Неспешность, наблюдательность, внимание к подробностям (внешним и внутренним), крупные планы и остановки, человечность и сострадательность, психологизм — все это, конечно, характеризует прозу Вячеслава Попова, но если сосредоточиться на этих общих словах, которые можно применить и другим прозаикам, то у нас между пальцев утечет особенная тихая и тайная потрясающесть. А ведь именно о ней хочется говорить, но называть то, что каждому открывается в этих рассказах, запрещено. Как только назовешь, оно исчезнет. Очень важно соблюдать технику безопасности: после уединенного прочтения рассказов Попова, встретившись с кем-то, кто тоже только что их прочитал (о, вы сразу же друг друга узнаете по вспыхивающим огонькам в радужке), молча посмотреть ему в глаза чуть дольше положенного, едва заметно кивнуть головой и, еле-еле прикоснувшись мизинцем, поспешно пройти мимо.
Надя Делаланд
.
Вячеслав Попов — поэт, прозаик. Родился в 1966 году в деревне Малые Коряки Смоленской области. Окончил школу в Бийске (Алтайский край). Учился в Новосибирском, а затем в Тартуском университете, по образованию филолог. До 2018 года практически не публиковался. В последние годы подборки стихотворений вышли в журналах «Знамя», «Новый журнал», «После 12», «Пироскаф», «Новая юность», «Кварта», «Эмигрантская лира», «Формаслов» и др. В 2022 году стал лауреатом Малой премии «Московский счёт» за лучшую поэтическую дебютную книгу 2021 года: «Там» (М.: ОГИ, 2021).
.
Вячеслав Попов // Состояние невесимости
.
Состояние невесимости
Период запойного чтения у меня начался в одночасье в вагоне поезда «Москва – Бийск», которым мы с мамой возвращались домой после путешествия на юг и месяца у бабушки Ули в Кляринове.
От Москвы до, кажется, Сарапула, нашими соседями по купе были женщина с сыном, полноватым чинным мальчиком на год-полтора старше меня. Вежливо, но без особого интереса выслушав мои рассказы о море, жаренных на костре мидиях, сиреневой девочке-утопленнице, бирюзовом озере Рица и необыкновенной газировке под названием «пепси-кола», он сообщил, что был на юге уже три раза, в Феодосии, но вообще-то не очень любит жару и предпочитает Подмосковье. После чего без особой надежды в голосе спросил, нет ли у меня чего-нибудь почитать. Я с поспешностью, о которой вскоре сильно пожалел, согнал маму с нижней полки, залез в сумку с вещами второй необходимости и вынул оттуда новенькую книжку «Пятеро в звездолете».
Не помню точно, вез ли я ее из Бийска или она была куплена мамой в Рудне или Лиозно, но открыл я ее до того момента от силы три раза и в основном из-за картинок. Во-первых, это был Валёк — так мы с мамой, по незнанию, называли в именительном падеже Г. Валька (я полюбил его за иллюстрации к «Незнайке на Луне»: их можно было смотреть как мультфильм). Во-вторых, это было про ракеты и планеты — я был увлечен космической темой и считал себя специалистом в ней, так как помнил близко к тексту книгу Павла Клушанцева «О чем рассказал телескоп» (вообще-то, я надеялся, это оценит мой папа, я знал, что он делает ракеты). Клушанцева в отпуск мы не повезли: мама убедила меня, что у него крупноват формат и вообще, если эта книга для меня настолько ценна, лучше не подвергать ее превратностям путешествия…
— Вот, — протянул я мальчику «Пятерых в звездолете». — Только она длинная. Может, сначала в акулину сыграем или в дурачка?
— О, нет, извини… Если бы в покер, но ты же, наверное, не умеешь. И колода ваша не подойдет. А шахмат нет? О, да это у тебя фантастика! Нормально! До завтра прочитаю.
