Проза Александра Вергелиса тонка, психологична, сюжет текуч, но в то же время кристально ясен. Сумасшедшие у павильона метро, ничем не лучше обстановка на работе, неспокойно в метро. И тревожные красные буквы на стене вагона, редко, но встречаются, всегда не вовремя: «КТО Ш БУСТ». Можно пытаться расшифровать, но вряд ли удастся, все закручено, как наш мир. Как ничего не дадут попытки логического осмысления жизни вокруг. Похожее уже случалось, тогда на стенке вспыхнуло: «мене, текел, фарес», и это не привело ни к чему хорошему.
Михаил Квадратов
Александр Вергелис родился в Ленинграде в 1977 г. В 2001 г. окончил магистратуру факультета социальных наук РГПУ имени А.И. Герцена. Работал школьным учителем, журналистом, служил в пограничных войсках. В 1997-98 гг. посещал литературную студию при газете «Пять углов» (руководитель — Светлана Иванова). С 2001 г. — участник литературной студии Алексея Машевского. Публиковался как поэт, прозаик и критик в журналах «Волга», «Нева», «Новый Берег», «Новый мир», «Звезда», «Знамя», «Дружба народов», «Крещатик», «Сибирские огни», «Слово/Word», «Урал» и других изданиях России и зарубежья. Автор книг стихов «В эпизодах» (СПб, 2010), «Обещание света» (СПб, 2017). Лауреат премии журнала «Звезда» (СПб, 2006, 2020), премии имени Бэллы Ахмадулиной «Бэлла» (Верона, 2013), премии «Молодой Петербург» (2023), победитель конкурса им. Н.С. Гумилева «Заблудившийся трамвай» (2017). Живет в Санкт-Петербурге.
Александр Вергелис // КТО Ш БУСТ?
Очки, очки.
Скидки по визитке.
Проверка зрения…
Она поёт это, как поют колыбельную — ласково, убаюкивающе. Она вкладывает в это пение всю душу — кроткую, почти ангельскую. О том, что именно такова её душа, свидетельствует в ней всё: не знающая косметики пятидесятилетняя кожа узкого лица с морщинками беспрестанного умиления, платочек из полупрозрачной ткани, сложенные на груди руки. Но главное — голос, интонация…
Автошкола, автошкола…
Она могла бы петь в церковном хоре. Возможно, она там и пела — в часы, свободные от работы. От работы? Да, это её работа, и заключается она в стоянии возле павильона метро и повторении одних и тех же бессмысленных слов и фраз. С утра до вечера. Изо дня в день. Живая реклама, ходячая доска объявлений. Нет, это не может быть работой! Это может быть только схимой — добровольно принятым наказанием за какой-нибудь тайный грех — утопленного в колодце ребёночка, например. Возможно, она, как говорится, немного того — трудно сохранить рассудок в целости, повторяя эти мантры.
Да, разумеется, она сумасшедшая. Тихо помешанная. А других на такую работу и не берут — другие, нормальные, делать всё это просто не смогут. А если и смогут, то через некоторое время тоже повредятся умом. Если бы я вот так же стоял здесь каждый день и повторял все эти заклинания, я, наверное, спятил бы уже через неделю.
Я привычно подхватываю это и несу с собой — эти двойные «очки», эту дуплетную «автошколу» — до самого порога. Впрочем, эта песня сопровождает меня и на службе — я здороваюсь с охранниками, разговариваю с коллегами, выслушиваю наставления начальства, а сам на все лады пропеваю про себя эту приставучую дичь. И надо признаться, не без некоторого удовольствия.
Правда, иногда этот гармонический строй ломается ещё по дороге, при столкновении с новым звукорядом, со странной песней, которую исполняет на тротуаре сухощавый пожилой дядька — кривой, жилистый, в старом пиджаке — вот уж кто настоящий шизик!
