«Короткометражный рассказ» известного прозаика и драматурга Фарида Нагима. Действительно похоже на литературный сценарий, читаешь и будто смотришь фильм. Но это проза, и проза очень хорошая («почтовые ящики в струпьях объявлений»).
Режиссёр и его помощница приезжают выбирать натуру в Ялту и обращаются по рекомендации к старику, местному жителю, чтобы он показал им город. В Ялте ноябрь. Мы прогуляемся вместе с ними по осенней Ялте и многое узнаем по ходу прогулки о героях. Ещё о большем догадаемся. А в лицо нам будет дуть не только штормовой ветер с моря, но и ветер времени.
— Я на этом повороте Ленку Эстрину когда-то ждал, — сам себе вспоминает старик…
— Тут вся Россия как в капле собралась…
— Через Россию все как через решето. Здесь каждая перемена — это измена…
Евгений Сулес

 

Фарид Нагим — прозаик, драматург. Пьесы шли в театрах Европы. Короткометражная проза публиковалась в журналах «Дружба народов, «Октябрь» и «Лиterraтура». Живет в Москве. Руководит творческим семинаром в Литературном институте.

 


Фарид Нагим // В поисках натуры

(короткометражный рассказ)

 

Фарид Нагим // Формаслов
Фарид Нагим // Формаслов

В квартире сумрачно. Пространство утягивается к узкой полосе балкона, перевоплощаясь из тьмы в звук — разнокалиберный клёп и звон дождя.

В теле комнаты нет напряжения. Под столом сухо мерцает бутылка, во мраке за нею огрызается мелкой гранью рюмка. Угол невнятно выдвигает узкую тахту и старика. Серый ком головы повернут к сплюснутому свету балкона: капли отрываются от парапета и улетают вверх; горы в тумане; на высокой объездной дороге вереница химически ярких машинок. Старик смотрит почти не моргая, пространство скользит по глазам безжизненно и поверхностно, как по зеркалу.

— А что? — он приподнимает всклокоченную голову и настороженно приглядывается к звукам из соседней комнаты. — Что ты сейчас делаешь?

— Знаешь, мне уже сорок, а я всё ещё онанирую.

— Браво, — старик садится на кровати, загребает ногами в поисках тапочек. Они из разных семей — один тряпочный, другой пластиковый.

Идет на кухню. Долго стоит у окна. В межоконном пространстве лежит оса — мертвенно скрючилась, обхватила голову лапами. Старик включает газ на плите, но огня не зажигает. Задевает рукой кружку, та падает и разбивается. Он некоторое время смотрит на нее и ногой задвигает осколки под комод, а потом решительно поворачивает ушко второй конфорки. Трет ладонью редкие волосы на макушке. Садится за стол и опускает голову на руки.

Шум на лестничной площадке.

— Вы что творите? — доносится крик женщины. — Я сейчас милицию вызову!

Глуховато-насморочный звонок из прихожей. Старик не реагирует. В дверь стучат.

— Николай Леонтьевич!

Старик тяжело отрывает голову от стола.

— Николай Леонтьевич! — зовет из-за двери девушка. — Помогите!

Старик идет в прихожую, спотыкается и паркет несуществующим псом вскрикивает под резиной тапочка.

— Николай Леонтьевич, вы дома?

Старик смотрит в глазок и двигает локтями — слышен дёсенный скрежет замочной скважины.

На площадке, в серых выемках темноты, светловолосая девушка и мужчина с ладошкой оконного отражения на лысине.

— Николай Леонтьевич? — удивленно подскакивает девушка. — Вас Николай Леонтьевич зовут?

— Я уже забываю, как меня зовут, — хрипло отзывается старик. — Ну я, положим, я Николай Леонтьевич.

— Здравствуйте. Мы на несколько дней здесь.

— И чего? Вам что квартиру снять?

— Говорят, что вы Ялту знаете?

— Век бы ее не знать. Смотреть на неё не могу.

Девушка теряется и оглядывается на спутника.

— Тыковка, — она с кокетливой грустью вскидывает руку. — То есть, Анатолий Цыганаши. Известный режиссер. Он вам в мусоропровод написал. Спрячьте нас, пожалуйста.

Николай Леонтьевич отступает вглубь коридора.

— Ой, как темно у вас.

— Так! Ну! — старик нервно потряхивает кистью. — Так что, что вы хотели?

— Геннадий Леонтьевич, — начинает режиссер.

— Николай.

— Да, Николай Леонтьевич. Нас Геннадий прислал, — в момент паузы режиссер насморочно выталкивает воздух из ноздрей, как бы подкашливая носом. — Каюров. Я, собственно, что — хотел фильм по его сценарию снять.

— Так, я ничего не понимаю! — старик трёт щёки, будто отчаявшись вырваться из морока сна.

У режиссера нервное лицо и, кажется, что прежде чем начать говорить, он копит ярость.

— Мы ищем натуру для сьемок. Гена когда-то давал ваш телефон и адрес, как проводника по Ялте.

Девушка из-за плеча старика с любопытством разглядывает квартиру.

— Обалдеть, у вас море за окном! Тыковка, вот это да! Жаришь яичницу — а перед тобой море! Весь год!

— Повеситься можно, — шепчет Николай Леонтьевич.

— А с другой стороны горы! Тыковка, горы! Николай Леонтьевич, где вы живете? Вы в раю живете!

— Да уж, бегут все из этого рая.

— Так вот почему столько машин! Пробки как в Москве.

— Отдыхающие бегут, и местные тикают, кто может.

— Николай Леонтьевич, а мы идем завтра натуру смотреть?

— Так. Вы меня запутали.

— А давайте хорошо сядем! — с заговорщической торжественностью предлагает девушка. — И выпьем! А еще у меня есть сыр! Вы же любите сыр, Николай Леонтьевич?

— Ты знаешь, Дуськ, — режиссёр свирепо корчит лицо, но уже ясно, что это всего лишь мимическое. — Если только пива. Массандровские портвейны тяжелы для меня, — он притворно морщится. — А что у вас тут, б***ть, простите, газом так воняет?

***

Ночь. Где-то в дальних дворах лают собаки. Горы слились с небом. И порой не ясно, что там, на горной дороге — фары машин, иллюминаторы инопланетных кораблей или просто звезды.

Николай Леонтьевич, девушка и режиссер сидят на кухне. Горит керосиновая лампа. Накурено. Старик смеется и трёт ладонью редкий клок на голове.

— Она кричала, Леночка, встречай, пришла твоя бабушка. Твой папа уголовник тебя не накормит. Дайте мне ребенка!.. Я сидел там тихо, — старик всхахатывает. Тень мечется по стенам, загибается на потолок, нависает над слушателями, и призрачным моноклем в её голове мерцает и колеблется кружок керосиновой склянки. — Она мне говорила: я вас не обижу. Вы вот из рабочей семьи, поступили на педагога, а мой лодырь, ничего не делает. Решил, что он писатель. Сидит, еврея Миньку слушает, этого дурака сумасшедшего, который любого за тарелку супа объявит Шолоховым… — старик сбивается. — Так, к чему я это?

— Ну, что Шолоховым.

— Нет. А, да. Всё это кончается. Проходит три года. Мы в той же квартире. Я, Гена Каюров — студент Литинститута, между прочим, в костюме и коричневых чешских туфлях, и психиатр Блинов, который на лето ездил собирать бутылки в Коктебель, потом их сдавал и пил. И вот вся эта компания возле Лили Ефимовны, которая собирается эмигрировать в Израиль, осенью. Это где-то семьдесят третий год. Начинается: заберите то, заберите это. Всё опустело. Квартира достанется государству. Так, а к чему я это? Вот так всегда — Лифшиц говорил, вы начинаете про одно… А, да! И вот наступает осень, я прихожу к Лифшицу. И вдруг сидит Лифшиц, взявшись за голову и говорит: «Кошмар, я готовил для Лилички двести пластинок»!

— Двести?