Мальчик взял книгу и, прихватив с собой коробку кукурузных палочек, взгромоздился на верхнюю полку. И пропал. Пару раз он раз свешивался к столику, чтобы глотнуть минералки и заменить пустую коробку кукурузных палочек полной, один раз слез, чтобы дойти до туалета и выпить чаю с бутербродами, один раз беззвучно пукнул. Сказать, что я был разочарован — не сказать ничего. Я был совершенно выбит из колеи: меня ни за что лишили главного удовольствия дальних поездок: с кем-нибудь познакомиться, кого-нибудь запомнить и запомниться чем-нибудь самому…
Мама мальчика тоже не проявила ко мне особого интереса. Она вежливо попытала меня на предмет школьных успехов, кружков и секций, но скоро убедившись, что ее сыну я ни в каких отношениях не конкурент, достала вязание, увесистый зеленый том из какого-то собрания сочинений, надела очки с тонкой золотистой дужкой и стеклами на винтиках и стала вязать, читая.
Моя мама, поймав мой растерянный взгляд, мимолетно изобразила поднятием бровей, округлением глаз и движением головы ироничное «О как!», чем слегка развеселила меня и ненадолго восстановила пошатнувшееся душевное равновесие. Мы с ней сыграли в акулину, в дурачка, потом пару раз в балду. Перекусили вареными яйцами с яркими деревенскими желтками и московскими неказистыми помидорами. Выпили чаю с отличными плиточными ирисками — упруго-рассыпчатыми. Потом я пошел по вагону.
Большинство дверей было открыто, и поэтому можно было встать лицом к окну и, глядя на отражение, подсматривать за чужой жизнью поверх скучно меркнущего пасмурного неба и однообразного мелькания редколесья и разнотравья…
В одном купе играли на гитаре и пели, но я терпеть не мог пение, особенно такое — с самозабвенным вытягиванием шеи и поматыванием головой. И, самое главное, основным певцом был мужчина: верх неприличия, по моим тогдашним понятиям.
В другом купе имелся младенец, что меня на какое-то время развлекло. Я даже удостоился его слюнявой улыбки и похвал взрослых («Какой хороший маальчик! Сашенька мячик урониил, а мальчик Сашеньке мячик вернуул! Спасиибо, мальчик! Да, Сашенька?»).
Еще в одном купе шел пир горой, но мне очень не нравились пьяные.
Ближе к туалету ехала семья с двумя девочками, и в принципе я был бы не прочь с ними познакомиться, но старшая, примерно, моя ровесница, встретившись со мной взглядом, скроила такую хмурую мину, что я поспешил убраться.
В конце концов я сел на откидной пуф и стал считать полустанки и переезды, с истошным звоном пролетавшие за окном гигантской каруселью, которая странным образом, при всей судорожности звона и мелькания огней на первом плане, в целом вращалась величественно и неспешно. В густеющей черноте начали проступать картинки из книги Клушанцева…
— Мальчик, иди в свое купе, не мешай работать!.. — услышал я голос проводника, проносившего у меня над головой тяжелую дребезжащую гроздь стаканов в подстаканниках.
Нарочно подволакивая ноги по ворсу красной ковровой дорожки, чтобы оставлять следы поглубже, я вернулся в купе. Сережа — почему-то в эту поездку было невероятное количество Сереж, этот мальчик тоже был Сережей — все так же читал. Женщины уютно устроились на нижних полках. Мама мальчика — в изящной русалочьей позе. Она уже просто, без книги, вязала. А моя, полулежа с вытянутыми скрещенными ногами, листала какой-то журнал, купленный в киоске «Союзпечать» на Казанском вокзале.
Я забрался к себе наверх, в одиночку пересмотрел все свои каникулярные трофеи: плоскую гальку с раскрашенной фотографией и хвостатой подписью «Морской порт Сочи», собственноручно собранные морские камешки, обточенные волнами кусочки бутылочного стекла и створки мидий, пару пробок от пепси-колы, а также коричневую солдатскую пуговицу и автоматную гильзу — презент деревенского кузена, которого мы застали в отпуске из армии. И тут меня посетил острый приступ досады, я позвал маму, стал шептать ей на ухо, что хочу попросить назад мою книжку, но она сказала, что это неудобно, тем более что вон как быстро мальчик читает, утром ему выходить, а у меня впереди еще два дня полных…
Когда я проснулся утром, наши попутчики сидели на нижней полке уже умытые и в целом готовые к высадке, мамы вежливо беседовали на педагогические темы, а мальчик дочитывал мою книгу. Поймав на себе мой тяжелый взгляд, он поднял указательный палец вверх, победительно улыбнулся и сказал:
— Заканчиваю, три страницы осталось.
