
11 октября 2020 в Культурном Центре им. академика Д. С. Лихачёва (ул. Амурская, д. 31, библиотека № 73, м. Щёлковская, начало в 15.30) состоится пятьдесят вторая серия литературно-критического проекта «Полёт разборов» с участием поэтов Ники Железниковой, Романа Шишкова и Артёма Старикова. О стихах в этот вечер будут говорить: Юлия Подлубнова, Ольга Балла-Гертман, Александр Марков, Ростислав Русаков, Евгения Риц. Представляем подборку Ники Железниковой и отзывы Александра Маркова, Ольги Балла-Гертман, Ростислава Русакова и Юлии Подлубновой о её стихах.
Обсуждения Романа Шишкова и Артёма Старикова читайте в следующих выпусках «Формаслова».
Борис Кутенков, куратор проекта
Рецензия 1: Юлия Подлубнова о подборке Ники Железниковой

Поэзия Ники Железниковой интересна как случай некоторой первоначальной диссоциации с современностью. Если говорить о генеалогии поэтики Железниковой, то здесь появится и Борис Поплавский, которому посвящено стихотворение «Упомянутый, воскресни», и поэзия «парижской ноты» с её попытками метафизических прорывов ‒ сквозь ткань повседневности к чему-то недопроявленному, непроговорённому ‒ собственно то, что досталось русской эмиграции от символизма и Серебряного века в целом с его непременным постплатоновским двоемирием. При этом мы помним, что Поплавский – это ещё и особая оптика, сформированная под влиянием практик сюрреализма. Отсюда образность Железниковой, сочетающая высокое и низкое и строящаяся на семантических смещениях, неочевидных сочетаниях и разобщениях смыслов. Отсюда и сверхсимволизм сказанного, когда отдельные образы превращаются в аллегории, и логика текста обусловлена движением смыслов внутри цепочки аллегорий. Отсюда и лексические ряды ‒ как будто Железникова сознательно говорит из первой половины ХХ века соответствующим языком, не замечая реалий своего времени, своей эпохи, возможно, мыслящейся как непригодная для поэтической рефлексии. Самое интересное в таком случае ‒ дальнейшее движение из начальной точки и от начальной поэтической заданности ‒ хотя кажется, что Железникова приходит к переоткрытию метареализма. Она идет путём так называемых восьмидесятников, внимательно прочитавших Блока, Мандельштама, Пастернака и пришедших к усложнённой поэтике трансформаций, где не последнее место занимает та же самая сюрреалистическая образность. Однако ценная сама по себе в метареализме 1980-х поэтика трансформаций у Железниковой дополняется имманентной религиозностью, что, с одной стороны, отсылает к практикам Елены Шварц и Ольги Седаковой, с другой стороны, заставляет вспомнить то, что писали в 1990-е годы поэты, отстраивающие идентичности от советской нормативности. Сгустки ассоциаций и языковая игра также не становятся знаками сугубо авторской индивидуальности – в предложенных контекстах это всё ещё знаки конца ХХ века. В таком случае приходится ждать от Железниковой какой-то дальнейший шаг (всё-таки в современность?), какое-то более радикальное творческое развитие.
Рецензия 2: Ростислав Русаков о подборке стихотворений Ники Железниковой

Как нередко случается, что с имени главного героя начинается произведение – с такой камертонной по нему поверки, – так же закономерно с имени поэта начинаются его стихи. Внутренней своей формой, фонетической механикой, визуальной структурой оно уже задаёт устойчивый ассоциативный ряд – и читатель подходит к воротам неизвестной поэтики, интуитивно догадываясь о том, какого свойства стихи обещают эти гербовые звери и вензеля вокруг надвратной эмблемы.
Ника Железникова – в этом имени уже гудит ряд ассоциаций, связанных мотивом победы, преодоления. Совсем уж поверхностно здесь и Ника Турбина как символ тревожной одарённости и «Чучело» Владимира Железникова с искрящим как оголённый провод образом Леночки Бессольцевой. Глубже слышится двойное «ник» как завязь начального «никто» – вероятно, лучшего из возможных начал для поэта. Но здесь же и другое – отзвуком мандельштамовского «железой поэзия в железе» – сродство к твёрдой звенящей магнитной неорганике «железа» и одновременной мягкой, органической, живой ткани «желёз».
Всё это было бы обманом, вымыслом, желаемым вместо действительного, но уже с первых шагов из разнородной ткани стихов густыми аллитерациями прорываются скрежет и кашель:
она слетит, и рябью пробежит
дробящей, дребезжащей, подребёрной,
и этой дрожью воздух обнажит,
и кашель будет в лилию обёрнут
и в ней изжит.