— Можешь представить? Двести пластинок с классической музыкой, с чтением стихов, сказок. Лифшиц говорит, собрал это все Лилечке, Галочке, потому что они — вся моя надежда в жизни, больше у меня никого нету, я одинок. Они уедут, мне остается только с моста в Москву-реку бросаться. Я собрал вот это всё и принес в Медведково, Лиле Ефимовне на отъезд. А она мне: «Идиот! Сумасшедший»! А мы познакомились с ней в Вишняках во время войны… И он стоит с этими пластинками. Он говорит: «Я стою с этими пластинками, это все, что я могу дать этим людям. Может, я их никогда не увижу». Ведь уехал в Израиль и все — и тебя нету. Это как в космос улететь было в Советском Союзе. И вот, говорит, ей было этого мало. Я иду по двору. И слышу, как она кричит в открытое окно: «И ты никогда… И я никогда, ах чтоб тебя, их не возьму, старый дурак, ты же сумасшедший, мама мне про тебя говорила» и прочее. Мам-ма!

— Как вы хорошо рассказываете, Николай Леонтьевич! — восхищается Дуська.

— Да, мне идет выпить! — гордится и беззубо хихикает старик. — Екатерина Ефимовна Тагер так и говорила мне: «Коля, вам идет выпить»! Это которая Пастернаку сказала: «Как вы можете не пойти на вокзал и не встретить Марину»!? Ну, когда та вернулась в Советскую Россию.

— А мы пойдем натуру смотреть?

— Да, Дуся, да.

— Мы уже второй день…

— И что Лифшиц? — режиссер свирепо морщит лоб.

— И вот он стоит. Говорит, прижал к себе эти пластинки и думаю: мы знакомы со времен войны, я еще был молодым человеком. И вот больше уже никогда ничего не будет. Мы умрем и никогда больше не увидимся. И эта старая дура открыла окно и орет на весь Проектируемый проезд: «Ты! Ты! И я! И не возвращайся, ах чтоб тебя, и я их никогда не возьму».

У Дуськи звонит телефон. Она вскакивает и порывается уйти.

— Ну я же хотел выпить, — укоряет старик.

— Вы уже два дня пьете, — она просительно корчит лицо и убегает.

Николай Леонтьевич и режиссер тяжело молчат.

— Это ужасно, — режиссер вздыбливает бровь, морщится от дыма и гасит окурок. — Это всё ужасно. Нет, не то, что вы — ужасно. Ужасно то, что вы — Слава из сценария Гены.

— Ну, там, так, какие-то черты, — смущается старик.

— Ни-че-го себе черты! Да он все списал у вас! — режиссер обиженно хмыркает носом. — И все равно, понимаете, Николай Леонтьевич, в сценарии Геши нет действия. Вспышки драматической. Вы же — реалист.

«Да! Прикинь, со вчерашнего дня нет секса… ой, света! — доносится из соседней комнаты. — Оговорочка, ага… Мы сидим с керосиновой лампой»!

— А вы его роман «Возвращение в Марракеш» читали? — режиссер насупливает брови.

— Нет, так и не смог.

— Это он вас там описал, — режиссер свирепо вздыбливает бровь. — Вообще-то за такое морду бьют.

Николай Леонтьевич вздыхает и крутит ложечку на столе.

«Тут у всех тревожный рюкзачок собран. Ага… Все отсюда, а мы сюда, как психи! На недельку. Тыковка хочет локейшн отсмотреть».

— Может я вам ставридку пожарю? — спохватывается старик.

— А что это у вас гремит постоянно за окном?

— Где, что?

— Ну вот, вот сейчас было.

— А-а, хм, это каштаны до сих пор падают на крышу киосыка, на гаражи.

Возвращается девушка.

— Николай Леонтьевич! — начинает она с торжественной загадочностью. — Я опустила руку на полку этажерки, и рука моя нащупала нечто!

— Стекло, да?

— Да! — девушка протягивает ему квадратное увеличительное стекло.

— А так почему-то бывает, Дуся, говорят, когда ищешь что-то, и вдруг что-то тебе подсказывает… Ну спасибо тебе, ты нашла мне мои полглаза.

— Да, я нашла ваши полглаза.

— Ну, давайте выпьем. Я рассказал вам как простились люди на всю жизнь. Сумасшедший Минька и Лиличка.

— Выпьем! — Дуся с детской торжественность воздымает бокал.

Вдруг что-то влетает в комнату. Гигантские тени мечутся по стенам и потолку. Дуся кричит.

— Да господи! Не кричите! — просит старик. — Это летучая мышь. Так бывает.

— Они же в волосы цепляются! — девушка прикладывает ладошки к своей голове и к лысине режиссера.

— Ничего она не вцепится. Полетает и вылетит. Пусть.

Гигантские тени мечутся по комнатам. Пламя керосинки рвется и едва не гаснет. Кухня кренится, перекашивается и будто бы вращается. Наконец все замирает, предметы падают на свои места, а тень возвращается в ночь.

— Ну! Улетела. Я же говорил! — деловито радуется старик и вдруг добавляет. — А вы поженитесь!

— Почему, Николай Леонтьевич?

Он молчит и теребит серую клочковатую бровь.

— Ну почему?

— В моей жизни три раза влетала в окно летучая мышь — и каждый раз после этого я женился.

— Ну вот и женитесь в четвертый раз!

— Нет. Эксперимент закончен. Вы!

— А-а-а-а… Можно я вас поцелую, Николай Леонтьевич? — Дуся обнимает его и убегает на звонок телефона.

Режиссер докуривает и, свирепо морщась, давит сигарету в пепельнице

— Понимаете, там герои… — кривит бровь и хмыркает носом. — В одном месте посидели, в другом посидели, в третье перешли и бла-бла-бла. Как бы ни о чем.

— Да, им там делать нечего, — кивает Николай Леонтьевич. — Я и сам ему говорил. Гена, говорю, нет у тебя здесь пронзёнки. Не твой материал.

— Ну почему вы здесь? И вот так вообще? — страдальчески кривится режиссер. — Почему вы рассказываете какую-то чепуху, но так ничего не написали? Ведь понятно, что у вас есть, есть…

— Так, слушайте, а может, ставридки? Я уже предлагал сегодня, да?

***

Ночь. Старик со свечой стоит в проеме двери. Скорлупки его лица колеблются в трепете огонька. В соседней комнате плачет Дуська.

— …ишь, — нежно заикается она. — …кой же… даже… врится…

— Ты пока договоришь — я обоссусь! — вскрикивает режиссер.

Старик закрывает дверь.

Слышен звук унитаза.

***

Сырое утро. Меж вершинами гор и городом туман. Отовсюду звон капель. Где-то во дворах кричит петух. Иногда прорывается солнце. В солнечных лучах видна далекая деревня в горах, и здесь немного оживляются маленькие садики за сетчатыми оградами, почтовые ящики в струпьях объявлений, крыши и стены домов. Старые ялтинские домишки, крытые ржавой жестью, перемежаются с новоделом — белые, розовые и зеленоватые строения, глядя на которые почему-то думается о ванных комнатах, как бы вывернутых наизнанку. Николай Леонтьевич, Тыковка и Дуська уныло спускаются по кривым узким улочкам. Иногда стены домов безысходно перекрывают им весь вид, а порой они словно бы зависают над городом, наблюдая его по-над крышами до самого моря.

— Смотрите, там снег! — вскрикивает Дуська.

— Это не снег, Евдокия — это барашки на волнах. Сегодня шторм.

— Николай Леонтьевич, пожалуйста! — девушка складывает ладони у груди. — Евдокия — это несчастное имя какое-то. Просто Дуся, ну или Волчонок, тоже мне нравится.

— Дуська, так Дуська. У Коробова мать так звали, — старик, словно беспризорник, утягивает руки в рукава и семенит короткими ножками дальше.

Над ним нависает режиссер. Он в типичной одежде московского киношника — вязаная шапочка, толстовка, стеганная жилетка на синтепоне, и странные брюки со множеством накладных карманов. Брюки из тех, что крепятся где-то на середине бедра, а задние карманы бултыхаются под коленями. Каждый, кто смотрит, задается мучительным вопросом: на чем же они держатся и почему не спадают?

