Вячелав Харченко родился в 1971 году в Краснодарском крае, детство и юность провел в г. Петропавловске-Камчатском, закончил МГУ имени М. В. Ломоносова и аспирантуру МГУЛ. Член Союза писателей Москвы и Русского ПЕН-центра. Стихи и проза печатались в толстых литературных журналах. Лауреат Волошинского литературного конкурса и премии журнала «Зинзивер». Автор восьми книг прозы, в том числе сборника короткой прозы «Москвич в Южном городе», недавно вышедшего в издательстве «Формаслов». Рассказы переводились на немецкий, английский, китайский и турецкий языки. Живет в Симферополе. Беседовал Алексей Чипига.

— Вячеслав, на своей странице в «Контакте» вы написали: «Здесь я пишу откровенную ерунду, в которой нет ни капли правды и ни долы вымысла». Похоже на девиз барона Мюнхгаузена. Интересна природа этой ерунды, это сплав того и другого? Или она ускользает от интерпретаций?
— Мне кажется, что любая проза рождается на грани вымысла. Если в прозу не добавить вымысел, то она останется публицистикой. Но как только мы в реальность добавляем вымысел, так тут же реальность превращается в ерунду. То есть любая настоящая проза как текст с обязательным вымыслом — это, с точки зрения человека разумного, ерунда, пустышка. Мы же не можем серьезно относиться ко снам, хотя прохиндей Фрейд накатал целую книгу, а древние только во снах и жили, трактуя их как продолжение реальности или даже более того — воспринимая сон именно реальностью, как известный китайский философ. А серьезно относиться к прозе — это барство. Вон Пушкин в письмах Вяземскому свои стихи называет просто — «стишки-с», так что и нам следует за нашим всем умерить гордыню и считать всё ерундой.
Сплав ли это? А бог его знает. Я просто думаю, что традиция легкого гедонистического отношения к жизни давняя и славная, и не нам теперь требовать ее обоснования. Просто надо принять несерьезность как данность, ибо только здоровая несерьезность может помочь человеку перенести испытания, как герою фильма «Жизнь прекрасна» Роберто Бениньи.
— Судя по вашему блогу, жизнь ежедневно подкидывает вам литературные истории. Вам желанен любой сюжет? И есть ли что-то такое, о чём вы никогда не будете писать? Хотелось бы вы написать о чём-то без привязки к жизненным обстоятельствам?
Так как ерунда повсеместна, то и сюжеты историй повсеместны. Что может быть лучше эпоса, когда героем рассказа может стать и паучок, и продавщица сырного отдела, и мэр города. Но разговор о сюжете смешон. Как может возникнуть сюжет в эпосе, если весь мир и есть сюжет? Если героем рассказа может стать цветок магнолии, то странно от него требовать завязки, развязки, конфликта и кульминации. Цветок — это цветок. Море — это море, а кошка — это кошка или кот, в конце концов. Так как настоящая история эпична и бессюжетна, то есть абсолютно не нужна гуманистической цивилизации, то и писать нужно о том, что не нужно. Как только автор (какое громкое слово) пишет «нужную вещь», тут же он превращается в вещателя истин, а что может быть смешнее, чем автор рассказов о паутинке и рябинке, который залез на броневик и размахивая кепчонкой, потрясает кулачком в бесконечное пространство. Можно ли писать фантастику? Фантастику писать можно, но если мы считаем, что мы живем в выдуманном мире, который ложится в текст, то любые марсиане, Аэлиты и «железные крысы» бессмысленны. Я и так пишу фантастику. Что выдумаю, то и напишу, хоть этот вымысел и похож на реальность, но где опять же эта грань? А из серьезных вещей мне хочется написать справочник. Представляете провинциальный город, как у Вампилова в «Старшем сыне», какие-то люди, какие-то семьи, работа, дети, а ты пришел с работы, вымыл руки, поел жареной картошки с грибами и пишешь справочник упоминаний Терпсихоры в пространстве города N. Только бессмысленное имеет смысл.

— Интересно, как автор выбирает, писать ли ему так, как будто он литературный герой или как отстранённый свидетель. Насколько здесь высока роль самоиронии? Как думаете, авторы, которые выбирают свою жизнь в качестве материала рискуют больше, чем какие-нибудь фантасты?