Вся строфа тверда – она ёжится и колет, но вот эта лилия, под конец, её органика оборачивает казалось бы чрезмерное, ученическое жонглёрство жёсткими согласными, разряжает нагромождение, снимая неконтролируемый порыв узнаваемых симптомов так, что укороченная последняя строка звучит уже на облегчённом выдохе. То же запечатано и в содержании – твёрдое и колкое разжижается и стекает во вторую строфу более мягкими сонорными литерами:
меняют перья вьюжные вьюрки,
и хныкает, и всхлипывает выпью
реки излучина в излучине руки.
я пью её, но вряд ли её выпью
к концу строки.
И здесь короткая строка действительно звучит уже несовершённым последним глотком, для которого не хватило дыхания. Только с двух строф угадываются «правила» поэта, движущая сила развернувшегося сюжета – это единство материи уже за пределами органики-неорганики – единство агрегатное. И вот третья строфа ассонансно-газообразна по форме, что вновь задваивается содержательно:
а дым над ней всё тоньше и бледней,
но я не знаю, кто она, и всё же
я в ней истлела, и плывёт над ней
ладь — я — задымленная, шаркая по коже,
сквозь накипь дней.
Строфа легка и воздымается к самому началу – к верхним строфам. Сначала предпоследняя строка дымной ладьёй проходит по второй разжиженной строфе, а затем и последняя строка просачивается сквозь первую твёрдую строфу. Чего теперь ожидать от четвёртой – какой внутренней структуре она будет подчиняться? Будет ли это сгорание в плазме, в предсмертном жаре? Нет – кажется, что это выход в область чистого духа, где спадает всякое напряжение формы, а принятый вначале закон отменяется вовсе:
мой йезекиль, навек меня покинь.
она уже во все четыре глотки
произнесла последнее аминь,
так пусть себе на днище дымной лодки
цветёт полынь.
Всё это только форма – но она поддерживает и расширяет расходящиеся волны смысла. Благодаря такой структуре суть стихотворения не исчерпывается одной фабулой – историей человека, сгорающего в жаре последней болезни. Форма расширяет онтологические пределы сюжета, раздвигает их – так в периферическое внимание включаются натурфилософия Шеллинга, мотив «Завещания» Заболоцкого. Угадывается и пастернаковское «Кончаясь в больничной постели» – вероятно, так действует акцент на полыни как на символе Божьего суда, что указывает на внутреннее примирение с кончиной – «произнесла последнее аминь». Упоминание пророка Иезекииля в четвёртой строфе содержательно обратной тягой расширяет символику числа четыре до четырёх лиц тетраморфа – человека, льва, быка и орла – апокалиптических существ, стражей четырёх углов Господнего трона. А значит, расширяются и границы трактовки больного – теперь он не конкретный человек, но человечество в целом, болезнь которого длится от начала начал и разрешится только Страшным судом.
Это только первое стихотворение в подборке – пусть оно служит иллюстрацией узнаваемых черт автора. В остальных стихах эти черты только подтверждаются: образный ряд тесен и узловат как металлическая решётка. Узлы вибрируют, подталкивают друг друга, заводят – и от этого возникает на редкость ровная тяга на протяжении огромных текстов. Вытягиваясь, они гудят как цельнометаллические прутья, резонируют, даже будто излучают радиацию – что-то сверхпроникающее. Этот стойкий мотив кашля, лёгочного недомогания, вовлечённость тела, органики – он везде, и растёт он из самых свойств авторского слова, из его проникающей способности и кинестетической убедительности. А что поэзия, если не радиация – невидимая болезнь, ослабляющая всё тело, сжигающая иммунную систему бытового автоматического мышления, которая одна только и способна противостоять всему внешнему, отвергая его на самом подступе.
Итак, Ника Железникова принадлежит, как мне кажется, к авторам предельно собранным, образованным многосторонне – она рассудочна при построении макроструктуры стихотворения и она свободна при наполнении этой структуры органическим, живым содержанием. Доля сознательного и бессознательного мне здесь видится настолько естественной, что стихи умеют удержаться в балансе между заданным им вопросом и полученным от них ответом. Над чем ей предстоит потрудиться в контексте традиции метареализма? Вероятно, над точностью метафоры, над густотой промежутков между точками соответствий сравниваемого и сравнимого, над постижением всего многообразия подходов и механизмов её построения. Но об этом стоит высказаться уже отдельно – на очном «Полёте разборов».
Начавшись с имени и преодолев все виражи драматургии становления, в итоге вся авторская поэтика снова сворачивается в одно только это имя – становится ясно, что по-другому и быть не могло, а эмблема над входом вдруг становится мелодическим разрешением – маяком выхода из мира автора, как исхода. Ника Железникова принадлежит к новому поколению, и, чувствую, это имя явно таит в себе ещё не одно драматургическое колено авторского становления. Мне лично не хотелось бы упускать из виду такого интересного поэта. С удовольствием буду наблюдать за его формированием и развитием.