— Это мы сейчас по «Киевской» идем, — старик оборачивается на режиссера. — А с той стороны «Московская».

— Я это по сценарию помню, — хмуро буркает тот.

— Ну да. Как говорится, было бы смешно, если б не было так грустно.

Из окна одного из домишек доносятся новости: «Компания по производству молочных продуктов Danone объявила об уходе с российского рынка…»

Дуська постоянно отстает и селфится, поправляя розовую бейсболку, одергивая бомбер, вскидывая ноги в узких джинсах и гриндерсах с далматиновым принтом.

— Вот набережная. Это Ленин в пальто. Это наш центральный телеграф, — машет пустыми рукавами старик. — Я отсюда письма в Москву отправлял, на Ка девять, до востребования, провинциальный идиот. Там киосык Союзпечати стоял. Это, кстати, пробковые деревья.

Режиссера задевает плечом деловито спешащий мужчина. Режиссер останавливается, и, склонив голову, думает.

— Ты что, Тыковка?

— Йо***ный врот! — режиссер сгибается, клонится набок, ковыляя на полусогнутых ногах, точно его подстрелили. — Почему б***ь на***й тут так много людей?

— Люди любят теплые места, — пожимает плечами старик. — Что вы так ругаетесь? Это еще мало, это считай почти никого! Побежали кто куда. А скрыться негде.

— Х***путалы йо***ные!

— Тыковка, тише, тут люди!

— Х***юди! Как тут, на***й сука, снимать? — режиссер что-то вылавливает в пустоте крупными руками. — Йо***ные кондиционеры снимать? Сайдинг? Тут только бабушку легкого поведения снимать, йо** твою мать!

— Понимаю, они не дают одиночества, — тихо рассуждает старик. — Они не дают вам тумана, советского союза, кинофильма «Из жизни отдыхающих».

— Как же мне осто***дил этот зло***чий сайдинг! — в его истерике, чувствуется что-то женское, надрывное, но не злое. — Что это б***ь за йо***ный крокодиляриум?

— А давайте хорошо сядем и выпьем! — бесхитростно предлагает Дуська. — Вот прямо здесь, в парчке. Портвейн в парчке. Вот скамеечка как раз.

Старик пожимает плечами.

— Я устал от тяжелых вин, — переведя дух, уныло вздыхает режиссер. — Если бы «Алушту», а еще лучше — пива.

— Та-да-ам! — девушка вытягивает из рюкзака бутылку «Алушты».

— Дуськ, не вынимай! Прямо так давай, чтоб менты не придрались.

— Б**-*ть, — нежно вздыхает девушка. — Открывашку забыла.

— У меня есть, — старик радостно роется в засаленной сумке из черной техноткани и вынимает штопор.

Режиссер вытягивает пробку прямо в рюкзаке Дуськи. Бутылка в его больших пальцах кажется тоненькой, хрупкой.

— У меня и стаканчики есть, — старик робко вынимает два небольших стаканчика под серебро.

— Не-а, у нас пластиковые.

— Кинематографично, стаканчики ваши, в смысле.

— За нашего проводника! — вскидывает руку Дуська. — За вас Николай Леонтьевич.

— А я за вас! Пью душой!

— А у меня есть Камамбер. Я знаю, это ваша тайная любовь!

— Он в советском союзе на каждом углу лежал, в каждой кассе за пятьдесят две копейки с бабой в платке на обёртке.

— Текст из сценария, кстати, — режиссер нервно хрустит стаканчиком и едва не выплескивает вино.

— Советский Камамбер. Объедение! А рокфор, который на улице Горького продавался за два семьдесят был просто превосходный!

Над их головами, почти к самым стаканам склоняются ветви.

— А еще можно веточками закусывать! — Дуська хватает ветку и, покачиваясь, держится за нее. — Осторожно, двери закрываются. Следующая остановка — Алтуфьево.

Выпивают бутылку махом, и кажется, что каждый из них утоляет какую-то свою жажду.

— Радик говорил: лишь бокальчик «Алушты», — задумчиво прищелкивает языком старик.

— А знаете, что я вам сейчас покажу! — озаряется лицо Дуськи. — Камон!

Тянет старика и режиссера на площадь.

— Так! Это Ленин в пальто, — она деловито оглядывается. — Это центральный телеграф. Вот еще сюда.

Переставляет мужчин, ища какую-то особую точку.

— В чем прикол, Дуськ, я не пойму? — расслабленно, с блеском алкогольного насыщения в глазах улыбается режиссер.

— Здесь летом старики со старухами рио-риту танцуют, — вздыхает Николай Леонтьевич. — Пантомима какая-то. Ужас.

Девушка виртуозно смахивает колоду картинок с экрана телефона.

— Вот! — чуть ли не кричит она. — Нашла!

— Дуськ, ты нас тупо сэлфануть что ли хочешь?

— Нет! — волнующимся голосом. — Вон там, над нами панорамная онлайн веб-камера площади Ленина. Я, когда локейшены тебе искала, всё это смотрела. Любуйтесь, это мы! — тыкает в них телефоном. — Помашите, Николай Леонтьевич.

— Я, конечно, помашу, но я ничего не понял… Вон мне из окна кто-то отвечает.

Режиссер поправляет шапочку.

— Там камера, она это место круглосуточно снимает. Представьте, Новый год, мы в Москве, и сидим смотрим в эту камеру через компьютер, а вы приходите сюда и машете нам. Только надо по времени договориться.

— Это что, положим, я буду вот так вот брести в «Сладкоежку», а Радик в Чикаго может меня увидеть?

— Что? — режиссер смотрит с профессиональным интересом.

— Ничего, это я так вспомнил… Ну что, можем идти? — старик, поправляет ремень сумки на плече.

— Конечно, может увидеть! Ну правда же классно я придумала?

— Кляс-сно, кляс-сно! Дуськ, ты здесь через неделю от скуки начнешь умирать.

— А вот Чехов… — начинает старик и машет рукой. — Нет. Я уже сам от себя устал. Нет.

Идут. В их движениях уже нет унылой деревянности. Режиссер весело поглядывает по сторонам. А Дуська удовлетворенно следит за его реакцией.

— Вот здесь «Неуловимых мстителей» снимали. Вот здесь Парусникова живет, — взмахивает рукавом Николай Леонтьевич. — Помните, у которой я сковородку брал камбалу жарить? Я вам еще ставриду обещал. А в этом доме мой ученик жил. Мама в Никитском саду экскурсовод.

— Ничего себе!

— Отец у него в кагэбэ работал. Его теперь в эфэсбэ не берут, потому что младший сын служит в эсбэу.

— Как сложно всё.

— Как здесь красиво, да, Тыковка? Спасибо вам, Николай Леонтьевич!

Бредут друг за другом по задворкам. Мокрые кипарисы, жесть крыш, окурки печных труб. Домишки смотрят исподлобья окнами подвальных этажей. Старинные стены, выдыхающийся, высыпающийся сам из себя кирпич, держащийся лишь на оболочке, скрепленной раствором.

Издалека доносится гул, то тише, то громче — он дребезжит, вибрирует в воздухе и как бы громоздит его.

— Смотрите, вот она. Это нетронутая Ялта. Здесь негде строить и потому она отчасти уцелела.

— Да, да, здесь так хорошо, Николай Леонтьевич! А что это шумит?

— Море же. Шторм… Смотрите, какая итальянско-какая-то сырость.

— Сюда бы бумщика, записать! — вдруг оживляется режиссер. — Все это очень хорошо! Вот это уже да! Это — пять!

Пробираются по таинственным закоулкам, похожим на старые декорации давно заброшенного театра. Наконец выходят на Массандровский пляж. Пустой берег, закрытые киоски и летние кафе. Все это истончается, растворяется на фоне серебристого небесного сияния. Утробный, острый запах водорослей, сорванных из морских недр. Водяная пыль. Тыковка и Дуська идут, захлебнувшись восторгом. Девушка, взбираясь на какие-то летние конструкции, беспрестанно делает селфи.

