Стихи Виталия Шатовкина напоминают мне косые спилы дерева, обнажающие древесную структуру и годовые кольца: узор каждого чем-то похож на другие — и в то же время совершенно уникален. Ведь с поэтической тканью Виталий поступает именно таким образом: вполне привычная графика и ритм, который в начале каждого текста как будто входит в знакомую колею и готовится ехать по рельсам, вдруг сдвигаются там, где этого не ждёшь. На самом же деле, конечно, эти сдвиги, спилы, скосы высвечивают то мерцающую внутреннюю рифму или ассонанс, то смысловой акцент; паузы и разрывы — как остановка с занесённой для шага ногой в момент осознания себя в пространстве. Эти остановки тем более необходимы, чем насыщеннее образный ряд стихотворения — а он здесь порой по-барочному плотен и цветист, так что голова идёт кругом: если рыба — то не бычок, а барбус, если цветок — не ромашка, а желтофиоль. Позволить этому великолепию ехать, как едется — и поток затейливых образов пронесётся мимо сознания. Виталий Шатовкин знает, где этот поток ограничить и как в нём дышать — предлагаю решиться на погружение вместе с ним.
Евгения Ульянкина
Виталий Шатовкин родился в 1982 году в городе Большой Камень Приморского края. Окончил Новосибирский государственный педагогический университет, учился на международном факультете Южно-Уральского государственного университета. Проживал во Владивостоке, Челябинске, Москве, Екатеринбурге. В разное время работал пионервожатым, лаборантом, художником-оформителем, продавцом обуви, клоуном и т.д. Публиковался в различных журналах. В настоящее время живёт в Новосибирске, работает библиотекарем.
Виталий Шатовкин // Наискосок
Варежка
Весомое, двуручное тепло – цветная память о
прошедшем лете – ты дунешь на ладонь,
как на стекло, и звон, хрустальный
звон, пойдёт повсюду: в нём
пара рыб и праздничное блюдо, и дерево, что
в дерево вросло. Вся эта близость, схожая
с родством, есть непременно холод
и комета, звезда зажжённая
над ёлкой в Рождество – дверной глазок плюс
безвозмездный дар – рука пятиконечная
одета, а в ней пожар. В ней иволга,
поющая навзрыд, нечаянная
детская пропажа – спохватишься,
ну а она всё там – фигуркой
подвесного пилотажа
с резиночкой,
–––
пришитой
к рукавам.
***
В этом городе семь ворот в середину зла –
на постели чужому не волос оставь,
а камень – это лучшее – чем
смотреть сквозь твои
глаза.
Карусель, с игрушечными конями, довезёт
до сбывшихся именин – только имя
твоё здесь забыли всуе, лишь
двужильным прутиком
от маслин на песке
за воротами
снег
–––
рисуют.
Манёвры
Украдкой вынута душа из тусклой лампочки
настольной – рубашка для солдатиков
слепых – их оловянный холодок
похож на воздух гладко-
ствольный и на поимку барбусов речных. И
скинуть этот иней вниз, пока он кем-то
сложен вдвое – не акушеркой, но
её зимой, где пуговицы на
груди, как будто зеркало прибоя – оторваны
тускнеющей волной. Мой пехотинец с
ржавым ртом – мой ангел, клятву
проигравший, в тебе оса и
каменная соль: ты вынырнешь из-под воды,
как горсть надломленных стекляшек, в
которых голосит желтофиоль. Их
искренний разлом трещит,
их ловит радиоприёмник – зачем же прятать
голову в песок, но оставаться часовым
среди стремительных любовниц
и в чью-то смерть глядеть
–––
наискосок.
Ю
В движущей силе ночного, собачьего лая – скрыта
мелодия, скрыта подземная свая, выпуклый
се́рпень* – медвежий распахнутый рот –
звёзды, как косточки вишен, на
землю плюёт. Ткнётся веселой губой в перебитый
ландшафт – пряча в коробку от спичек чужой
брудершафт, шубу песцовую с тысячью
зимних страстей – через которые
блещет изнанкой форель. Это – наружная тягость,
как замкнутый дым – зеркальце, где с тобой
пламя один на один – ни удалиться, ни
выронить рыбью хлябь – крепнет
попав на зубок и
канючит –
–––
ослабь.
*Се́рпень (укр.) – август.
Живодёрово
Зелёный горб у женщины немой, но приспособившейся
к вычитанию звуков, её губа, обросшая корой, как
будто деревце – заведомый подросток – в
руках которого ореховая лютня поёт
и шелестит сама собой, и выдыхает хвойный пар сквозь
о́стов. Архангел, боженька, кипучая трава под ноги
просится густым – звенящим мёдом – ты не
успеешь отскочить – она едва – на
четвереньки встанет и замрёт, и будет наблюдать за тем,
как овод, как будто мамку, падалку сосёт. Но входа
нет – ты знаешь наизусть – какая из двух нот
всегда короче – примерно те же сны
у молока, когда оно в груди загустевает – согнется в три
погибели тайга и ждёт, пока мелодия врастает – то
в змейку, то в дроздовый язычок, и тянется
сосательной конфетой – а ты вдруг
вспомнишь – как крутил волчок в изогнутой расщелине
паркета. Споёшь мне песню прямо в хрупком сне –
не пыль дорожную, но ту, что бьётся в горле
и выбивается птенцом из-под корней:
купальницей, что
насухо
–––
обтёрли.
***
Здесь город – кружево и лёд, комок в утином горле,
ни колокольчик потайной, ни хрупкое вино –
пройтись и повернуть назад, где не
дышать над кровлей – и
видеть, как врастает снег в чердачное окно. Стоять
впотьмах, покуда свет не выбьется наружу –
в полночной пазухе торчит воронье
крыло – и к твоей шейке
примерять мерцание жемчужин,
и выдувать из тишины
муранское
–––
стекло.
Орлянка
Подбирая украдкой к своей тишине чернозём, щекоча
понарошку железобетонные блоки – одногорбый
верблюд – пересилит конструкцию ЛЭП – не
сойти ему с места, по шкуре елозит
сквозняк, от своей слепоты, словно облако, перегорая:
я играю в орлянку, и лампочка гаснет в руке. Птиц,
рассыпанных над поединком, овальная стая,
изо всех своих сил духарится и цепко
звенит, ухватив на лету золочёную хлебную мелочь. В
ней, как в солнечной бричке, трясётся мещанский
кураж, прилипая к ладоням моим тополиной
пыльцой, тихим войлочным запахом
и малахитовой пашней. Под ногами, в упругую землю
уткнувшись лицом – не слезой Вероники, но боем
австрийской посуды – не укусишь подмышку
у солнца без помощи зла, от издёвки
чужой словно ящерка охладевая – и как
злачное место – двоится в деньга́х
кривизна, древнегреческий
профиль в коронку
зубную сжимая.