Роман Владимира Козлова «Облик Протея», фрагмент которого перед вами, представляет собой первую часть трилогии «Действующие лица» и относится к жанру мениппеи — это архаичная форма романа, которая отличается установками на диалог, спор идей, сатиру. Автор размышляет о месте человека в современном мире и о пути предпринимательства в России. Масштабность замысла (по сути, Владимир Козлов заполняет лакуну — об этом никто толком не писал), спокойная уверенность при его реализации, органическая встроенность в классическую русскую литературу — возмутительны. Владимир Козлов пишет так, как будто он Нобелевский лауреат. Да как он смеет?! А вот так, вот так.
Роман выходит весной 2025 года в издательстве «Пальмира».
Надя Делаланд
.
Владимир Козлов — родился в 1980 году в Брянской области. Получил филологическое образование в Ростовском государственном университете. Доктор филологических наук. С 2001 года работает в деловой журналистике, с 2007 года возглавляет редакцию делового журнала «Эксперт Юг». С 2014 года главный редактор литературно-исследовательского журнала о поэзии Prosōdia. Автор книги «Русская элегия неканонического периода: очерки типологии и истории» (М., 2013), пяти книг стихов, среди которых «Опыты на себе» (М., 2015), «Техники длинного дыхания» (СПб., 2022), «Чистое поле» (Ростов-на-Дону, 2023). Лауреат премии Фонда им. А. Вознесенского «Парабола» (2017), поэтической премии Anthologia (2024). Выпустил роман «Рассекающий поле» (М.: Время, 2018), который вошел в длинный список премии «Большая книга» (2018). Роман «Облик Протея» выходит в 2025 году в издательстве «Пальмира». Автор пьесы «Царь-Пушкин», вышедшей в журнале «Новый мир» в 2023 году. Живет в Ростове-на-Дону.
.
Владимир Козлов // Записки из Мержаново. Глава из романа «Облик Протея»
*
Начиная эти записки в апреле 2022 года, я стараюсь отдать себе отчёт в том, зачем я берусь за них. Очень просто: мысль работает сегодня с особенной интенсивностью, но эту интенсивность буквально не во что воплотить. Не то что высказываться публично или вести блог, — я поговорить толком ни с кем не могу, настолько мы все разом стали осторожны. Уже два с половиной года мы живём с Полиной в нашем доме в Мержаново, на берегу Азовского моря рядом с Таганрогом, нашему сыну Андрею два года и два месяца. Во время пандемии практически не выезжали отсюда, потом стали выезжать, теперь опять не выезжаем.
Наш дом стоит на высоком берегу, два этажа, с балкона на втором этаже открывается прекрасный вид: во все стороны — родное мелкое мутное море и широкоформатное небо, граница которого с водной гладью практически неразличима. На участке дома небольшой декоративный сад, обнесённый кованой решёткой. Дверь решётки открывается прямо в морской пейзаж. Неподалёку построили маяк, из дома его не видно, но внутренним зрением я его постоянно вижу. Его строили как декорацию к фильму — и оставили здесь на радость туристам. Выглядит всё теперь так, будто это действительно настоящий маяк, посылающий луч света в помощь блуждающим в ночи кораблям. Будто маякам ещё есть место в мире. Его даже иногда по ночам включают.
Каждый день, выходя отсюда, я укрепляюсь в ощущении, что именно здесь я переступаю порог вечности. За этим порогом на площадке между забором и обрывом стоит столик со скамейками. Чуть дальше — турник, на нём часто висят детские качели. Я то и дело сижу за этим столиком с ноутбуком — как сейчас. Отсюда почти не слышно голосов из дома. К Полине и Андрею часто присоединяются моя мама и женщина, которая помогает нам по хозяйству. У меня есть кабинет на втором этаже, там отличный интернет, компьютер, много деловой литературы, удобные кресла, широкий балкон с тем же видом. Но там я обычно работаю — а сюда выхожу размышлять. Перед тем, как начать что-то записывать, внимательно рассматриваю пейзаж. Он бесконечно разнообразен. Каждый раз, когда я поднимаю на него глаза, он другой. Работа света и цвета не останавливается ни на минуту.