— Вы хоть за ней смотрите, она же сорвется.

— Ой, Дуська, Дуська!.. — восторженно хлопочет режиссер. — Ой, куда вы нас привели, это восторг. Почему мы раньше… Вот, что я хотел увидеть! Ни-че-го себе! — восхищенно причитает он. — Почему мы про это место не знали, почему вы нас сразу сюда не привели?

— Я не знал, что вы сами не додумаетесь до такого пустяка — свернуть за угол и выйти на эту пустую набережную.

Режиссер восхищенно поправляет шапочку. Атмосфера вибрирует сабфувером морского рокота. Хмуро и воинственно набегает волна. Миллионы стеклянно-прозрачных капель кипят над свинцовым гребнем. Вдруг громовой раскат и над парапетом набережной взмывает в небо гигантское зимнее дерево. И навзрыд опадает.

— Ой, что это? — Дуська взвизгивает и отшатывается.

— О, господи. На море шторм, — повторяет старик. — Баллов пять, наверное.

Снова удар. Что-то лопается под набережной, и сквозь стыки плит выспренне ударяют струи, словно бы из кипящей преисподней.

Все замирают. И потому, что моря здесь больше земли, кажется — оно спокойно, а балансирует и дрожит вся городская этажерка, прилепленная к скалистому берегу. Душу пронзает ужасом от того, что грозные волны так близко и начинаются вдруг, из небытия, из серого хаоса сливающегося с морем неба. И кажется, это не волны, а само дыхание космоса. Когда грохот прибоя чуть затихает, слышны крики и стоны чаек, словно бы выдыхающихся.

— Так, Тыковка, я же тебе доверяю! — в тумане водяной пыли кричит Дуся. — Я же спасти тебя хочу! Ты понимаешь? Тебя съедят в этом театре. Эти бабы, эти мужики, эти уроды, которые там работают!

— Отойдите, это не метро, вас же смоет, — старик сутулится, ёжится.

— Они тебе завидуют, что я с тобой! — Дуська подпрыгивает по-пионерски перед режиссером, забегая то с одной стороны, то с другой. Мокрое лицо облепили потемневшие пряди. — Они завидуют, что ты с красивой бабой! Ты со мной опять мужчиной стал, ты ожил!

— Ну смоет же, я не шучу. Вон писали, что смыло двоих из Оренбурга.

— Я понимаю тебя, понимаю! — режиссер большими трясущимися пальцами теребит пачку сигарет. — Но если ты собираешься организовать нашу жизнь дальнейшую, Дуськ, ты должна понять, что тебе надо родить.

— Да рожу я, рожу, я потом рожу! А сейчас хочу тебе помогать!

— Б***ть, сигареты кончились!

— У меня есть, — старик роется в сумке и достает пачку.

— У вас все есть! — режиссер берёт сигарету. — Штопор, стаканчики, пачка! Судя по тому как она затерта, вы ее сто лет уже таскаете. Вы не курите?

— Так, подымить иногда хочется.

Грохот вздыбливающейся волны.

— Ой, смотри, Толяш, волна чайку сбила!

— Ни-че-го себе! — по-детски удивляется режиссер. — Да ты что? Не может быть!

— Вон белая, трепыхается!

— Дуська, ты чего, б***ть, ты совсем уже что ли? — режиссер улыбается какой-то женской, извиняющейся улыбкой. –Это же не чайка, это клок пены.

Девушка не успевает подбежать — пена тает.

— Тыковка, я сто тысяч смогу тебе высылать запросто! — Дуська допивает вино прямо из рюкзака. — Иначе тебя съедят в этом театре. Эти бабы, эти мужики, эти уроды бородатые, которые там работают!

— Дуська, нет. Тебе надо сниматься, тебе… у тебя… — режиссер нервно дергает из сигаретки. — Тебе надо уехать. Тебе надо сниматься. Тебе надо родить.

— Да рожу я, рожу! Вот после «Вайлдберриз» рожу!

Расхристанная волна ударяет в кусок бетона и со свирепо закрученной скоростью устремляется вдоль берега к следующей буне, где, многократно усилившись, взрывается и сама охает от удара.

— Ну Тыковка! — мучается Дуська. — Тыковка?

— Что? Что Тыковка?! — нервически корчится режиссер.

— Ничего.

— Николай Леонтьевич, — вдруг вспоминает режиссер. — А вы же обещали нам лестницу какую-то показать?

— Да. Я просто жду.

— Да ничего вы не ждете. Вы просто не знаете эту лестницу. Да и мест особых не знаете!

— Ну Тыковка!

— Да подожди ты, мне поссать надо! — режиссер убегает к лодке у опорной стены.

— Вы нас выведете на лестницу, Николай Леонтьевич, выведете? — страдальчески морщится девушка.

— О, господи, конечно, выведу. И чего она вам? Знаю я эту лестницу.

— Да не знаете, Николай Леонтьевич. Вы даже особых мест не знаете.

***

— Ну вы что, другого места себе не нашли? — возмущенный женский крик. — Вам туалетов мало? Я полицию вызову!

— Ох, бежим, Николай Леонтьевич! За Тыковкой вообще желток должен ездить.

Старик с девушкой скорым, шкодным шагом уходят и ждут за поворотом.

— А что это — желток?

— Да туалет на колесах.

Из подворотни выскакивает режиссер.

— Мы здесь, Тыковка, здесь! — тихо кричит Дуська.

— Они, б***ть, караулят меня что ли, у каждой подворотни? — мужчина хихикает с глуповато-извиняющейся миной.

***

Поднимаются и растягиваются наискосок по улице. Идут под окнами. Слышны кухонные звуки и тихие новости: «Американский производитель обуви Crocs приостановит деятельность на территории России. Согласно заявлению, бренд…»

— Ну что, долго еще?

— Я на этом повороте Ленку Эстрину когда-то ждал, — сам себе вспоминает старик. — Украл для нее отрез на платье у матери.

— Вот она вам, наверное, надавала лепунцов?

— Бедная Анна Михайловна, — кажется, что старику до сих пор стыдно. — Мама моя родная… Всю жизнь боялась умереть от инсульта, но так до него и не дожила.

— Похоже, это тоже из сценария.

Старик поднимается все выше и заглядывает за углы домов.

— Вон там ниже домик Надсона. Какое-то время жил здесь и умер, как многие тогда, от чахотки.

— Ни-че-го себе!

Старик поднимается, заглядывает и отступает от угла дома на середину дороги.

— Вот она — эта лестница.

За углом, в темноте меж глухими стенами домов — узкая каменная лестница, немного завалившаяся набок. Далекий свет сверху серебрит её до середины. Тысячи ног протерли камни до стеклянистого блеска, и кажется, если сверху пустить шелковый платок, то он легко проскользит до нижней дороги. Не верится, что эту лестницу сделали люди — она словно бы выросла здесь, чтобы соединить порталы, нижний и верхний миры. Кажется, что на самом верху её вот-вот должен появиться кто-то необычный, странный. Режиссер растерянно кивает головой.

Поднимаются друг за другом в тишине. Красота лестницы, её изящное устройство меж домов заворожили их.

Всходят на маленькую площадь, словно проваливаясь в другое пространство. И с удивлением смотрят на церковь Иоанна Златоуста, которая издали, снизу казалась высокой, парящей над городом. И вдруг на глазах уменьшилась, будто присела или спустилась, в то время как они поднялись.

— Долго еще, Николай Леонтьевич? — Дуська от усталости заикается. –У меня уже коленки как-то назад выгибаются.

— Дусик, тут идти-то всего ничего. Скоро.

Дуська тянется за стариком и трогает стены домов, будто держится за них. Режиссер ступает, упираясь ладонями в колени.

— Николай Леонтьевич, такие улицы запутанные, как будто их слепая бабушка связала… фу-ух, — задыхается девушка.

— А здесь я хочу, чтобы вы сюда с закрытыми глазами вышли. Вот держитесь за меня. Только честно.

Режиссер закрывает глаза и держит старика за плечо, а Дуська двумя руками обхватывает кисть Тыковки. Идут и хихикают.

