась. Ручка-лодка одиноко лежала в дальнем углу ящика. По вечерам, после школы, Сашка открывал ящик, доставал ручку, грел в руках, дышал на перо — и снова задвигал ящик обратно.
А темнота все сгущалась и сгущалась. После осенних каникул мама перестала ходить на работу. Сашке сказала, что у нее отпуск, потому что скоро родится малыш. Тетя Люда называла это странным словом «декрет». Бабушка писала письма и звала к ним с дедушкой в Брянск. Сашка их вытаскивал украдкой из шкафа, когда мама сидела у тети Люды, и перечитывал.
«Лена, езжай домой, — писала бабушка. — Ну что ты Сашку морозишь в этой тундре? В гарнизоне даже отопления нормального нет. У тебя декрет с ноября, могли бы в каникулы уже приехать. Я и с директором в школе договорилась, вас все ждали. О себе подумай, о детях. Тебе рожать скоро. Может, до весны опознавать будут, а то и до следующего года». Сашка убирал письмо обратно в шкаф и смотрел в глухую темноту за окном. Он ждал часа, когда небо ненадолго окрасится в клюквенно-розовый, а на самой границе ярко-голубого снега протянется тонкая абрикосовая, как бабушкино варенье, полоска. Варенье он почти доел. Оставил только одну банку. Для брата.
Живот у мамы был круглый, как футбольный мяч, и странно шевелился. Иногда он даже был не круглым, а каким-то косым, но потом опять становился круглым. Мама стала еще молчаливей и вся как перетянутая резинка от рогатки — дай на себя еще чуть — и порвется. По вечерам она сидела на кухне и смотрела на папин портрет в черной рамке и Сашкин рисунок, которые по-прежнему стояли на столе. Глаза у нее были красными и сухими, как в тот день, когда тетя Люда сказала, что кислород в лодке закончился.
В конце второй четверти, когда Сашка только пришел из школы, к ним без стука ворвалась тетя Люда.
— Лена, Сережу опознали, тебя зовут!
Мама выронила поварешку обратно в кастрюлю с супом, ухватилась за подоконник, закатила глаза и как-то странно, как сдувшийся воздушный шарик, осела на табуретку. Сашка за столом беспомощно хлопал ресницами. Тетя Люда поводила у мамы перед носом какой-то ваткой, пахнущей той противной штукой, которой мама раньше счищала лак с ногтей — и мама открыла глаза.
Перед Новым годом хоронили папу. Сашка его так и не увидел. Увидел только красный гроб с окошечком вверху, но его к окошечку не пустили.
— Нечего там смотреть, — сказала тетя Люда.
Дул холодный снежный ветер, в разрезаемой фонарями темноте реяли флаги, играли гимн. Сашка сжимал в кармане папину ручку, кидал смерзшуюся каменистую землю на красный деревянный ящик, втыкал пластиковые цветы в снежно-каменный холм, смотрел на мамин разбушевавшийся живот — и впервые с августа чувствовал на щеках что-то соленое и горячее. Маме опять стало плохо, как тогда, когда тетя Люда сказала, что папу нашли. Приехала скорая и увезла маму в больницу.
Новый год встречали у тети Люды. Перед праздником Сашка сидел у себя и рвал бумагу мертвым золотым пером в свете настольной лампы. По щекам катились слезы. Бабушка звонила из города тете Люде и говорила, что с мамой все в порядке, но Сашка не верил. В их квартире не было ни елки, ни папы, ни мамы. За окном темнела вечная ночь.
В последний день зимних каникул он опять сидел в своей комнате. По привычке достал ручку и попробовал ее оживить. За спиной хлопнула дверь — как тогда, раньше, когда домой возвращался папа.
— Санька, собирайся! К маме поехали! — радостно крикнул дядя Толя. — У тебя брат родился!
Они подпрыгивали на заснеженных ухабах на гарнизонной машине с дядей Толей, тетей Людой и Петькой, и Сашка не понимал, что происходит, радоваться ему или плакать. В холле больницы уже сидела бабушка и куча другого народа с цветами и шарами — наверное, они ждали других мам. Из дверей выходили разные женщины с белыми свертками, перевязанными то голубыми, то розовыми лентами, а мамы все не было. Сашке начало казаться, что его надули, и мама так и не выйдет, и что вместо мамы ему опять покажут красный деревянный ящик с окошком. Но в этот момент распахнулась дверь и в проеме показалась мама. В руках она держала белый сверток, перевязанный голубой лентой.
Машина подпрыгивала на неровной дороге. Мама прижимала к себе брата. Его красное, как редиска, лицо, похожее на сморщенный мяч, то и дело перекашивалось дурацкой гримасе — и на всю кабину раздавался такой жуткий вопль, что Сашке хотелось вставить пробки в уши. А мама улыбалась.
Впереди, над сопками, в сияющей голубизне низкого январского неба, всходило абрикосовое солнце — первое в этом году.














