Марк Стейнберг «Пролетарское воображение: Личность, модерность, сакральное в России, 1910 – 1925» — Бостон / Санкт-Петербург: Academic Studies Press / Библиороссика, 2022.

Одна из самых интересных возможностей — взглянуть на давно известное под другим углом зрения. Представьте, что мы подумаем об отце Андрея Болконского не как о своенравном старике и семейном тиране, а как о специалисте по военной истории, рассмотрим Толстого сугубо как помещика с новой методой управления или вдруг узнаем, что наша бабушка, кроткая и неприметная старушка, была выдающимся разведчиком, работавшим на обе стороны? Не потому ли так притягивают биография Анны Ахматовой от Аманды Хейт или жизнеописание В.И. Ленина под авторством А. Майсуряна, что мы вдруг видим то, что «замыленный глаз» не фиксирует? Взгляд с большого расстояния, не важно, географического, временного или культурного, не то чтобы более объективен и менее эмоционален — он просто непривычен, «остранен» и потому так привлекателен. Собственная культура и жизнь стереотипизированны помимо нашего желания, есть вещи, которые мы просто не способны рефлексировать, настолько они вошли в наше сознание, подобно Волге, впадающей в Каспийское море. Например, у нас есть представление об А. Платонове или П. Орешине, оно устойчивое, возникшее, возможно, еще в школьные годы, и, сколько бы книг мы ни прочли, первоначальный образ будет крайне сложно расшатать. Стейнберг претендует как раз на это — он предлагает нам пересмотреть часть фундамента.
«Данная книга представляет историю идей (и их трудноуловимых родственников — ценностей и чувств), но в отличие от традиционной интеллектуальной истории в центре моего внимания находятся те идеи, которые пытались сформулировать люди не очень образованные и почти всегда занимавшие в жизни подчиненное положение. Я рассматриваю эти идеи не как автономную область, а как связи с социальной и политической жизнью, но в отличие от традиционной социальной истории в центре моего внимания находятся не коллективы и сообщества, а отдельные личности, часто маргиналы, и не оформленные в систему социально-политические взгляды, а размышления, которые ближе к философским».
В современном литературоведении обширно представлены исследования культуры Серебряного века, в мельчайших подробностях изучена ветка неокрестьянской литературы, тщательные изыскания ведутся по течениям андеграунда, и только «пролетарское творчество» рубежа веков, как это ни иронично, ныне отстает. Возможно, чрезмерно освещенное в прошлом, сегодня оно по справедливости простаивает — группа «Кузница» и издание «Гудки», деятельность Пролеткульта и затем РАППа, ставшего базой для Союза Писателей. Та разноликая масса полукрестьян-полурабочих, которые частью стали слушателями Университета Шанявского, частью вошли в состав будущих студентов Литинститута, а частью исчезли в недрах Москвы и Петербурга навсегда к концу тридцатых, и стала центром внимания Марка Стейнберга. Исследователь пытается увидеть упущенное, протиснуться меж стереотипами, найти закатившуюся за пропаганду истину, словом, пересмотреть «Дело».
Период, рассматриваемый ученым, довольно обширен — начиная чуть ли не с 90-х годов XIX века, когда самосознание рабочего «просыпалось» — и до смерти В.И. Ленина. Долгий перечень известных и неизвестных пролетарских участников «литпроцесса» эпохи революций тоже впечатляет: от более изученных фигур А. Платонова, П. Орешина, А. Богданова, А. Гастева, В. Александровского, В. Казина — до совершенно ничего не говорящих нам имен Ляшко, Травина, Чернышевой, Брускова, Федора Калинина и т.д. Такой охват имеет как плюсы, так и минусы. Мы с удовлетворением видим картину формирования «нового сознания» на протяжении всего пути, от технически неумелого «плача» вчерашнего крестьянина по трудной жизни заводской до сформированного автора эпохи коллективизма и первых строек, усвоившего другие темы, другой язык, другое осознание себя. Однако такая развернутая панорама не всегда позволяет четко понять, что из чего родилось, как одни взгляды перетекли в другие, что именно произошло внутри личности. Попытка охватить такое огромное количество участников процесса, взглядов, тенденций, да еще на таком большом временном промежутке, приводит к тому, что порой наше внимание рассеивается.