В последние полтора месяца небо наполнилось гулом. Я сижу за столиком и иногда вижу, как летят на запад вертолёты и самолёты, боевые и транспортные. Чаще я их только слышу. По правую руку от меня в дымке различается Таганрог, по левую находится невидимый отсюда Ейск. Здесь, на фоне этого пейзажа, особенно ощутима абсурдная для человеческой природы мысль о том, сколь ничтожным событием для мира явилось бы исчезновение одного или нескольких конкретных людей.
Живая мысль частного человека по вопросам устройства мира стала сегодня чем-то неприличным. А я человек социальный, для меня возможность иметь дело с конкретными людьми важнее, чем возможность высказать своё мнение. Мне несложно не ставить их в двусмысленную ситуацию, поэтому публично я просто не выхожу из области своей экспертности. Но потребность додумывать некоторые вещи присутствует, она сильна как никогда. А думаю я тогда, когда пишу. Поэтому я тихо пишу. Пишу всё это, так сказать, в пейзаж, не намереваясь к кому-либо обратиться.
*
Мое поколение пестовало в себе исключительность, индивидуальность. Мы жили в бедности, одевались не пойми во что, мы были со всех сторон окружены опускающимся контингентом и жили в пространстве провинции, которое, казалось, требовало от человека серости и создавало проблемы тем, кто отказывается этим требованиям подчиняться. Наша индивидуальность выстрадана, она — итог нашего сопротивления. Единственным способом вытащить себя из этого болота было собственное чудачество. Нужно было найти в себе золотинку, искорку — и держаться за неё, чего бы это ни стоило, беречь и выращивать её только за то, что она радует, светится и освещает в твоей жизни хоть что-то. В этом первом постсоветском поколении пестование собственной личной исключительности требовало действия — и, в конечном счёте, дела. Найти своё дело в жизни — эта фраза только кажется расхожей. Многие поколения до нас даже представить себе не могли, насколько широк выбор, умноженный на теоретическую возможность каждый день делать его заново. Многие представители моего поколения не выжили потому, что саморазрушились в процессе ежедневного выбора. Процент смертности по причинам подобного рода в моём поколении значительно выше среднего. Но те, кто в результате выжил, люди безусловно исключительные и при этом способные к действию — сочетание весьма редкое.
Теперь же я вижу движение в обратную сторону. Время больше не радуется индивидуальности людей — и те сразу начали прятать то, что их отличает. Никакого сумасбродства и потакания ему. Никаких размышлений вслух, никакой импровизации. Как в начале нулевых наше общество вдруг открыло для себя безликий, но строгий офисный стиль одежды, так и теперь оно враз освоило новый канцелярский стиль мышления. Стало модно быть как раз неиндивидуальным. Я вижу людей, работающих над тем, чтобы потерять своё лицо, так же старательно, как мы работали, чтобы его обрести. Они чутко ловят конъюнктуру, подхватывают новые ключевые слова, сливаются с мебелью. Они делают это с энтузиазмом. Как будто, отказываясь от своей яркой индивидуальности, они помогают обществу, вносят тем самым свой вклад в его развитие, в его стабильность. Само присутствие в коллективе становится ценностью, смысл этого присутствия дополнительно искать больше не надо. Это даже теперь странно — его дополнительно искать. Как будто быть индивидуалистом теперь означает раскачивать лодку.
И зашептал старый тёртый кадр, мой дорогой Михаил Натанович: вот, говорили вам, что не надо высовываться, сидите тихо, сколько раз было говорено… И действительно: было. А мы им отвечали: вы не понимаете нового времени, кто вам сказал, что мы такие, какими вы нас видели, нет, мы такие, какими нас видим мы, ваше прошлое, Михаил Натанович, над нами не властно. А они теперь говорят: а мы давно были готовы, а чего вы ждали, нам в принципе непонятно, теперь наше прошлое вам покажет.