И немецких королееей…
Сколько раз уже видел я этого человека? Двадцать? Сорок? Сначала при нём был маленький кассетный магнитофон, таких давно уже не выпускают — можно сказать, музейный экспонат. Он прижимал его к груди вместе с иконкой, обёрнутой от дождя полиэтиленом. Или же это была не иконка, а портрет одного из этих самых королей — без очков я не мог разобрать, а останавливаться и смотреть было неудобно. Из магнитофона в уличный гул выплёскивалось нечто странное — если это была песня, то сочинил её сумасшедший. Потом магнитофон, видимо, сломался, и уличному стояльцу пришлось петь самому. Петь ту же самую хрень. Сколько раз я это слышал? Пятьдесят? Сто? Но почему-то всякий раз улавливал только финальную часть припева:
И немецких королееей…
Именно этот обрывок по странной закономерности успевал попасть мне в правое ухо, когда я, вечно опаздывающий, пролетал мимо. А в правый скошенный глаз — седая щетина на впалых щеках и остром подбородке, рифмовавшемся с ещё более острым кадыком.
Несчастный старик. В этот раз в руках у него не иконка, а цветная, в аккуратной рамочке фотография немолодой женщины, лежащей на диване — больная жена? Сестра? Дочь? Но в остальном всё по-прежнему, как и этот хвостик, который он старательно тянет:
И немецких короле-ей…
Каких ещё королей? При чём тут короли? Зачем они? Когда-то, в прошлой жизни закончивший истфак, я пытался сообразить, о каком историческом периоде идет речь, о каком из бесчисленных средневековых германских государств поётся в этой дурацкой песенке. Но сегодня меня волнует другое. Сегодня я снова вынес из-под земли это странное, крупной дробью застрявшее в моём черепе сочетание букв…
Итак, сегодня в вагоне метро, глядя перед собой в населённый призраками аквариум окна — туда, где бесконечные переплетения металлических водорослей тянулись сквозь моего чёрно-белого зыбкого двойника, я вдруг снова почувствовал тревогу. Бархатный пожилой голос вкрадчиво, с едва уловимыми нотками раздражения просил не препятствовать закрытию дверей, не задерживать отправление поезда, а входя в вагон, не забывать снимать рюкзаки, само собой, уступая места инвалидам, пассажирам с детьми и беременным женщинам. Голоса никто не слушался — например, рюкзаки не снимали, что всегда меня раздражало. Впрочем, не это занимало меня в ту минуту. Я думал о причине моей тревоги. Вернее, об отсутствии какой-либо причины. Ещё я думал о том, что вот диктор уже умер — об этом в прошлом году сообщали по телевизору — а голос его по-прежнему увещевает пассажиров, и всё так же безрезультатно. Тут я поднял глаза и всё понял. С цыплячье-жёлтой стены вагона на меня нагло таращились знакомые красные буквы:
КТО Ш БУСТ
Я вздрогнул и наверное, побледнел. Это было именно то, что я так боялся увидеть…
Первое, что приходит на ум — сокращение. Когда-то я пытался расшифровать его, но дальше первой тройки литер продвинуться не мог. Мой мозг топтался на этом «КТО», порождая одну нелепицу за другой. Наименее абсурдной версией был загадочный «консультант транспортного отдела», к которому, по всей видимости, и следовало обратиться с этим вопросом. Впрочем, более солидно выглядела «комиссия технического осмотра», очевидно, следившая за состоянием подвижного состава и оставлявшая свои красные автографы на стенах проверенных вагонов. Среди прочего означенная комиссия могла проверять «качество тормозного оборудования» или контролировать процесс естественного нагревания воздуха в переполненном вагоне, при расчётах используя некий «коэффициент температурного обмена». Впрочем, всё это не могло удовлетворить мой взыскующий разум, который требовал ясности и правдоподобия. Но в отсутствии и того, и другого верх брало воображение, и вот откуда-то из области научной фантастики выкатывалась на маленьких колесиках, блестя никелированными боками, каплевидная «капсула телепортационного отправления» — чудо транспортной системы будущего, благодаря которому пассажиру не надо будет трястись в переполненном вагоне, а стоит только войти в эту самую капсулу, нажать на кнопку и через секунду выйти в нужном месте. Но главным образом в голову лезло нечто, к транспорту никакого отношения не имевшее, например — отдававшая библиотечной пылью «классификация топографических объектов» или неизвестно кем и зачем составленный «каталог творческих открытий». Время от времени красной лампочкой вспыхивала передо мной «контрольная точка отсчёта», и даже грохотала в стуке вагонных колёс грозная «контртеррористическая операция». Над этим нагромождением чепухи возвышался «кран такелажный особый», при помощи которого отцепленные вагоны в моих фантазиях поднимались и перемещались в специальный ангар, где их осматривала уже упомянутая выше техническая комиссия. В чём заключалась особость этого крана, точно сказать трудно, перечень благоглупостей можно продолжать долго, достаточно сказать, что в конечном итоге на это проклятое «КТО» претендовала, сама того не ведая, даже моя начальница — Курц Тамара Олеговна.