Если освещение формирования официальных пролетарских писательских организаций (Пролеткульт, РАПП, СП) уже стало общим местом, как и факт, что таланту они принесли больше вреда, чем пользы, то другой аспект исследования — непредвзятое, глубокое внимание к личности участника процесса — самая сильная сторона книги. Здесь Стейнберг чужд стереотипов, которыми нередко страдают западные исследователи. Мы не встретим окультурившегося Степана, «бросившего писать про соху и начавшего писать про станок», «страдавшего при царе, а при Ленине расцветшего и восславившего свободу» — «И вот идет он с красным флагом». Мы увидим на примере «рядового автора», Гастева, Кириллова, Александровского, а то и еще менее известных, прочно забытых ныне поэтов, что на самом деле происходило внутри человека, несколько лет как вышедшего из крестьянской среды, или рабочего второго поколения. Каким он был на рубеже веков: суеверным, потерянным, бедствующим, тоскующим, но порой ищущим города, как шанса к лучше жизни. Каким он стал в предреволюционное время: уже получившим минимальное образование, но осознавшим свое бесправие, тяжесть труда, плохие условия быта, а главное, свое истинное положение на социальном дне. Наконец, что дала — и дали ли — ему революция, как он к ней приспособился, в чем изменился, а в чем — нет.
Очевидно, что труд автора наиболее ценен как социальное, а не литературоведческое исследование. Творчество тех деятелей эпохи, которые представляли художественную ценность, тем более в русле советской идеологии, вероятно, было уже изучено с лихвой, значит, здесь мы видим либо тех, кто, при оригинальных мыслях, не представлял художественной ценности, либо тех, кто не отвечал духу времени (оказался не нужен ни красным, ни белым). Возникает вопрос: если история забыла, почему мы должны снова просеивать через сито? Конечно, нам интересно в принципе, как формировался рабочий писатель, подобно тому, как в XIX веке формировалась дворянская литература. Нам любопытно, о чем думал, что читал, куда ходил и за что боролся молодой маргинал 1910-х годов. Какие идеи он отвергал, а какие ассимилировал, что им двигало в предпочтениях, чье влияние он испытывал. Нам приятно открыть в Кириллове или Родове, высмеянных Маяковским плоских фигурах певцов завода, сложные и глубокие личности, несправедливо примитивизированные потомками. Такая реабилитация неоднозначного человека в «однобоком» певце революции, конечно, заслуга Стейнберга. Сначала бедного пролеткультовца подавали под «коммунистическим соусом», потом развенчивали под «диссидентским», потом и вовсе отправили в архив и дальше, а ныне мы видим не то чтобы попытку восстановить историческую справедливость, скорее напомнить о человеческой ценности. И все же мучает сомнение: зачем эта запоздалая статистика страданий, мук выбора, поисков — если их идеи были вторичны или заимствованы, творчество забылось, пути затерялись? Мы изучаем гения, изучаем талант, лидера, первооткрывателя, героя, святого, наконец, даже злодея, тирана. Но насколько есть потребность в изучении писателя третьего ряда как участника своего времени, его маркера и свидетеля? Что вообще дает нам «бытовая история» — история заурядности и того, кто ее чуть превзошел, нужен ли обычному человеку… обычный человек, пусть даже именно так складывается культурная статистика.
Конечно, такая подробная карта прошлого расширяет нашу картину мира, показывает диапазон выборки, напоминает, что нам дороги эти искания и судьбы потому, что они часть нашей истории, литературы, культуры, а не потому, что мы тщимся найти в архивах второго Платонова. Стейнберг считает, что история души человека так же важна, как и его заслуги перед новой властью и литературой. У состоявшегося писателя, одобренного М. Горьким, и какого-нибудь пишущего сапожника Травкина есть нечто общее — их чувства, их восприятие, их человеческое сердце. И так ли важно при подобном взгляде, куда привели их пути, местами схожие, подвергавшиеся «бомбардировке» аналогичными идеями и вызовами революции, а затем разошедшиеся: один стал корреспондентом, встроился в литпроцесс, создал забытые ныне, но актуальные тогда стихи, другой же — оставил писание, вернулся к фабричной работе, след его теряется в 1937 году… Какие уроки можем мы извлечь из опыта того времени, как можем их использовать — каждый отвечает себе сам.
Мы погружаемся в жизнь «неизвестного пролетарского писателя» по имени Никто и видим его сложный внутренний мир, а не набор сменяющихся лозунгов и убеждений. Плоская картина исчезает, перед нами противоречивая, многослойная личность: вчерашний крестьянин, верующий и суеверный, полный преданиями и устной традицией, бегущий от тяжкого труда земледельца, от бесправия и засасывающего неблагополучия. Это не белый лист или наивный восторженный строитель светлого будущего, а человек с тяжелым прошлым, лишенный многих иллюзий еще в ранние годы. Он недоверчив, хитер, адаптивен, вынослив, ограничен, его жажда образования подчас меркантильна, а цель — вовсе не всемирное счастье. Стейнберг призывает нас взглянуть на этого непростого человека, как на свое отражение, и задать вопрос: во что верил это обманутый, настрадавшийся, много повидавший человек из низов, действительно ли им двигал альтруизм, а мечты устремлялись к коллективизму? Как он выживал и формировался при царской, при коммунистической власти, при диктатуре фабрикантов, при диктатуре пролетариата? Свой среди чужих, то есть мечтающий подняться к тем, которых свергает, чужой среди своих, то есть уже отходящий от вынужденного заводского труда в пользу умственной работы — кто он? Не принимаемый своей средой, мыслящий пролетарий идет индивидуальной дорогой, лучше всего определяемой мистической строчкой Твардовского: «Кому память, кому слава, кому темная вода». Такой глубокий, полный сомнений, но пытающийся приблизиться к истине взгляд автора импонирует.