А что непонятного: столько лет внутренней работы было посвящено тому, чтобы научиться высовываться, чтобы не забивать себя, а позволять себе, пускай иной раз лишнее, но кто может сразу сказать, что лишнее, а что нет, — и пути раскрепощения мы до конца не прошли, потому что раскрепоститься-то раскрепостились, но слушать друг друга, искать единомышленников, думать, что нас объединяет, делать что-то вместе как свободные люди — мне кажется, мы ещё слишком мало продвинулись на этом пути. Готовы ли люди, учившиеся высовываться, тут же переучиваться и начать не высовываться? Конечно, яростно кивают мне, а ты думал: тут же все переобулись — а мне не верится как-то. Но в минуты слабости думаю: а были ли эти самые люди, которых я как бы представляю, — или они плод воображения горе-стратега? Может быть, моя концепция человека, как неудачный стартап, просто не взлетела, не получила признания, не сыграла исторической роли, не признана обществом интересной — и надо просто идти дальше, заняться чем-то более жизнеспособным? Может, действительно оттуда, из девяностых, из которых я вышел, невозможно было вынести ничего жизнеспособного, и это время в себе надо просто преодолеть? Или надо не сворачивать с пути, в который веришь, до конца стараться навязать себя и свои ценности своему времени, не сходить с места, стоять на своём, доверить провидению поиск наследников?
Такие вот вопросы имеются.
*
Помню, что в момент первого осознания себя я оглянулся вокруг и увидел совершенно разрушенный мир. Полная нищета, развалившаяся семья родителей, двор, который больше уже не собирался на общие праздники, школьный класс, превратившийся в банду отморозков и шалав, развал предприятий, превращение в руины зданий, бандитизм, авантюризм, социальное расслоение, тотальная атомизация, бытовая жестокость, одинаково возникающая в условиях как защиты, так и нападения, — и разгулье, в котором было много суицидального. Я был молодым и совершенно незрелым человеком в мире, в котором было некуда спрятаться от всего этого — оставалось впустить эту дрянь в свою природу, и либо успокоиться, слившись со средой всеобщего умирания, либо отыскать в этом неблагодарном и зыбком материале точку опоры, пятачок, на котором возможна жизнь. Но существует ли такой пятачок? Как до него дойти?
И у меня есть чёткий ответ на вопрос «как» — как у меня получилось: я вступил в буквально любовные отношения с большой русской мыслью, и результатом этих отношений стало собственное дело.
Это были отношения, равных которым в тот момент в моей жизни не существовало. Всем людям, которые меня окружали, было совершенно не до меня, для подростка это выглядит непростительным враждебным равнодушием. Глубокие отношения с людьми были чем-то вроде научной фантастики, потому что нигде вокруг я не мог их обнаружить.
Мне казалось, что это я обнаружил и подхватил упущенную Большую Русскую Мысль. Нужно было её обязательно сохранить и додумать. А для этого — дочитать, дополучить опыта, доделать, довоплотить своей жизнью. Вот оно — первый образ настоящего дела.
Именно дело позволило мне пройти через моё время не в качестве его жертвы. Это моё дело объяснило мне, что такое хорошо, что плохо. Моё дело сформировало ценности, жизненные цели и способы их достижения, элементарный вкус, круг общения. Откуда-то из его пены вышла моя любимая женщина. Оно предопределило выбор образования и профессии, моё отношение к семье, обществу, государству, Богу. Дело стало посохом, который помог выжить индивидуалисту в самом индивидуалистичном из миров. Если бы не это выживание, я бы не знал цены свободе, я бы не знал, что значит нести ответственность за свою жизнь, за саму культуру, за судьбу своей Родины даже тогда, когда, кажется, тебя никто не видит. Для меня это всё не пустой звук. За удовольствие осознавать, что твоя жизнь в существенной степени тебе принадлежит, приходится платить терпением, трудом, отказом от ряда амбиций, которые легко поражают воображение людей, находящихся в состоянии вечной неопределённости по поводу собственной идентичности.