— Николай Леонтьевич! — с притворным страхом спрашивает девушка. — Вы нас в рабство туркам продадите, да?

— В сериал «Великолепный век», — хмыкает режиссер. — Дублершей.

— Понимаю почему Каюров с вами дружил, — старик довольно хихикает.

— Можно открывать? — Дуська подглядывает. — Меня уже куда-то набок тянет, Николай Леонтьевич. А-а-а, я уже наискосок иду. Не отпускайте меня!

— Открывайте.

Они стоят на высоком обрыве. Глубоко внизу — городской пейзаж, причудливо изломанный крышами — рябь терракотовых, серых и серебристых мазков. Над ними темно-зеленые конусы кипарисов. По краю пейзажа сквозят голыми ветвями раскидистые лиственные деревья. И эта хрупкая прозрачность их как-то особо подчёркивает пугающий обрез — пустоту меж домами и небом. Под крышами не видно улиц. Домишки, будки, сараюшки и кособокие дворики, громоздясь друг на друга, сползают с террасы на террасу и растворяются в клубящемся небытии. В сером тумане море сливается с небом и кажется, что город расположен на боку земного шара, а форточки крайних квартир открываются прямо в эфир. Чайки, ослепительно белые на фоне свинцового неба, кажутся мелкими, испуганными. Далеко справа сильно выдвигается вперед мыс Ай-Тодор, словно гигантский космический корабль, зависший над морем. Островками плывут высоко в тумане вершины Могаби и Ай-Петри.

Рокот моря едва доносится, а прямо над головами с отчаянными криками пролетают бакланы.

— Это п***ец на***уй б*я! — восхищенно шепчет режиссер. — Просто е***ться какая красота! Это — пять!

— А я же говорила тебе, говорила! Это даже в айфон не помещается, — Дуська смотрит сквозь экран. — Стоп, это было, как говорится! Это похоже на летающий город-остров.

— Это Поликуровский холм! — торжественно объявляет старик, которому передается радость режиссера и девушки. — «А весной я схоронил её на Ялтинском кладбище на высоком холме», — говорит герой Бунина из рассказа «Три рубля».

— Да е***ться сука, какой простор на***й!

— Вон тот самый храм Иоанна Златоуста. Первое каменное строение Ялты. Думаю, что свет его купола отсвечивал даже в пенсне Чехова.

Режиссер стоит, широко раскинув руки.

Ветер шуршит пустым пакетом и воет в проволоке, натянутой от какой-то трубы.

— Дуська! — вдруг вскрикивает режиссер. — Ты меня спасешь, если я останусь в Ялте, я спасусь, я буду здесь писать, я стану писателем.

— Да, Тыковка, да! И ты меня не бросишь? Ты не будешь спать с бабами какими попало? Ты меня не бросишь! Поклянись, что ты меня не бросишь никогда!

— Клянусь, Дуська, клянусь! Я буду жить у Николая Леонтьевича!

— Ды-а-а!

— Нет. Жить никто не может у Николая Леонтьевича, — вздрагивает старик. — Он сам с собой с трудом живет.

— Но Дуське надо уезжать! Тебе надо уезжать, Дусик. Но ты сама этого не понимаешь!

— Ну почему, ты такой Тыковка, почему? У тебя красивая баба, тебе завидуют эти очкарики и эти режиссеры — бабушки с членами.

— Так, Николай Леонтьевич, давайте где-то хорошо сядем и выпьем! — с наслаждением расставляя слова, предлагает режиссер. — Это — пять! Это все надо обговорить.

— Ды-а-а! — поддерживает Дуська. — Давайте хорошо сядем. Может быть, вот сюда, Тыковка?

— Хорошо, но только если осталась «Алушта». Или мне пива выпить? Понимаете, Николай Леонтьевич, я от тяжелых портвейнов очень устал.

— Только давайте дойдем до кладбища, посмотрим. Вы же ни разу здесь не были.

— Николай Леонтьевич! — вскрикивает Дуська. — Я сейчас упаду здесь и не встану — пусть из меня местные шаурму сделают!

Но поднимаются еще выше по небрежно сляпанной асфальтовой дорожке.

***

Худосочные кипарисы, потом кривоватые горные сосны, экстатически стелющиеся по земле и словно бы томящиеся здесь. Среди зелени и выступов скальной породы замысловато расположены надгробия и бюсты. Они будто бы таятся, подглядывают. Вдоль дорожек кустарник грубого, дикого вида. Он как-то странно выцветает и кажется заржавевшим.

— Николай Леонтьевич, — с некоторой важностью начинает Дуська. — У вас же телевизора нет. А Тыковка, Анатолий Цыганаши, снял три полнометражных фильма.

— Ну, дай бог. Тьфу-тьфу, чтоб не сглазить. Моё развитие остановилось на итальянских неореалистах.

Идут боковой аллеей.

— Ты обувью шаркаешь с каким-то утробным звуком, — усмехается режиссер. — Как будто что-то ешь и перевариваешь.

— Б*-**ть, — нежно ахает девушка. — Ну Тыковка, ну почему ты такой? Просто дороги каменистые. Ты сам чавкаешь.

— Да, Дусик, да. Ты не понимаешь, Дусик, тебя ждет Москва, показы, гримвагены, бэкстейджи.

— Так, давайте вот здесь расположимся, — предлагает старик. — На камне несчастного астронома Ганского, умершего таким молодым.

Тускло поблёскивает стеклянисто-черный камень с проблесками сапфировых пластинок в глубине. По надгробию красиво рассыпаны желтые листочки, и кажется, что это специальное ювелирное украшение.

— Бекстейджи, гримвагены, — бубнит Дуська, расставляя стаканчики.

— Неугасимая заря. Неугасимый свет повсюду! — громко декламирует старик. — Я жив. Я буду жить. Я буду.

— Что это вдруг? — изумляется режиссер.

— Это драматург Найденов. Его захоронение, — старик взмахивает рукавом на постамент с небольшой колонной и шаром сверху.

— Это который «Дети Ванюшина»! — охает режиссер. — Ни-че-го себе! Да вы что? Ни-че-го себе! Так он, значит здесь умер? Господи, я не знал!

— Тут вся Россия как в капле собралась.

— И лежит тут тихонечко… Выпьем! — радуется Дуська. — Смотрю на это все, и у меня какое-то счастье-счастье, и хочется что-то такое сделать, а что делать не знаешь!

— Да, точно, — удивленно хмыкает старик. — Странно. Может быть, величие места, величие прошлого, так сказать, не совпадает с… Да-с. Давайте выпьем.

***

— Я уже калдырь — чики-чики! — Дуська доливает остатки «Алушты».

— Ну а вы, вот как вы видите, как вот там у Гены в сценарии? — продолжает режиссер.

— Ну, слушайте, Тарковский поставил «Иваново детство» и совершенно… Только предупредил Богомолова и сделал свой фильм! — старик нюхает вино и раздраженно моргает. — Все от режиссера зависит, что вы привязались к Геннадию: то напишите, это напишите. Ничего он вам уже не напишет! — старик закидывает голову и с хрустом сминает вино в рот. — Эх… Если у вас самого нет фильма, вы не видите, как режиссер фильма. Тарковский видел. Это же сколько было фильмов про войну. Это какое зрение надо иметь адское! — старик заглядывает в пустой изнервленный стаканчик. — А как он небо Италии снял в «Ностальгии»! А вот у вас небо такое над головой — вот вы сумеете его снять? Пихнуть в Геннадия?

— Да где мне гафферов таких взять? — режиссер с печалью смотрит в сторону темнеющего небосклона. — Вы знаете, что он сам потом стеснялся «Иванова детства»? Он же испортил страшный и странный рассказ, — по тому как режиссер говорит, видно, что он неожиданно вышел на любимую тему. — Там же зверёнок у Богомолова, а у Тарковского холеный истеричный мальчик, в которого не веришь, — режиссер хмыркает носом и подтягивает колени к груди. — Какие-то церковные подвалы с кап-капом, какая-то фальшивая московская любовь над дурацким ненужным окопом — любовь образца шестидесятых. Там же нет этой любви у Богомолова, — режиссёр часто поправляет шапочку, словно бы намеренно, придавая ей положение одно нелепее другого. — Там есть грязь, и какая-то лавкрафтовская земля, перевитая корнями и ужасом! И вообще вся загадка этого рассказа в том, что это про Лолиту рассказ, только там мальчик.