Когда я спустился вниз, он протянул мне книгу.
— Спасибо! Ты спас меня от скуки!
— Ну как тебе, понравилось?
— Да нормально, только слишком детская. «Машина времени», конечно, поинтереснее. Не читал? Советую!
Вскоре после приезда в Бийск «Пятеро в звездолете» были прочитаны и отложены навсегда, как слишком детские. Но «Машину времени» я искать не стал — из гордости. А вместо этого пошел к нашим соседям Никифоровым и попросил у тети Нади книгу, которую у них на моей памяти два раза брал читать мой отец — «Полдень XXII век. Возвращение» каких-то А. и Б. Стругацких. Я знал, что А. и Б. — братья, в разговорах отца с его друзьями это упоминалось. Читая Стругацких, он посмеивался, но я не решался спрашивать его, что там смешного. Картинки там были тоже неплохие, хотя и не очень много.
А поздней осенью родители разошлись.
И вместе с отцом переехала моя бабушка, моя бабушка Нина, Неонила Ильинична. Здесь важно сказать о ней только одну вещь. Именно она прочла мне вслух «Незнайку на Луне» — самому читать такую толщину мне было лень. Она читала мне ее несколько месяцев, смешно и упорно искажая незнакомые слова («…состояние невЕсимости…» — «Баба, невесОмости!» — «Ту, Слаука, молчы! чытать ня буду!»). Это была вторая книга, которую она прочла за свою жизнь. Первую, «Робинзона Крузо», она читала мне еще по слогам. У нее за плечами, как и у меня, был один класс школы. Я просил ее мне читать, и она читала. Делая паузы и понижая голос, когда думала, что ее могут услышать через дверь мама или отец.
.
Птички
Из всех детских игрушек — а было их не то чтобы много: коробка из-под чего-то хозяйственного на все, включая конструкторы и настольные игры — почему-то с особой отчетливостью помнится странный, совершенно бесполезный предмет.
Рябиново-красный, блестящий, двойной.
Было в нем что-то от толстых слипшихся кавычек. Или что-то отдаленно иероглифическое, древнеегипетское.
Пожалуй, я мог бы без особого труда нарисовать этот предмет, и, возможно, в конце концов так и сделаю.
Но для начала мне хочется воссоздать его исключительно словесно.
Два совершенно одинаковых куска отличной, спокойно блестящей, очень твердой пластмассы, соединенных так, что один плотно прилегает боком к другому, при этом левый как бы уступает правому первенство. Сложите перед собой ладони с поднятыми большими пальцами и сместите правую на несколько сантиметров вперед. Принцип понятен.
Предмет этот не был цельнолитым и тупо монолитным и не был простой склейкой двух идентичных элементов. Они частично входили друг в друга. На нижней части конструкции, на ее плоском основании, хорошо различался прямоугольный ступенчатый стык.
Больше никаких прямых углов. Все ребра и грани сглажены и скруглены.
Держать в руках эту вещицу было приятно, но неудобно.
Я пытался брать ее, как пистолетик, она сопротивлялась — явно делалась без расчета на то, чтобы быть по руке.
Пытался найти ось устойчивого вращения и закрутить вокруг нее эту штуковинку на боку, на основании, но центр тяжести ее был таков, что вращение получалось кратким и неубедительным.
В общем, это была бесполезная, хотя и странно притягательная, отчасти загадочная штука.
Полагаю, Хармс смело мог бы назвать ее фарлушкой.
Я спросил у мамы, что это. Мама сказала, что это просто такое комнатное украшение — птички.
Действительно, если пристально присмотреться, в этих двух силуэтах угадывалось нечто птичье: у каждого едва намеченный очень тупым и сильно скругленным углом намек на клюв, а сзади небольшое сужение, переходящее в небольшое расширение, которое, так уж и быть, могло сойти за хвост. Держать птичек за хвост было вполне удобно. А вот на ладони они были не слишком усидчивы, теряли равновесие и заваливалась.