Циничный Борис любил позубоскалить над её отчеством, особенно в присутствии юной недотроги Ольги Н., которой Курц не благоволила, а Борис — напротив, более чем. Испытывавший естественную неприязнь к любому начальству, тем более к такому, как Тамара Олеговна, и раздражённый равнодушием обольстительной, хоть и недалёкой Ольги, он выдумал что-то вроде футбольной кричалки, отравленное острие которой было направлено против обеих дам:
Оле, Оле, Оле, Оле! Оле-говна!
В этой припевке, издевавшейся над отчеством начальницы, содержался и намёк на известное высказывание Тамары Олеговны по адресу несчастной Ольги: «Говна ей на лопате, а не премию».
О, Тамара Олеговна! О, помесь кобры и бегемота! О, дебелая тварь с гипнотическим взглядом! Поверив на секунду, что это именно Ваши инициалы начертаны на стене вагона, я более не мог предаваться своим полудетским забавам с расшифровкой этого треклятого троебуквия. В Вашу квадратную фигуру упирались голубые лучи моего воображения. Здесь, по линии Ваших густых и вечно сдвинутых бровей проходила финишная черта. За этой чертой был абсолютный мрак.
Вернее, дальше шла буква «Ш» — совершенно непроницаемая, похожая на шумерскую клинопись. Обессиленный бесплодными попытками, я по примеру Бориса развлекался, перебирая эпитеты, достойные моей дражайшей руководительницы — главным образом непристойные, уж так выходило. Ничего иного с этим забором из трёх вертикальных палочек придумать не удавалось. И я вынужденно шёл дальше — к финальной части этой триады, к таинственному четверобуквию «БУСТ». Какой смысл кроется здесь? «Блок управления системой торможения»? «Бюро учёта списанного транспорта»? Снова юркими многоножками вбегали в мой череп эти случайные словосочетания, и чем дальше, тем абсурднее был смысл, который они несли. Особенно много среди них было псевдотехнических терминов вроде «балки упорной среднего торсиона» или «буферного угла суппортной тяги». Я, жалкий гуманитарий, старался представить себе, как это выглядит, пытался постичь принцип действия этих устройств, но напрасно. Тогда я попробовал увидеть это «БУСТ» как нечто целое, не распадающееся на отдельные буквы. Я валял это «слово» во рту, перетасовывая картинки, возникающие при его произнесении. Что оно могло означать, если бы действительно было словом? Мне мерещился какой-то массивный эбонитовый кругляк, какая-то вспомогательная деталь вроде маховика. Потом мне вспомнилось, что в компьютерных играх, которым я в своё время отдал щедрую дань, но которыми никогда не увлекался настолько, чтобы потерять связь с реальностью, слово «буст» означало ускорение. Я тщился осмыслить и этот вариант, но ускорить собственную мысль не удавалось, Тамара Олеговна снова вырастала передо мной отвесной скалой, и вот мне уже мерещился мощный начальственный бюст. Или же — бруствер из документов и канцелярских папок, ожидавший меня на моём рабочем столе.