— Браво! Это Гена бы оценил, — старик хихикает и показывает большой палец. — Во!

— Извините, я сейчас… — режиссер с трудом встает и уходит в темноту. — И, да! — доносится оттуда. — Помните там Кончаловского? Молоденького солдата очкарика, который девушку узнает. Думаю, из этого вырос «Военно-полевой романс» Тодоровского.

— Ну это уже у вас вгиковское что-то.

— Вы посмотрите, как темно! — ахает Дуська. — Я эсэмеску написала, и сразу темень, даже вас не видно.

— В Крыму ночь падает.

— А что там за самолеты такие? Вон там? В Турцию летят?

— Это огни барж и кораблей, Дуся. Они в шторм выходят далеко в море, чтоб их об камни не разбило.

— Это так далеко, так страшно!

— Б**-я, отлить негде — кругом могилы! — доносится голос режиссера.

— Этот Тыковка как будто с трех сторон вещает.

***

Подвальное кафе. Оно тускло освещено и как бы вне времени — то ли средние века, то ли советский союз. Каменный пол. Большие дешевые столы под мореный дуб, громоздкие стулья, которые из-за тяжести всегда очень трудно двигать. Имитация бочек, торчащих из стен. Где–то в глубине помещения тихо звучит заставка: « …сiмь днiв на тыждень… шукайте на Ютубе… Украина двадцать чьйотыре на сiмь… пiдписуйтеся, щоб розумiти…»

Высокий, желтоволосый бармен в белой рубашке и черной жилетке с тоской смотрит в зал. Парень такой худой и грустный, что кажется будто он голодает.

— Обалдеть! — восклицает Дуська. — Тыковка, Николай Леонтьевич, вот приложите руку к стене. Слышите? Это же море бьет.

— Надо же! — удивляется старик. — Оно за две улицы от нас, а мы его слышим. Это вы хорошо заметили.

— Тыковка, ты тоже попробуй, давай руку! — тормошит его.

— Дуська! — слезливо вскрикивает режиссер. — Я отрезал бы Москву. Да, я мог бы здесь жить. Ведь у меня нервы, я весь истрачен, измучен. Мне нужно писать самому, я буду писать, мне есть что писать.

— Да, Тыковка, да! В тебе умирает писатель, тебе нужен кабинет, вот как у Николая Леонтьевича.

— У Николая Леонтьевича никто не может…

— А они все уроды с бородами и очками и бабки с членами, а ты, когда выспавшийся, ты красивый, Тыковка. Только тебе нельзя много пить, ну «Алушту» мы можем, вот «Алушту» ты, вроде, не пьяный.

— Вот ты уедешь, Дуська, ты будешь сниматься, ты забудешь Ялту, Дуська. Тебе надо уезжать.

Режиссер вырывает руку и драматично прижимается к стене — слушает море.

Бармен, словно мексиканский музыкант, встряхивает шейкер и через плечо как бы передает кому-то за спиной. Показная, будто он случайно вспомнил, и от этого особенно грустная ловкость его.

— Так дорого! — старик через свои «полглаза» изучает меню. — Я бы вам на это гору ставриды нажарил!

— Мне кажется вон та женщина, — Дуська намеренно цедит и косит глазами. — Нас преследует.

— Может быть она хочет ставриды? — старик смотрит на женщину за дальним столиком через свой «монокль». — О, эта ставрида зимой! Поэт Новиков жарил ставриду московским гостям, а его потом печатал «Новый мир».

— Мне кажется, — говорит режиссер. — Сюда сейчас какие-нибудь средневековые контрабандисты зайдут… Б**я, так хочется на***риться от чего-то!

Дуська по-мышиному копается в сумочке, достает зеркало и глядя в него с явным удовольствием, притворно вздыхает.

— Господи, синяки-то какие. Пойду панчи наклею, — она поднимается. — Вы здесь не скучайте без меня.

***

Дуська стоит у зеркала в туалете. Сосредоточенно покопавшись в челке и выдрав пару заметных только ей одной сединок, она, вдруг, принимается кривляться. Делая очередную гримасу, девушка замирает и чуть покачивает головой, меняя угол падения света, чтобы детально рассмотреть мимические морщинки. Наконец расслабляется и спокойно смотрит самой себе в глаза. Вдруг ее нижняя губа начинает подрагивать. Сначала чуть-чуть, потом сильнее, пока от напряжения весь подбородок не сжимается ямочками. Брови ползут вверх, искажая лоб и по-детски округляя глаза. Наконец, в какой-то самой последней, перед рыданием, точке, Дуська произносит едва слышным, срывающимся шепотом:

— Николай Леонтьевич, то что вы рассказываете так трогательно! Тыковка, дай мне, пожалуйста, салфетку, — медленно вытягивая из настенного кофра бумагу, всхлипывая. — Тыковка, неужели ты не понимаешь, что нам некуда бежать?!

И в ту же секунду плачущая гримаска спадает. Лицо Дуськи вновь становится безмятежным. Только в глазах поблескивают едва не пролившиеся слезинки, которые актриса прихлопывает салфеткой, победно улыбаясь своему отражению.

Открывается дверь и к зеркалу осторожно подходит женщина с дальнего столика.

— Девушка, — запинается она, — то есть, здравствуйте…

— Здрасьте, — с холодным недоумением произносит Дуська, но тут же узнает незнакомку и глаза её взблёскивают. — Ах, да-да-да. Это же вы за нами с самой набережной идете!

— Я, — смущенно улыбается дама и замолкает, теребя край шарфика и накручивая его на ручку сумки. — Точнее не то, чтобы за вами, а за… А вы же знаете Николая Леонтьевича? — вдруг выпаливает она с неожиданным напором и воодушевлением.

— Да-а, — теряется Дуська.

— Лично?

— Ну как бы вопрос глупый. Да.

— Ой, это великолепно! А как давно вы знакомы? — женщина нервно сжимает сумочку.

— Ну, недавно как бы. Мы его гости. А в чем собственно дело?

— Знаете, я потрясена, восхищена его экскурсиями в Доме Чехова. Я просто в восторге. Вы знаете, я много где была — в Риме, Париже, Лондоне. Я везде хожу. Я была в Лувре несколько раз. Я все это ценю, люблю искусство. А теперь эта спецоперация, и я на краю земли, всё гибнет… В Ялте я вообще по делам — бизнес, Массандра, знаете? И тут мне посоветовали этот музэй. Я пошла и пропала — увидела этого мужчину! Разве может такое быть? Это что-то невероятное!

— Да-да, я согласна. Николай Леонтьевич такой! — любопытствующая улыбка Дуськи приобретает веселый, насмешливый оттенок.

Но женщина не замечает иронии.

— Да, да, Николай Леонтьевич! — с придыханием повторяет она. — Николай — он говорил о судьбе Чехова, и я видела, как люди плакали. Он так тонко шутит! Я уже три раза была на его лекциях!

— Ничего себе! — теряется Дуська. — Так вы бы это… Сами подошли к нему, познакомились.

— Нет-нет, что вы! — почти испуганно округляет глаза незнакомка. — Сама я не могу! Я пыталась, но… Ближе чем на два метра к нему — и у меня тахикардия! Понимаете?

— Ну конечно! — Дуська нарочито сочувственно кивает, но видно, что она уже немного тяготится восторженностью собеседницы. — Сочувствую.

— А куда вы идете дальше?

— ХэЗэ, даже и не знаем. Домой, наверное.