Рецензия 3: Александр Марков о подборке Ники Железниковой
Неполное множество переменных

Обычно стихи с довольно очевидным сюжетом оцениваются быстро: на сюжет уже нанизываются и приёмы, и переживания, и те возможные суждения и ожидания читателя, которые поджидают стихотворение даже за самым неожиданным поворотом мысли. Такие стихи как скоростной поезд ‒ можно не сесть на него, но когда он проносится мимо, нельзя не восхититься стройностью железнодорожного сообщения. Стихи Ники Железниковой сюжетные, но всё же другие. Конечно, мы сразу узнаём в этих стихах не только Бориса Поплавского, к которому обращено второе стихотворение, но и Мандельштама: нельзя прочесть стихотворения «Она», не вспомнив «Куда мне деться в этом январе?». Но это Мандельштам, превращённый в что-то вроде сборки моделей автомобилей, или сборки мебели, надо внимательно смотреть, куда подойдёт крепление. Можно сказать, что если Мандельштам и Поплавский ‒ пение, то это что-то вроде авангардной музыки, когда стук по крышке рояля, дерзкое пиччикато или танец самого исполнителя не менее важны, чем привычная дрожь клавиш.
И вот, сюжетность. В стихотворении «Она» понятно, кто героиня ‒ болезнь, но и какая-то счастливая минута освобождения, когда чувства накопились, когда так уже тяжело, что сознаёшь любой вздох как счастье. Но у меня чем дальше, тем больше сомнений: допустим, что кашель заставляет вспомнить резкий запах цветка, «в лилию обёрнут», иначе говоря, в болезни воспоминание становится особо острым. Но какая эта острота ‒ тоска по прежнему быту, до болезни, или раздражение, что и так всё плохо, а ещё и запах ‒ как больной иногда сердится, что ему или ей принесли конфет вместо куриного бульона. Дальше мы приходим к «вьюжным перьям» ‒ не то это намёк на озноб, от которого надо избавиться, не то на необходимость сохранить красоту даже в самом болезненном состоянии. Опять неопределённость, опять по отдельности все эти чувства, звуки, запахи, «набухшая вена в уставшей руке как излучина реки» ‒ были бы замечательны для прозы, но в поэзии звучат скороговоркой. Я бы представил это стихотворение как небольшой фильм с героями, но не как поэтическое высказывание.
Следующее стихотворение совсем другое: драматургия встречи русского писателя (Бориса Поплавского) с Европой очень убедительна. Страхи, ожидания, пиетет, панибратство, весь этот сложный комплекс «русского европейца» оказывается здесь на своём месте. Похищение Европы как выход из ада, пасха ‒ тоже в целом лирически убедительно. Единственное, чему в этом стихотворении совершенно не доверяю, ‒ это однородным членам: «дымясь и кашляя». Вот я жду Орфея, выходящего из ада, он должен прикоснуться к струнам, а вместо этого раскашлялся от дыма Аида. Конечно, сочувствовать такому ангелу или Орфею можно, но невозможно мыслить как Поплавский или Георгий Иванов, из задымленной бездны разглядывая чистую игру звёзд, сопрягая сюрреализм со «здесь и сейчас» межвоенной эмиграции, безднами не остывших от крови полей сражений.
И да, следующее стихотворение называется «Сражение». Это стихотворение как раз читатель мог бы признать и за неопубликованное произведение Поплавского, хотя некоторые ноты Роальда Мандельштама или Леонида Аронзона тоже можно расслышать. Я бы назвал это стихотворение самым удачным во всей подборке. Артикуляция, это «О» в строфе, начинающейся восклицаниями, эта какая-то очень громкая и светлая звукопись ‒ всё говорит в пользу стихотворения. Но есть сомнение, связанное с некоторой двусмысленностью семантической. Вот я читаю:
перед зарёй в забывшихся покоях,
где ты теперь, прикрыв лицо рукою
от солнца, спишь
Но точная рифма требует «покою-рукою», раз немало рифм в этом стихотворении точные. И сразу исчезают те покои, которые так перекликались и с обителями ангельских сил в начале стихотворения, и с теплицей, где может расцвести магнолия, со всеми этими очень световыми, яркими, стеклянными образами покоев как покоя, известности судьбы, почти стоического знания, что произойдёт, и при этом приятия этой судьбы, amor fati. Сразу скажу, что не разделяю стоическую этику, и может быть, «покою ‒ рукою», когда просто нужно успокоиться, постыдиться, даже по-детски испугаться яркого солнца, когда вдруг умирающий на поле боя вспоминает детства, это как раз опровержение стоицизма, это герой «Войны и мира», видящий небо Аустерлица. Но ради такого открытия не-стоической этики немного покосилась форма.