С другой стороны, Стейнберг говорит об «истории идей», в поле которых находился и которые даже дополнял и интерпретировал вчерашний крестьянин, как о главной цели своего исследования. Но не были ли эти идеи привнесены извне, насколько вообще уместно говорить об их близости маргиналу, а не об искусственном их насаждении? Концепт сверхчеловека, «обрушившийся» на сознание рабочего, мотив «жертвы во имя народа», представление о «коллективном я» — то есть формы и порождения ницшеанства, космизма, философии коллективизма, других течений идеологии и религии — едва ли могут рассматриваться как органичные пути человека 10-х годов. Если только мы не берем Платонова, Богданова, Воронского, то есть в определенном смысле серьезных, обширно изученных мыслителей и идеологов, а не «рядовых авторов». Конечно, для общинного сознания вчерашнего крестьянина принять коллективистские учения вроде бы проще, а для человека с культом личности, пусть даже царской, может быть доступнее идея сверхчеловека. И все же не правильнее ли говорить о заблуждениях, иллюзорном обаянии, кратковременном увлечении со стороны рабочего мыслителя этими тенденциями, нежели чем о некоем курсе, серьезном освоении, тем более, движении по этому пути?
Именно потому, что для нашей культуры переосмысление революции и ее последствий — сегодня одна из ключевых тем, а на Западе обаяние бунта еще сохранено в полной мере и нуждается в «развенчивании», мы пребываем в ощущении, что изрядную долю повествования нам пересказывают азбуку. После трудов Натальи Громовой и Майи Туровской, а также других историков советской эпохи и так всем очевидно, что до революции у простого человека были одни горести, а после нее — другие, и еще неизвестно, меньшие ли. Известно, что он страдал при царе от социальной несправедливости, а при коммунистах от репрессий и того же непосильного труда, что одна цензура сменяла другую, одна «чуждая» идеология замещалась на первый взгляд более близкой, но реализуемой иначе на практике; спутниками жизни простого человека по-прежнему оставались нужда, сомнение в завтрашнем дне, страдания, несправедливость, хотя некоторым порой и улыбалась удача.
Вдохновленность Стейнберга ранней советской эпохой порой вызывает чувство, что этот опыт не отрефлексирован им до конца и еще многие прекрасные представления владеют исследователем. Но что важно для нас — в книге выделен сугубо образ творческого человека рабочего происхождения, по признаку его убеждений. Этот человек определен и вычленен в отдельную культуру. Такое «членение» может и интересно с научной точки зрения, но спорно по факту, о чем самокритично замечает и Стейнберг. Где грань, особенно во временной перспективе, между крестьянином и рабочим, вчерашним служащим и рабочим, отходником и рабочим, наконец, вчерашним рабочим и сегодняшним интеллигентом, возвратившимся в село пролетарием и т.д.? И неужели мы можем на полном серьезе говорить, что существовали «крестьянские поэты» — Есенин, Ганин, Орешин, Клычков, Клюев; существовали «рафинированные интеллигенты Серебряного века» — Блок, Белый, Брюсов, Мережковский; были «мелкодворянские (забавно, но всё именно так) поэты-футуристы» — Маяковский, Северянин, Асеев, Хлебников; и наконец, «пролетарские поэты»: Александровский, Гастев, Казин, Кириллов, Родов, Ляшко и др. Согласитесь, в таком «социальном» членении, на первый взгляд упорядоченном, есть что-то искусственное. Возможно, как раз потому, что плеяда т.н. «пролетарских поэтов» не дала нам крупной фигуры, и вообще, «Пролеткульт» и «РАПП» художественно не оправдали себя. А попытки прикрепить к этой группе Андрея Платонова, на мой взгляд, не совсем корректны. И если огрублять, то Мережковский или Асеев, как и Клычков, являют самоценность и ныне, будучи даже «вторым рядом», но кто сейчас будет переиздавать Гастева или Александровского?
Анна Аликевич
Анна Аликевич родилась в Москве. Окончила Литинститут, училась на соискательстве при кафедре новейшей литературы, публиковалась как поэт в «5х5», «Формаслове», «Третьей столице», «Дегусте», «Литературном оверлоке» и т.д. Как обозреватель писала для «Урала», «Учительской Газеты», электронных изданий «Горький», Textura, «Лиterraтура». Преподаватель грамматики.