— Просто у меня сегодня свободный вечер, и вот если бы вы согласились меня познакомить… Только не здесь, не прямо сейчас! — женщина торопливо перехватывает приглашающий Дуськин жест. — Мне же нужно привести себя в порядок, понимаете? Одеться соответствующе. И место — выбрать какое-нибудь хорошее, красивый ресторан. Нет-нет, не поймите неправильно! Все за мой счет! Я остановилась в апартаменте «Асса», это «Ореанда», и, например, приглашаю вас всех в ресторан при нем. Да в любой ресторан, какой скажете — «Верди», «Бристоль», «Генуя». Только помогите мне — познакомьте с Николаем Леонтьевичем! — женщина нежно выпевает имя.

— Ну хорошо. Наверное, — растеряно улыбается Дуська.

— Нет-нет, не наверное, умоляю вас! — странная незнакомка хватает Дуськину руку в пригоршню и с мольбой заглядывая в глаза, начинает ее трясти. — Не, наверное, а точно! Хорошо? Обещайте мне! В девять. Ну в полдесятого, в «Ореанде» я жду вас и Николая Леонтьевича. Скажите там, что вас ожидает Лапушина и вас ко мне проведут. Они меня хорошо знают. Обещайте! Я в долгу не останусь! Вы не пожалеете! Хорошо? Хорошо?!

— Хорошо-хорошо, да-а, — совсем ошарашенно улыбается Дуська.

— Спасибо вам! Только обязательно… Спасибо!

Еще пару раз в волнении метнувшись от зеркала к двери и обратно, странная дама наконец уходит.

Дуська поворачивается к своему отражению, изумленно вскидывает брови и шумно выдыхает.

***

— Чехов тут нудился, — старик недовольно нахохлился. — Он Ялту называл кладбище с цветочками, и вы еще пристаете ко мне.

— Николай Леонтьевич! — возмущается Дуська. — Она же вас любит!

— Меня? — старик, обнажая беззубый рот, хихикает с ехидным удовольствием.

— У неё браслеты Диоровские и кольца судя по всему с бриллиантами, чуть ли не Ля Вивион. И она так еще говорит, Тыковка, ты это называешь подвздошный оргазм: ой, великолепно… ах прэлэстно… музэй… я просто в восторге от этой экскурсии! Я не могу забыть этого мужчину!.. Вот этого, — Дуська с некоторым презрением указывает на старика. — Я-то думала, Тыковка, что она к тебе клеится. Какая-нибудь из Москвы твоя фанатка старая.

Старик еще громче хихикает.

— От неё прям деньгами пахнет, Николай Леонтьевич, и она красивая! Если её тумблером подубавить на шестьдесят по стобалльной шкале, то это примерно образ Ренаты Литвиновой.

— Ну какой ресторан, Дусик? Я лучше вам ставридки пожарю.

— Да вы достали уже с этой ставридкой! Ну вы же еще совсем не старик, Николай Леонтьевич!

— Спасибо вам, Дуся, — старик печально качает головой. — Мне пора. Пойдемте уже.

Режиссер над головой старика машет Дуське, что пора уходить.

За барной стойкой грохот — все-таки уронил он этот несчастный шейкер.

***

Возвращаются в ночи. Фонари пьяно колеблют узкую улочку. Тени ветвей и листьев бросаются под ноги, проскальзывают узорным полотном.

Старик вдруг садится на каменные ступеньки и закрывает лицо руками.

— Что с вами, Николай Леонтьевич?

— Ноги не держат.

— Вам плохо? Может «скорую».

— Идите в жопу.

Режиссер и девушка ждут, прислонившись к стене.

— Николай Леонтьевич, а вы сегодня, когда свои стаканчики достали — мне так жалко вас стало!

Старик машет рукой.

— А Тыковка вас из-за этого назвал — Коля-два стаканчика! Как здорово правда? Тыковка такой.

Режиссер курит и равнодушно отворачивается.

— Тыковка, мне кажется, он плачет.

— Да не плачет он! Это он перепил, да, Николай Леонтьевич?

— Нет! — всхлипывает старик. — Мне идет выпить, как говорила Екатерина Ефимовна Тагер! Я душой пью.

— Пойдемте. Ну пойдем, Николай Леонтьевич.

— Какой ужас, у-у-у, — стенает старик. — Через Россию все как через решето. Здесь каждая перемена — это измена.

Девушка и режиссер, кряхтя и чертыхаясь, поднимают его с двух сторон. Идут, качаясь в фонарных колбах, будто в гондоле плывут.

— Летучая мышь! — вскрикивает Дуська. — Вон за подоконник зацепилась. Как же ей одиноко! Она же замёрзнет здесь!

Замирают и все трое смотрят на тускло освещенное окно.

***

Два чемодана и рюкзачок Дуськи в коридоре. Старик стоит на кухне, и, приподняв узкую бурку плеч, опирается руками о край стола. Прислушивается к разговорам режиссера и девушки, порывается что-то сказать и молчит.

— Вот еще я записывала!

— Я уже звонил по твоему номеру и вызывал, ты е***шься — Воронежское такси!

— Позвони такси Ветерок.

— Х***рок! Они говорят вызывайте кого-то другого.

— Б**-ать, Тыковка!

— Что б***ть! Это не б***ть, это п***дец б***ть, мы опоздали на поезд… Алло, здравствуйте. Это Генрих? Такси Генрих? Извините, нам надо до Анапы… Как не пое… вы же такси? Как дешево? Вот же ваш прейскурант. По мосту не хо… Ну мы доплатим сколько ска… Сука! Трубку положили.

Под спудом ноет вибрация телефона.

— О, Тыковка, это мне, это они… Да-да, здравствуйте! Заказывали! Мы, а… Такси не приедет, вызывайте дру… Это сука б***ть че такое вообще?

— Им че тут вообще, что ли деньги не нужны?

— Да они по мосту бояться ехать! — из кухни кричит старик.

— Тыковка, еще есть такси Максим.

— Дуська, иди н***уй!

— Так! Это невозможно слушать! — старик подходит к холодильнику в коридоре. Листает старинную, разлохмаченную телефонную книгу и звонит со своего стационарного телефона. — Так, отбой.

Режиссер разводит руками и приподнимает брови.

— Ладно, — старик листает дальше, набирает, слушает. — Алло! Виль Георгич? Есть у вас знакомый водитель, кто по мосту не побоится проехать? До Анапы что ли.

Режиссер и девушка активно кивают головами.

— Да они уже не успеют на автобусе. С багажом, да… Десять тысяч?

Режиссер и девушка кивают головой и машут руками.

— Согласны. Адрес тот же. Ждём тогда.

***

В теле квартиры напряжение. Старик стоит на кухне. Режиссер нервно ходит по коридору.

С улицы доносится крик Дуськи: «Тыковка-а, скорее, он уже приехал»!

— Николай Леонтьевич! — режиссер подходит к старику и падает перед ним на колени.

— Ох, ё*т, Анатолий.

Режиссер судорожно обхватывает старика за пояс и прижимается к его ширинке, а затем вдруг порывисто начинает рвать ремень на брюках.

— Николай Леонтьевич, вы могли бы сами писать! — словно в бреду говорит режиссер. — Вы могли бы написать гениальный роман, гениальный сценарий.

— Господи, Анатолий! — старик отворачивает голову и отпихивается.

— Вам надо уехать! Вы должны! Я, я ваш роман сниму! — заикается режиссер. –

Это будет гениальный фильм.

Старик отталкивает его, идет в коридор и распахивает дверь.

— Анатолий! — старик блестит белками и сурово указывает пальцем на окно. –

Внизу ждет человек, который вас очень любит!

Режиссер стоит на коленях закрыв лицо ладонями.

— Тыковка-а-а, Тыковка-а-а…

Режиссер встает и не поднимая головы быстро выходит из квартиры.

Хлопает дверь в подъезде. Доносится крик Дуськи:

— Николай Леонтьевич! Николай Леонтьевич! Мы сели. Мы к вам приедем! Мы вернёмся!

Звон и картонный клёп дождя усиливаются.

***

Старик сидит на почерневшей, кариозной скамье. Рядом бутылка «Мадеры» и стаканчик.

Старик наливает вина и вдруг хихикает.