— Понимаю, понимаю, вы хотите меня поймать на автофикшене. Но я сам не уверен, что то, что выдается за автофикшен, является автофикшеном. Я ли это я? Или это совсем не я? Водитель автобуса — это я. Девочка, кормящая голубей, — это я. Собака, облаявшая меня, — это тоже я. Это я, перемещенное в других людей, и в такой концепции затертого слова «ноосфера» Вернадского нам не остается ничего другого, как принять, что литературный герой и отстраненный свидетель — это одно и то же. Самоирония близка, но пугает. По большому счету самоирония — это страх перед миром, но как не бояться этого мира, если страх — его часть. И получается, что без самоиронии я не могу обойтись, но само использование ее делает меня человеком немного ущербным. Как там? Был человек разумный. Стал человек боящийся. Какое-то бегство от свободы. Голимая фромовщина… Что-то я совсем загрустил. Далась вам эта фантастика. Мне вообще нравится дразнить гусей. Пусть думают, что это реальность, а это фантастика. Пусть думают, что это фантастика, а это реальность. Это приводит к разочарованию читателя, но где читатель, а где я. Долой читателя, который не может отличить реальность от фантастики!
— Вы родились в Краснодарском крае, жили на Камчатке, сейчас живёте в Симферополе. Насколько географическое положение влияет на способ мыслить и говорить? Сказали бы вы, что какие-то из ваших историй характерны для того или иного места?
— Это всё, как там у Гениса и Вайля, «Гений места». Странно жить в Москве и писать о Палестине, а, живя в Симферополе, писать об Анадыре. Так как весь мир — это сюжет, то любое место, любые люди, любые обстоятельства безусловно становятся сюжетом. Но чтобы писать характерные истории о месте, там надо родиться и много прожить. Перекати-поле может писать только об конфликте (как я не люблю это слово), который возникает у героя при перемещении с места на место. Но если любой конфликт предполагает кровь, любовь, морковь и кишки, то конфликт перекати-поля — это конфликт восприятия нового пространства и соотнесения себя с ним. Любое соотнесение подспудно меняет мировоззрение, а мировоззрение приводит новые слова и новые сюжеты, но стать частью этого, стать монолитом, стать чем-то еще, кроме себя, невозможно, потому что ты всегда будешь чувствовать себя пылинкой, травинкой, которую ветер занес черт знает куда, и вот тебе надо понять и этот ветер, и этих людей, и этот новый прекрасный мир. Но, видимо, в этом и есть ценность стороннего наблюдателя (алло, Эйнштейн). Мир зависит от наблюдателя, а наблюдатель от мира. Это неразрывно. Это взаимосвязь. Как сюжет и автор.
— Во многих ваших текстах события разворачиваются на фоне некоего Южного города. Юг, какой он для вас? В вас больше юга или севера?
Южный город мог бы быть Северным, а Северный город Южным. Все зависит от желания сделать из просто N-ска миф, а что может быть прекраснее мифа. Миф не имеет автора. Миф вечен. Миф распростерт. Если вы хотите из обыденности сделать миф, то вам необходимо говорить не о Вятке, не о Ижевске или Бодайбо, а просто о Южном или Северном городе. Отстраненность и позволит вам поселить в Южном городе выдуманных людей, которые так реальны, что не могут отличить себя от персонажа. И вот темные затхлые улочки превращаются в проспекты, а извилины Старого города уже не в Симферополе, а в Саратове. Получается, что Юг — это часть Севера, а Север — это часть Юга, если вы можете это выразить в словах, выразить на письме. А торговля, чего там больше или чего там меньше… Зачем это? Можно написать много слов о том, кто, как, сколько, но мы же говорили с вами выше, что есть просто эпос. Эпос — это миф. Миф пускай остается мифом. Миф реальнее реальности и фантастики.
— Вы по-разному чувствуете себя в прозе и стихах? Нужно ли стихам быть увлекательными?
— Уф, устал уже. Очень много всего. Мне всегда хотелось узнать, что чувствуют те, кто пишут правила. Такой Антон у Стругацких. Вот он встал, почистил зубы, размял лицо, побрился и пошел куда-то то ли смотреть, то ли наблюдать, то ли давать советы, то ли выносить суждения. Держится ли мир на Антонах, или же мы держимся за этот мир, и что там будет дальше. Дед в 92 года умирал. Ему была неинтересна религия и прожитая жизнь, он просто спросил меня (да и всех, там много было у кровати): «Что там будет дальше, Слава?». Вот в этом и есть увлекательность. Стихи должны ответить на вопрос: «Что там будет дальше». (Смеётся.) Но мы же знаем, что поэзия никому ничего не должна. В общем, я не знаю. Чувствую по-разному? Нет, просто проза — это автоматизм, мне не надо задумываться, как и о чем писать, я могу написать о чем угодно и как угодно, а стихи — это наплыв. Могу их годами не писать, а это нехорошо.
Беседовал Алексей Чипига