Можно было пойти простым путём — поискать расшифровку в Интернете, но я всякий раз забывал это сделать, усевшись за рабочий компьютер — или не забывал, а как бы откладывал это на потом, а потом ещё на потом, и ещё, и так до бесконечности. Надо полагать, истинная причина этой прокрастинации никакого рационального объяснения не имела — я почему-то должен был сам, без посторонней помощи расшифровать эту аббревиатуру. Или, точнее, вложить в этот набор букв какой-то особый смысл. От этого зависело что-то очень важное, определявшее всю мою дальнейшую жизнь. И не только мою. Пожалуй, от этого зависела судьба всего человечества.
Вот Борис обязательно расшифровал бы эту «лабуду», как он непременно сказал бы, поделись я с ним своей подземной тайной. Мой коллега был чертовски умён. И дьявольски недисциплинирован — именно поэтому, когда месяц назад он не появился в отделе ни в положенные девять, ни в девять с четвертью, никто не спросил о нём, никто не забил тревогу. Все решили, что Борис по обыкновению загулял, и что скоро он обязательно позвонит и умирающим голосом объявит о своей временной нетрудоспособности. Обычное для него дело. Но прошло два часа, а никакого звонка не было. И если бы не «аналитическая справка», которую Борис в прошлом году готовил для министерства, не понадобилась вдруг Тамаре Олеговне, вызванной к начальнику департамента, никто бы не стал искать его, никому бы в голову не пришло звонить его бывшей жене, коя, разумеется, ничего не знала, но неожиданно дала телефон его новой (четвёртой по счёту) жены, которая, впрочем, тоже пребывала в неведении, находясь в роддоме. На звонки Борис не отвечал, один из нас вызвался съездить к нему домой и спустя сорок минут позвонил оттуда с известием, повергшим наш отдел в состояние минутного ступора. Оправившись от первого потрясения, мы заговорили — нет, мы закричали все сразу, оглушённые невыносимой тишиной. Лейтмотивом этого многоголосья была уверенность в том, что произошла ошибка, что наш ходатай что-то перепутал — никто не хотел верить, что Борис к его приходу уже несколько часов остывал в своей постели, вперив стеклянные зрачки в потолок. Тем не менее, это была правда: Борис умер. Причину его смерти врачи так и не установили — записали остановку сердца. Тихая смерть.
Это могло случиться с кем угодно, только не с Борисом. Жил он шумно, размашисто, и такая смерть ему совершенно не шла. Никто не удивился бы, погибни он в автокатастрофе, он мог сорваться с балкона любовницы, его могли убить в драке — но спокойно умереть в собственной постели, да ещё неизвестно от чего… Когда вечером того злополучного дня я лёг в кровать, со мной случилось нечто небывалое. В какой-то момент я словно бы раздвоился. Одна моя половина лежала в постели, а вторая, полупрозрачная и невесомая, как дым, отделилась от своего неподвижного косного двойника и подплыла к окну. Интересно, что я наблюдал это как бы со стороны, вернее — сверху, примерно оттуда, где висела бахромчатая мамина люстра. Это раздвоение, точнее растроение продолжалось совсем недолго, всего несколько секунд, потом всё мгновенно вернулось в прежнее положение. И именно после этого услышал я эти слова — в шорохе ли занавесок, в шёпоте ли собственных сухих губ — чувствуя что-то вроде трагического вдохновения:
Крадётся Танатос.
Осторожные шорохи.