В жизни старших поколений, безусловно, присутствовали и культура, и общество, и государство, и даже свобода. Всё это было, скажем так, особенным, как всё советское, во всём этом было столько недостатков, что, перечисляя их, можно и позабыть о достоинствах. Но все эти структурные элементы организации жизни общества — они всё-таки очевидным образом были в наличии. А когда появился я, из перечисленного оставалась одна свобода.
Возможно, ненормальное время — ибо время, в которое «ничего не было», стоит считать ненормальным — произвело на свет ненормальное поколение. В том смысле, что представления этого поколения о том, что такое общество, культура, государство, свобода, кому-то могут показаться неадекватными. И тем не менее, поколение, о котором я говорю, существует, оно не такое уж старое, чтобы его просто списать.
Дело сначала было способом выжить и спастись, потом — укрепить и отстоять собственную независимость, упиться ею, а потом — способом преодолевать тюрьму индивидуализма, его заведомую ущербность. Оно объяснило, что состояние предельной атомизации, в котором я застал этот мир, для него настолько же неестественно, как и состояние роевого безмысленного существования.
Логика дела формировала определённый идеализм индивидуалиста, который предполагал, что для того, чтобы личности постепенно начали собираться в сообщества, а сообщества — в общество, сначала нужны личности. Общество для меня всегда было некоей перспективой, к которой стремится индивидуальное начало по мере своего укрепления и созревания. И это стремление не пассивно, оно предполагает готовность действовать, искать общие ценности и формы деятельности, адекватные этим ценностям. Между тем, конечно, слово «общество» было в ходу и в те исторические моменты, когда никакого общества у нас на самом деле не было. Во всяком случае, я жил именно с таким ощущением.
Государства поначалу тоже никакого не было. Его полное отсутствие — некая исходная точка формирования мировоззрения моего поколения. Не считать же государством нищих учителей средней школы, по большому счёту, запуганных учениками старших классов, уже попробовавшими существенную часть мерзостей своего времени. Что-то продолжало каким-то чудом функционировать. Где-то работали какие-то несчастные люди. По их мнению, которое мне приходилось слышать неоднократно, государство когда-то существовало, а потом оно полностью отказалось от какой-либо ответственности за зависящих от него людей. Оно не могло им обеспечить никаких прав — не только гражданских, но и права на труд, на безопасность. Оно могло дать только свободу от всего.
Кем быть, как быть, зачем быть, быть или не быть — для меня совершенно очевидно, что, наверное, никогда человек, живущий в России, не был настолько свободен от ограничений собственного выбора. Впрочем, я хорошо помню состояние, в котором в это время находились многие из наших родителей. Скажем так, они были абсолютно не в состоянии оценить этой свободы. Во второй половине девяностых мама осталась одна, её главное счастье состояло в том, что в этот момент я уже уехал из Таганрога в Москву, жил в общежитии и получал символическую стипендию, подрабатывал. Иначе она не могла бы меня прокормить. Заговаривать с нею о свободе девяностых я бы не посмел. Она не знала, как жить, а потому просто жила — день за днём.
А моё сознание совершенно не ощутило травмы перехода в новое время. Я родился уже в нём, а потому никогда не тратил сил на обиды. И мне очень не хотелось бы приобретать этот комплекс теперь. Мы честно пытались создать мир с листа, который в некотором смысле был чистым.