— Но там самое главное, что он её гонит в Москву, а она его уговаривает остаться в Ялте. И расстаться почему-то не могут! И? И чего?.. Он говорит: ты меня спасешь! Если ты меня оставишь в Ялте, я спасусь, я буду писать. Я стану писателем! — старик взмахивает руками и вскрикивает. — Ой как мне здесь нравится! У Николая Леонтьевича такой хороший кабинет. Курит, матерится на натуру, — счастливо смеется старик. — Садится на кресло раскладное, которое у меня на лоджии. И засыпает там, наконец его забыли!

Старик отхлёбывает немного, и с удовольствием прищелкивая языком, закусывает «Балетом». Задумывается с выражением счастья на лице.

— Они всё время дергаются. Все время хотят хорошо сесть. И, знаешь, я заметил, у него какая-то дерганная, расхлябанная походка. У него бесцельная походка. Походка человека, которому некуда идти. И штаны еще такие… как у обделавшегося алкаша.

Снова прихлебывает вина.

— Да нет, он говорит, вы мне город, город покажите — он же натуру ищет! Ну нет, в дороге они не много пьют… ну он уже пьяный… а пьют они вообще пьют… то пива он вдруг захочет, то кроме «Алушты» он вообще ничего не пьет, «Мадера» для него уже тяжела, всё… И тут он опять начинает масал про твой сценарий.

Старик берет бутылку и подливает вино в пластиковый стаканчик на сером надгробии. Нежно поправляет пухлую гречку сирени возле фотографии и протирает салфеткой железную пластинку с простой гравировкой — Геннадий Каюров. 1953 — 2022 гг.

— Дык я ему и говорю! Это же от режиссера зависит, говорю, что вы к Геннадию привязались? То напишите, это напишите! Ничего он вам не напишет!

Старик хмыкает, вспоминая что-то.

— А она? А она трещит в этот момент: люблю, люблю, и чтобы её не бросили… что ты не будешь спать с бабами… какими попало… что ты вообще меня не бросишь… поклянись, что ты меня не бросишь никогда! — старик театрально потрясает руками. — Клянусь, Дуська, клянусь! Вот это вот всё идёт. Я думаю ё* твою, это их какой-то театр! Я понурый за ними иду и заодно вижу все это… Вижу, что это как кино, конечно, только кто его снимет? А ставридки так им и не пожарил.

Старик снова наливает себе. Прислушивается.

— Ну нет, это ты размазывать начинаешь. Ты нервность теряешь. Ну приходят они, стучатся, там лежит какой-то ялтинский хер — он в своем этом состоянии, они в своем психозе каком-то: мы на несколько дней здесь… а что… а чего? Николай Леонтьевич, вы ничего не понимаете… Вас же Николай Леонтьевич зовут? — старик роется в сумке и достает ту самую разлохматившуюся пачку, вынимает две сигареты. — Подымлю и сам понюхаю, как я нюхал, когда ты курил.

Старик закуривает по очереди две сигареты, одну оставляет на камне, а другой затягивается, неумело выпуская клубы дыма.

— А кончается… ну чем кончается? А кончается тем, что они наспех собираются и десять раз вызывают такси, которое десять раз не приезжает. Они даже уехать не могли. Кого они только не называли! Даже «Х***рок» какой-то вызывали. И они опаздывают. И с моего телефона они наконец уехали.

Старик закашливается и гасит сигарету.

— А как же он матом ругался! Иван Жданов так не ругается! Я боялся, что его в милицию заберут. Ну чего он ругался, ты сам знаешь чего. «Почему их так много»? — говорит. Туристы не дают ему одиночества, бокала, кафе такого… интимного… Ну где? Да, господи, да где угодно они выпивают! Ну че ты хочешь уже отчета как в милиции. Они бутылку если откроют, то они уж найдут как ее выпить, поставят сумку да в стаканы нальют… О-о-й, Ге-ен, — старик склоняет голову и долго молчит.

— Да что он мне? Я не ругаюсь. Ну у него есть какое-то понимание жизни, он настрадался, видимо, и это его спасает. Но своего дома у него нет, съемная квартира, ему некуда прийти… Я тут при них твой подарок достал, помнишь те два напёрстка коньячных. И он меня назвал «Коля-два стаканчика». Хорошо. Можно рассказ такой написать… Стаканчики я в сервант убрал, мало ли… Ну а баба, что баба? Ну и вот эта баба, которая печётся о нём. Сама она, ей уже под тридцать, она мечтает, чтоб для кино не пропала её красота — глаза, кожа, дёсны, зубы. Она считает, что она еще в той степени зрелости творческой. «Николай Леонтьевич, — говорит. — Вам конечно приятно, что вы с известной актрисой ходите на могиле Ханжонкова-Манжонкова». Я говорю: я не знаю такой актрисы. Она называет свою фамилию. Ну извините, я вас не видел в кино. Мы вам покажем. Что она вот играет там, в сериалах, в рекламе еще снимается какой-то ягодной, — старик задумывается. — Чего молчу? Да я не молчу! — он вдруг раздражается. — Этот режиссер мне говорит: за такие романы, вообще-то, морду бьют… Что не начинай?! — вскрикивает старик. — Ну вот и писал бы про себя! Вляпал меня не пойми во что! Что значит — сам виноват? В чем я виноват перед тобой?! В чем? — склоняет голову. — А ты? Вот и молчи тогда! О-о-й, Ге-ен… Я завтра в церковь с утра зайду, свечку поставлю… Я уже этот глоток, оставшийся допью, — он доливает себе остатки. — Видишь, я так даже особо не пью. Вот как ты ушел, так я и не пью.

Старик задумчиво смотрит вдаль.

— Как родила меня мать под бомбёжкой, — усмехается он. — Так и сдохну, видно, под бомбами.

Над кустами, посверкивая на солнце, проплывают лопаты. Доносится разговор рабочих.

— Это все вопросы?

— Ну а здесь почему закопали, если суицидник?

— А где? Отравление бытовым газом и не е***т, лишь бы мертвый.

— Ну да. Понятно. Мы тут с дедом в контору приходили — директор вышел к нам с ложкой во рту, йогурт ел. Послушал нас и даже не вынул, прикинь.

— Жиром заплыл от хабара.

***

Квартира. Старик выметает из-под буфета осколки разбившейся кружки.

***

Легкие сумерки. Старик стоит в центре площади Ленина и подслеповато смотрит вверх. Он невысокого роста, в кепке-шоферке из кожзама, в поношенном драповом пальто на ватине — оно кажется громоздким, будто с чужого плеча. Странное пальто, словно бы сканирующее настроение хозяина, его характер. Кажется, что даже на вешалке оно будет висеть с застенчиво перекошенным плечом.

Старик поднимает руку и, делая вид, что поправляет кепку, осторожно машет кому-то.

 

Редактор Евгений Сулес – писатель, телеведущий, актёр. Родился и живёт в Москве. Автор книг «Письма к Софи Марсо» (изд-во «Русский Гулливер», 2020), «Сто грамм мечты» (лонг-лист премии «Большая книга», 2013), «Крымский сборник. Путешествие в память» (автор идеи и составитель), «Мир виски и виски мира» (Эксмо). Публиковался в журналах «Знамя», «Октябрь», «Искусство кино», «Homo Legens», «Лиterraтура» и др. Победитель премии «Антоновка» в номинации драматургия (пьеса «Дойти до Бандераса»). Пьеса «Ловушка для Божьих птах» ставилась в Москве и Одессе. Автор идеи фильма «Над городом» (реж. Юлия Мазурова, 2010 год). В течение десяти лет был автором и ведущим передачи «Шедевры старого кино» на телеканале «Культура» (призы за лучшую передачу о кино в 2007 и 2009 годах на фестивале архивного кино «Белые столбы»). В настоящее время ведёт программы на первом литературном телевидении «Литклуб.ТВ». Снимался в фильмах и телесериалах, в том числе сыграл роль Иисуса в картине Шавката Абдусаламова «Сукровица». Один из основателей клуба ЛЖИ (Любителей Живых Историй).