Борис умер сегодня тихо…
Это было похоже на стихи. Что-то вроде японских трёхстиший — не вспомню, как они называются. Мне, склонности к сочинительству никогда не имевшему, было странно и немного стыдно оказаться в роли стихотворца. В сумерках, не зажигая свет, почти вслепую записал я эти строчки на первой попавшейся бумажке, на оборотной стороне какой-то квитанции. А утром, с трудом прочитав написанное, скомкал и выбросил её в мусорное ведро. На службе всё было как обычно, если не считать скорбного квохтанья коллег о смерти Бориса, суетливого сбора денег вдове, которая, как говорили, накануне вечером родила девочку. Весь день я не мог сосредоточиться на работе, испытывая необъяснимое беспокойство. А вернувшись домой, сразу бросился к мусорному ведру, где отыскал и с нетерпением развернул скомканную квитанцию. Интересовали меня не слова, но буквы — начальные буквы слов, составлявших ту странную ночную запись. Эти буквы были —
КТО Ш БУСТ
С того дня я перестал видеть в вагонах эту надпись. Я стал забывать о ней. А сегодня она явилась мне снова.
Миновав старика, я шагаю по мокрому тротуару, потом перебегаю улицу наискось — туда, где хмурые худые зазывалы у посеревших от грязи китайских автобусов надрывно кричат с восточным акцентом: «Заходзим, заходзим!» В их хриплых выкриках, в их чёрных глазах — усталость и презрение к текущей по улице людской массе, вся ценность которой исчерпывается наличием денег на проезд.
Я опаздываю. Я всё время опаздываю. Ничего не могу с собой поделать.
У тротуара четыре маршрутки, все идут туда, куда мне нужно. Какая поедет первой — неизвестно. Это лотерея, в которую я играю каждое утро. Вместе со мной в неё играет еще человек пятьдесят подобных «опоздунов», как это называл Борис. Они, как и я, нервничают, и точно так же, как и я, не могут определиться, в какую маршрутку сесть. «Сесть» — это, конечно, просто фигура речи, дай Бог втиснуться и поехать — но когда отправление, никто не знает.
Водители то и дело давят на газ, маршрутки рычат, дёргаются, сдвигаются сантиметров на десять и замирают. У кого-то сдают нервы. Из толпы выбегает несколько человек, самых нетерпеливых. Среди них я.
В автобусе душно и напряжённо. Кто-то не выдерживает. Когда поедем? Сколько можно ждать! Это издевательство!
— Два минут отправляемс!
Но проходит две, три, пять минут — автобус, все так же подёргиваясь, никуда не едет. Водитель то и дело порыкивает мотором, имитирует старт. И только когда последний пассажир на нижней подножке в отчаянии цепляется за полы пиджака впереди стоящего, двери закрываются, вминая этого последнего в плотную пассажирскую массу.
— Пэрэдаём за праэзд!
Над моей головой звенит мелочь, шуршат бумажки. К счастью, я настолько мал ростом, вся эта процедура проходит без моего участия.
День тоже проходит как будто без моего участия. Он полон событий, нервотрёпки, телефонных звонков, переписки, лени. Но когда он заканчивается, ничего не остаётся, как будто ничего и не было. И если бы у меня спросили, чем я там занимался с утра до вечера, в первые несколько секунд я едва ли смог бы внятно ответить — что-то писал, о чём-то договаривался, с кем-то спорил, а по сути… Единственное, что остаётся в моей памяти — утренняя песнь женщины из церковного хора, бедной детоубийцы в платочке:
Очки, очки… Скидки по визитке…
Это я напеваю, убирая бумаги со стола, кладя очки в очечник, а очечник в портфель, это я напеваю с чувством выполненного служебного долга и одновременно с предощущением катастрофы. А на обратном пути — другие песни, другие лица. Декорации те же, действующие лица новые. Азиат, торгующий овощами. Рыхлолицая дебелая женщина-тумба с громкоговорителем.
Магазин цветов «Фантазия».
Профессиональные флористы подберут цветы на любой вкус.
Цветы и букеты для самых взыскательных.
От классики до экзотики.
На заказ.