Более поздние поколения, как и предыдущие, лишены этого ощущения чистого листа. Они как бы с молоком матери впитывают понимание, что они входят в очень сложно устроенный мир, в котором уже очень много чего есть. Это значит, что желающий дополнительно что-то предложить этому миру должен действовать максимально точно. Точная технология, точное решение для решения строго определённой проблемы. А моё поколение продолжает создавать вокруг себя мироздание в целом — либо создавать его частные, иногда абсолютно дикие подобия. Всё потому, что, когда оно появилось на свет, это мироздание было лишено очень многих совершенно необходимых для собственной устойчивости атрибутов. Каинова печать моего поколения — стремление охватить мироздание в целом, придумать, обустроить и переделать его целиком, привычка соотносить деталь с образом целого, привычка додумывать проклятые вопросы до конца, а философствование понимать как методическую рефлексию по ходу дела. Между тем, в современном мире как раз очень легко убедиться, что мироздание в целом мало кто видит — потому что непонятно, зачем на него смотреть «в целом», какой в этом смысл, если нужно точное решение конкретного вопроса.
*
Из сегодняшнего дня видно, как масштабно мыслил человек девяностых. У каждого думающего человека того времени был более или менее детальный взгляд на всю повестку развития страны. А взгляд средней руки интеллектуала по своей остроте, уровню проработки, близости к реальности, пониманию проблем реальных людей значительно превосходил лучшие образцы политических выступлений главных политиков 2020-х. Сегодня можно только поражаться интенсивности интеллектуального взрыва, который произошёл в то время, а главное — желанию людей мыслить, их энергичности и неравнодушию. Девяностые годы оставили нам в наследство людей, которые имели волю и смелость переобустраивать реальность, не имея порой для этого ни должного образования, ни умений, но имея главное — понимание, что нужно что-то делать прямо сейчас, потому что свой, пусть и кривой, порядок лучше и уютнее, чем хаос и бездна, сосуществовать с которыми невозможно.
Я ненавижу девяностые за дух унижения, находивший выход и в выборе слов, и в гримасах людей, в их одежде, не говоря уже об их поступках. Но я сформирован ими, мои лучшие черты родились в противоборстве со своим временем. Я творил себя как произведение искусства в тайной надежде, что наступит время — и красота моего способа существования станет очевидна всем. Но наступили времена, в которые решается, станет ли то, что я вырастил, ненужным, незаконным, постыдным, запретным. Меня выталкивают в подполье частной незаметной жизни именно тогда, когда я вошёл в пик своей формы. И я чувствую прилив исторической обиды, допуская, что для меня как выстраданной человеческой разновидности время не наступит никогда, что у меня уже как бы всё было. И я чувствую, как эта обида временами наползает на меня, как тёмная туча, сквозь которую невозможно рассмотреть радостный мир. И тогда мне мерещится, что радость сегодняшнего мира — это радость, купленная моей жертвой, на которую я не давал согласия.
*
Ну так вот, про общество, продолжу мысль. Я только в эти дни понял, что все эти годы я действовал, бессознательно думая, что действую не только в качестве себя самого, но и в качестве общества. Это само общество в каком-то смысле действует моим умом, моими руками — и результат моей деятельности как бы показывает возможность многократно более сильного общества. Хотите сильное общество — давайте работать над тем, чтобы в нём стало больше действующих лиц, людей, способных на действие, на собственное дело. Которое — опять же — не только собственное. Можем ли мы сегодня сказать, что мы движемся по пути увеличения действующих лиц в обществе? Нет, тут даже два вопроса. Хотим ли мы, чтобы их количество увеличивалось? Считаем ли мы это благом? И если считаем, то надо задать вопрос: а способствуют ли существующие условия увеличению количества действующих лиц в экономике, обществе, культуре?
Скажем так, я сомневаюсь, что в обоих случаях «мы» сегодня готовы ответить утвердительно. Более того, это сомнение я считаю тяжёлой и неблагодарной работой, совершенной необходимой для того, чтобы мы двигались дальше трескучих лозунгов.