Пожалуй, все контуры птичек были образованы сочетанием парабол разной размерности. В целом предмет вполне естественно вписывался в модернистский оттепельный дизайн с его треугольными грушами, трехногими треокруглыми журнальными столиками, асимметричными янтарными кулонами и обложками журнала «Юность», оформленными каким-нибудь Горяевым, Нисским или Красаускасом.
Думаю, это был чей-то недорогой и простодушно-символический подарок, на годовщину родительского супружества, перешедший за бесполезностью в полное мое распоряжение.
Я то ставил его на верхнюю, открытую полку секретера, то убирал внутрь за откидную дверцу, то клал в коробку к игрушкам. Но он не давал мне покоя.
Постепенно вещица превратилась в головоломку без загадки.
Но что-то вроде разгадки у нее оказалось.
Однажды я вооружился скальпелем — у мамы был скальпель, которым она пользовалась для обрезки ватмана при изготовлении учебных пособий — и стал вводить его в тончайшую щелку стыка. Скальпель сорвался и оставил грубую белесую царапину на основании штуковины. Вещь была испорчена, и меня это ожесточило. Я стал вгонять скальпель увереннее и глубже, пока не услышал тихий хруст. Половинки распались.
Внутри, конечно же, не было ничего, кроме шероховатого, спекшегося от клея желтоватого пластмассового сухаря и пары слепых глазков от прятавшегося внутри неглубокого шипового соединения. Врозь, одна отдельно от другой, половинки устоять уже не могли. Меня пронзило острое чувство стыда и вины. Я чувствовал, что совершил непоправимое.
Вскоре после этого давно уже ссорившиеся родители разошлись.
Половинки птичек я некоторое время хранил. Говорил себе, что можно склеить. Но склеивать не стал.
Нет-нет, то одна, то другая недоптичка попадались под руку среди игрушек. Сначала я хотел унести их на улицу и сжечь на костре — мне было интересно, какого цвета будет пламя от этой пластмассы, — но в конце концов просто выбросил. Тайком, чтобы мама не видела, засунув поглубже в мусорное ведро.
.
Первый персик. 1974
С Юга мы уезжали на поезде. Когда зашли в купе, там никого не было. Я спросил маму: «А что, мы так и будем вдвоем до самого Смоленска?». «Нет, конечно. Обязательно кто-нибудь подсядет, скорее всего, на одной из ближайших станций. Мы же с тобой тоже не в Адлере садились».
Действительно, через пару станций у нас появились попутчики — пара: мужчина и женщина, оба смуглые, черноволосые. Он высокий, худой, с узким горбатым носом, с синеватой сединой на висках, в черной кожаной куртке, алой рубашке, джинсах и лакированных полуботинках. Она тоже в джинсовом и кожаном, совсем молодая и такая красивая, что, вспоминая потом, я видел ее как бы недорисованной — одежда осталась в памяти едва намеченной. Отчетливо запомнился только широкий ремень с большой пряжкой. Он очень подчеркивал ее тонкую талию и очень высокую грудь. Вряд ли я мог бы тогда описать это в таких словах, но уже понимал и чувствовал, что это красота.
У женщины были пышные вьющиеся волосы до плеч, огромные, длинные и какие-то медленные глаза. И сама тоже медленная и тихая. А лицо, руки и даже белки глаз — желтоватые. Это было очень необычно, я никогда прежде таких людей не видел.
Мужчина оживленно беседовал с мамой, рассказывал ей, что они недавно поженились, едут к родственникам в Краснодар, нет, не грузины, а абхазы, что Абхазия — это не Грузия, и что следующий раз нам обязательно нужно съездить в Сухум, красивейший город Закавказья, а такой природы мы вообще больше нигде не увидим.
Женщина почти ничего не говорила, ограничиваясь кивками и односложными фразами, подтверждающими слова мужа. Перехватывая мой любопытный взгляд, она чуть-чуть, в шутку, хмурилась и улыбалась.
Мама была почему-то очень скованной, даже напряженной. Я это чувствовал по ее голосу. А когда мужчина достал из коробки, задвинутой до этого под нижнюю полку, и протянул мне огромный красно-желтый нежно-бархатистый персик, мама под столиком перехватила мою руку и крепко прижала ее к моему колену.