Эти слова она повторяет уже так долго, что, наверное, совершенно перестала понимать их смысл: произнося всё это, она думает не о цветах и флористах, а о чем-то совершенно другом, далёком от этого магазина, и быть может, от этого мира — я вижу это по её глазам. Но каждое слово, вылетающее из громкоговорителя, чётко очерчено, твёрдо, выпукло, речь интонирована, как у профессионального диктора, с ускорениями на концах фраз, с проглатыванием гласных. Получается не «флористы», а «флорист», не «букеты», а «букет». И этот хвостик «на заказ» произносится в ускоренном темпе, но с длящимся «с» — «назакассс».
И это «назакассс» я уношу с собой под землю. Я повторяю это вслух, я смеюсь в голос, и идущие со мной рядом нервно косятся в мою сторону.
И мой сурок со мною…
Вечная Борисова песня в конце служебного дня. Я подозревал, что под сурком он имеет в виду меня — маленького, щекастого, и немного обижался на него — насколько вообще мог на него обижаться. И только теперь я понял, что сурок — это не я, вернее, не только я, но и он сам, и каждый из нас, ходящих этими путями от метро до метро. Теперь-то я знаю, он тоже страдал от ощущения заколдованности времени. Он тоже жил в капсуле этого бессмысленного, бесконечно повторяющегося дня. Ему бы другую капсулу — ту самую, телепортационную — уж он бы сумел ею воспользоваться!
Однажды мы дошли до метро вместе, чего раньше никогда не случалось — в отличие от меня, всегда задерживавшегося из-за каких-то недоделанных дел, Борис срывался к проходной минута в минуту, в точном соответствии с графиком рабочего времени. По дороге я рассказал ему обо всех своих давних дивных знакомцах — о женщине, певшей про автошколу, о старике с его немецкими королями, о цветочной женщине-тумбе. Не знаю, что услышал Борис в моём голосе, но на всё это он отреагировал неожиданно сухо. У каждого свой заколдованный круг, из которого никуда уже не выскочить, сказал он, посерьёзнев. И у каждого своя песня, повторяемая бессчётное количество раз. Впрочем, в этой повторяемости есть свой смысл: в конце концов, Земля тоже описывает круги, повторяя одно и то же: дни, ночи, времена года. Правда, рано или поздно и ей придется соскочить с этой центрифуги мирового всевращения…
Ах, как ты умел говорить, Борис! А какой, кстати, круг был у тебя? Все эти твои жены, любовницы, дети, пьянки, песни под гитару, интеллигентские всенощные споры на кухнях? Пытаясь выскочить из одного круга, всегда попадаешь в другой — не ты ли говорил мне это?
Всё, что ты вещал, было банально, это был набор напыщенных трюизмов — теперь-то ты с этим согласен? Но ты был настолько красив, что я ловил каждое твоё слово.
Прощай, Борис!
Иногда мне кажется, я могу что-то изменить. Выскочить из своего круга — как ты, но не совсем так, а как-нибудь по-своему. Но потом мне становится страшно. И я стараюсь не поднимать глаз — чтобы не увидеть на стене вагона красные буквы, несущие в себе новый зловещий смысл.
Я стараюсь не думать об этом, но колеса стучат: ктошбуст-ктошбуст, ктошбуст-ктошбуст…
А что если это вовсе не аббревиатура? А что если это что-то вроде заклинания?
Я боязливо оглядываю стены вагона. Ничего нет. Пусто. Слава Богу…
Нет, больше всего это похоже на вопрос. Вопрос мучительный, как будто исторгнутый из глубины чьей-то страдающей души. И я буду терзаться этим вопросом долго — пока не произойдёт последнее и главное событие моей жизни.
Я отчётливо вижу эту картину: за окнами будет стоять чистый и равнодушный осенний день. Тамара Олеговна, красавица Ольга и прочие сотрудники нашего отдела застынут в испуге и недоумении. Кто-то недоверчиво хмыкнет, кто-то заплачет от жалости… И когда меня бережно, но крепко возьмут под руки и медленно поведут из кабинета, я в тоске и отчаянии буду повторять один и тот же страшный вопрос, на который нет и не будет ответа.