Мое поколение привыкло слышать, что у нас нет общества. Что общество убито, развращено патернализмом, запугано. Но наша собственная активность была проектом будущего общества. И если в моей жизни и звучал упрёк в чей-то адрес, то адресован он был вовсе не родителям, которые мне чего-то не дали, не главе администрации, не башням Кремля, не тяжкому гнёту тысячелетнего царства, а только людям, которые привыкли оправдывать своё бездействие и обвинять в нём кого угодно, только не себя. Я всегда хорошо видел, как многое можно сделать, если начать делать. И чем дальше, тем больше меня возмущало, что возможностью что-то делать люди не спешат пользоваться. Мы думали, что у нас не обустроена Россия, потому что нам её не давали обустроить, а теперь обустраивай-не хочу, но желающих не очень много. Мы в моем поколении все были крайними, а теперь крайнего не найти. Возможно, их теперь вообще не существует.
*
Моя способность влиять на умы на определённом этапе казалась мне существенной. Я собственной рукой писал в документах стратегического планирования фундаментальные вещи, о которых, я видел по глазам, ни наши заказчики в городах и регионах, ни бизнес, который мнит себя суперпрогрессивным, просто никогда всерьёз не думали. Города, писал я, вступили в режим обострённой конкуренции за все виды ресурсов — и прежде всего, за людей. А люди слушали, что я говорю, и было видно, что за них в этой жизни никто никогда не конкурировал, они не понимают, что это такое, но подозревают, что это нечто очень приятное. Я своей рукой писал в стратегиях, исполнение которых повлияет на жизни миллионов людей, что центральной ценностью стратегии является Человек — прямо так, с большой буквы, можно проверить, эти стратегии до сих пор висят на официальных порталах. «Неповторимая и свободная личность, осознающая ответственность за распоряжение своей свободной волей не только перед собой и окружающими, но и перед будущими поколениями». Это не законы царя Хаммурапи, это писал я, просто этого никто не знает, потому что никого не интересует, кто конкретно пишет такие документы, важно, кто их в итоге подписывает, чтобы они превратились из проектов в руководство к действию.
Наша команда первой в стране начала носиться с этим не понятным никому «человеческим капиталом». А все вокруг мыслили объёмами, потоками, приростами, удоями, размерами цифр, и причём тут люди — им было вообще непонятно. Люди — это станки для производства кубометров денег, станки ломаются, их меняют на другие, жалуясь на человеческий фактор, который, конечно, надо стремиться устранить. И всё было повернуто с ног на голову: вот если мы все хорошенько потрудимся и заработаем, может, и скамейки на городской аллее можно будет поставить. И люди впахивали, отказываясь от своей жизни, из труб шел густой чёрный дым, но грузовики, идущие к заводу, разбивали последнюю дорогу, и жизнь начинала казаться беспросветной. А мы поворачивали это колесо, разворачивали что-то в головах: почему к вам должны идти? Вы можете ответить на вопрос? Вы думаете, у людей нет выхода? Да они уже на выходе. Посмотрите, сколько людей вышли. Треть уезжает из региона сразу после школы, выбирая вузы в других городах, ещё треть — получив высшее образование — и это они ещё даже до вас, до вашего предприятия не дошли. А приезжает к вам кто — крестьяне из окрестных сёл? И вот у вас уже пятнадцать лет оттока населения, и следы этого оттока повсеместны… В этот момент начинают слушать. «А что мы можем?» Давайте начнём с того, что могут прямо сейчас регионы в мире, сопоставимые с вами по параметрам. Вы знаете, что Малайзия, азиатский лидер по темпам экономического роста, уже проигрывает вашему региону по ВВП на душу населения? Но если мы смотрим на мировые полюса роста и их показатели, то мы с вами можем определить тот коридор, попадание в который будет для вас амбициозной целью. Попадание в него — это не игра с цифрами, это конкретные проекты, работа со средой, механизмами, институтами. Всё это — сети для людей. Если их не расставить, завтра людей вообще может не быть. Вы знаете, сколько в нашей стране мест, где людей просто больше нет? С другой стороны, мы даже не можем запланировать, что придумают свободные и квалифицированные люди, которые здесь остались, — они всегда что-то придумывают из того, что никто не планировал, но мы можем планировать, как мы их будем здесь задерживать. Давайте смотреть, кого, кроме селян из областных деревень, мы могли бы здесь задержать…
Мы занимались стратегическим планированием до того, как это стало обязательным. Это все была прекрасная эпоха, как выясняется теперь. Потому что за стратегии брались те, у кого были нерядовые амбиции. Федеральный закон о стратегическом планировании в стране появился уже в новую эпоху — летом 2014 года. Он обязал все территории иметь такие документы. Стало значительно проще продавать свои услуги. Теперь надо было заботиться только о том, чтобы находить интересные проекты и не погрязнуть в рутине. Так что я имею право рассуждать о государстве — оно мой многолетний заказчик.