Персик она взяла сама, как-то осторожно положила его на белую казенную скатерку, поблагодарила за угощение («Такой красоты никогда в жизни не видела!») и заговорила о том, что нам уже пора спать, дорога предстоит длинная и тяжелая.
Когда мы с туалетными принадлежностями и полотенцами вышли из купе, мама преобразилась.
«Не смей, слышишь, не смей даже притрагиваться к этому персику!» — шептала она мне железным шепотом, расширяя глаза и тряся меня за плечо. «А почему?» — «Ты что, не видел какого она цвета?» — «Какого?» Я не понимал, чем маме не понравился цвет персика и почему персик — она. «Она же вся желтая. У нее же желтуха!» — «А что такое желтуха?» — «Это гепатит, тяжелое инфекционное заболевание, а он ее везет как ни в чем не бывало! Ни стыда, ни совести! На девочке женился, делает с ней что хочет! На все наплевать! На всех наплевать! И проводник тоже — как он их пустил? Невооруженным же глазом видно, что у нее желтуха! Не смей брать, даже не думай — заразишься! Сейчас вымоешь руки три раза и ни к чему в купе не прикасайся».
Утром в купе уже не было ни соседей, ни персика — Краснодар мы проехали ночью, когда я спал.
«Мама, а где персик? Ты его назад отдала?»
«Конечно выбросила. Даже не напоминай!»
Всю дорогу до Смоленска мы, кажется, только и делали, что мыли руки.
Это был первый персик в моей жизни. На море мы таких дорогих фруктов не покупали. Только алычу, груши, инжир и абрикосы. Персики продавались, но мама говорила, что они еще незрелые и слишком дорогие.
Когда я наконец впервые попробовал персик — не помню, когда точно — через несколько лет, может быть, в Ленинграде, он меня совершенно не впечатлил. Его вкус не шел ни в какое сравнение с тем, воображаемым, абхазским, смертельно опасным.
.
Я и Адель
У нас на АБ в книжном магазине «Мысль» было три продавщицы.
Одна угрюмая, Анна Ивановна, кажется, — старшая из всех, с грубым лицом, косой, уложенной корзинкой, мужским животом и кубическим бюстом.
Носила черный суконный сарафан — униформу немолодых учительниц и общежитских комендантш.
Анна Ивановна не любила таких как я: ходят, листают часами все подряд, а покупают редко. Не любила, когда ее просили отложить книгу на пару часов: «Сколько раз можно повторять: откладывать не положено». Принимать подержанные книги не любила тоже, и отсев у нее был самый беспощадный.
Другая была довольно индифферентная, но внутренне нервная брюнетка с короткой круглой стрижкой, в вечном глухо застегнутом бордовом жакетике, желтоватая лицом, сухая и кареглазая.
Про нее я точно знал, что она прямо-таки ненавидит иметь дело с букинистикой.
Перелистывая страницы, она всегда была страшно напряжена.
Однажды, отлистав полстопки моего старья, она вдруг оцепенела, дико исказилась лицом и зашипела:
— Сссейчассс жже уберицццьхе… Вхолосссы… вхолоссссы…
Я не сразу понял, в чем дело, стал трогать себя за голову, а она зажала рот и убежала за стеллажи в туалет, откуда послышались звуки рвоты.
Только тогда я увидел лежащий между страниц длинный мамин волос и понял в чем дело.
Как я потом прочитал, такое расстройство называется трихофобией.
Третья продавщица была само спокойствие и флегма. В длинном лице ее было что-то старинное и слегка лошадиное.
Если был выбор, я предпочитал иметь дело именно с ней. Она нормально реагировала на все просьбы и без раздражения отвечала на все вопросы. «Да, пожалуйста». «Новые поступления ожидаются через неделю».
Когда несколько лет спустя я впервые увидел золотой портрет Адели Блох-Бауэр, вернее, плохую его репродукцию, то даже вздрогнул — это была она: та же прическа, увенчанная массивным узлом, тяжеловатые веки, насморочная томность.
Дистанция и достоинство.
Добропорядочный декаданс…
Кстати, кто-то мне говорил, что есть фотография Климта, на которой он удивительно похож на меня.
Там он в таком просторном холщовом балахоне, плешиво-лохматый.
Что ж, почему бы и нет.
Мало ли в мире рифм.
.