Но о каком человеческом капитале говорить теперь? Как говорить о нём, если каждый вправе спросить: чего ж вы кровь льёте, если так о людях печётесь? Наверное, нас скоро научат, как объяснять, что кровь мы льём как раз из заботы о людях, но пока я не знаю, просто не понимаю, как об этом говорить с людьми. Нужно заново придумывать, как убеждать людей в том, что они ценность, — в ситуации, когда потери гражданского населения даже не считает никто. Сейчас в ответ на такие речи будут разве что — на всякий случай — испуганно кивать. Как будто недолюбленных детей много лет пытались убедить в том, что они любимы. Они весь этот период и сами срывались в ощущение, что их пытаются обмануть, притупить их бдительность, а теперь сорвались уже не они — в их представлении сейчас рухнула вся эта потёмкинская система любви, обнажились более жестокие и понятные им механизмы. И это состояние — оно очень тёмное, и душа в этом состоянии становится не лучше, а хуже, беспросветнее, я знаю это не понаслышке.
Я эту беспросветность, буквально как плохую болезнь, перенёс на себе, так что хотя бы понимаю, с чем имею дело. И в результате болезни я, старательно отстранявший от себя людей, которые были или могли быть близкими, искавший повода не называть друзьями никого, кто мог бы так называться, заставляющий себя раз в три недели позвонить маме, — я, построивший многоуровневую оборону от людей, в итоге занимаюсь публичными коммуникациями, собираю людей, организую дискуссии, продвигаю идею человеческого капитала, создаю сообщества. Это абсурд, но только на первый взгляд. А на самом деле я просто дошёл в процессе атомизации индивидуума до своеобразного абсолюта, и я знаю, каково там, в полном одиночестве. И точно знаю, что это не искомое состояние. Это всего лишь промежуточный результат борьбы за независимость не совсем зрелого человека. Я точно знаю, что человеческое общение требует труда, культивирования. Я в душе завидую людям, которые внутренне переходят из одного братства в другое, регулярно чувствуют себя обманутыми, преданными, плачут, как дети. Счастливые люди. Я гляжу на них как ребёнок, который не плачет, я впустил в себя какие-то очень жестокие принципы, которым позволил реализовать себя. И когда они себя реализовали, у меня хватило ума понять, что они неправильны, что независимость — это самое главное только тогда, когда ты очень и очень слаб, а я давно уже не очень слаб, у меня ещё есть время что-то поправить.
Теперь я взрослый человек, но где-то внутри до сих пор различаю вот это плещущееся отчаяние. Если бы я открывал его для себя в эти дни, когда его масштаб увеличен коллективными эмоциями до размеров цунами, я, наверное, не выдержал бы. Правда, не знаю, что это значит — не выдержал, потому что я как-то всё выдерживаю. Но мне было бы значительно труднее. Потому что сейчас я могу сказать то, что мало кто может сейчас сказать: для меня ничего кардинально не изменилось. Война не открыла мне глаза, она не поставила вопрос о том, как дальше жить, она не разрушила мой иллюзорный мир, потому что он был недостаточно иллюзорным. Наоборот, она как бы подчеркнула, что тот путь из кризиса, который я когда-то интуитивно нащупал как индивидуальный, сейчас может быть единственно правильным.
Нужно идти к людям, искать людей, говорить с ними. Нужно специально заботиться о том, чтобы не терять их из виду. Если не искать их, то и тебя самого никто никогда не найдёт.
.