Последние три стихотворения ‒ три очень разных эксперимента. Я только отмечу несколько спорных мест: «раззявливая» звучит как заливая-заливаясь, а львы обычно не плачут ни в природе, ни в стихах, не льют слёзы, разве что это львы-фонтаны; и хотя дальше выясняется, что они плачут в качестве символов, оставшись выморочными в современном мире, это не поправляет дело ‒ мы же не будем всякий раз доставать словарь синонимов, чтобы уточнить образ. А вот «левые лапы» ‒ это настоящий поэтический образ, действительно символической силы, кажется, ради него только и написано всё стихотворение, как бы хромая, на одной левой, поступь истории. Вставать в испуге по-русски нельзя, можно встать с испугом или от испуга. В испуге можно вытянуться, от мышечно-нервной реакции, но ведь вытягиваются и по горизонтали. Кажется, в этом стихотворении слишком много желаемого выдано за действительное. Равно как «чуять землю» в последнем стихотворении тоже нельзя, можно чуять близость земли, или её аромат, или её тяжесть и гравитацию, но не землю как таковую, как собака кость. Хотя эксперимент ‒ это превращение горла и ноздрей в полёт Пегаса, в поэтическое вдохновение, «стискивая стих», но какое-то условие эксперимента кажется не соблюдённым.
Рецензия 4: Ольга Балла-Гертман о подборке Ники Железниковой

= «ОНА»:
В этом стихотворении прежде всего стоит отметить очень интересную работу со звукописью. В первой строфе автор создаёт подробный, сложный звуковой (и эмоциональный) ландшафт с помощью прежде всего виртуозно-разнообразных комбинаций звуков «р», «б», «д» с шипящими. Получается чисто фонетически (и вследствие того эмоционально) интересная картина сочетания жёсткого дребезга со скольжением, выскальзыванием: «…и кашель будет в лилию обёрнут / и в ней изжит» – это чистое выскальзывание, выдох.
(Дело, может быть, немного портит неточность: «подребёрной» – правильная форма, насколько я себе представляю, всё-таки «подрЁберной», – но в принципе эту неправильность можно истолковать как нарочитую и работающую на общую шершавую, жёсткую нервность звуковой картинки.)
Далее с помощью звуков «в», «х», «л» (а перед тем в начале ещё немного «р») лепится картинка горячей, вскипающей – и ближе к концу строфы остывающей влаги: «вЬЮрки», «выПЬЮ», «пЬЮ» – даже графически создают образы мягких вздувающихся – и вскоре опадающих – пузырей.
Следующая строфа – событие остывания – замедления – ускользания, создаваемое при помощи «холодных» звуков «н», «л», глухих «т» и «п» («…истлела, и плывёт…»), небольшого количества шипящих и жёсткого «д», – которое продолжается в заключительной строфе.
Смысловая компонента сказанного, правда, вычленяется с большим трудом. Стихотворение упорно кажется чисто фонетическим и пластическим событием (захватывающим и внутренне разнообразным). Звуковое – завораживающее – визионерство.
= Стихотворение «Упомянутый, воскресни» – чрезвычайно плотное, насыщенное – очень интересная работа. Это послание Борису Поплавскому с высокой точностью говорит на языке поэта-адресата и более того – его времени, его культурного пласта, с ритмической и образной памятью о недалёком тогда ещё XIX веке. В нём выстроена – при всей, казалось бы, внерациональности его физиологичного, телесно прожитого апокалиптизма – внятная, логичная система образов (можно, пожалуй, даже рискнуть заговорить о персональной, ситуативной мини-мифологии, – браво!), да с чуткой звукописью, которая вообще – сильная сторона автора.
Правда, этот текст кажется, несколько затянутым, перегруженным собственным объёмом. Это, по-моему, не очень правильная работа с читательским вниманием.
Совсем мелкая придирка: в предпоследней строке последней строфы происходит сбой ритма (грубо говоря, просто поневоле неверное ударение). Эта строка поневоле читается как «твоЕму аду посмотреть в глаза» (то же, менее заметно, но всё-таки, происходит в предпоследней строке 13-й строфы: «и в Его облике приди зимы испить»). Это, конечно, способно быть свидетельством того, что тут слово, вообще-то прекрасно подвластное автору, выбилось у автора из рук, – но, может быть, это тоже так задумано и свидетельствует, например, о сбивчивости дыхания, о нарушении «нормальных» мирообразующих ритмов при сближении двух адов? – сближающиеся пласты бытия образуют складки. Я не иронизирую.
= Стихотворение «Сражение» (тоже, кстати, страдающее некоторой затянутостью, разворачивающееся в избыточно длинное повествование, притом что каждая из его строф так концентрирована, что могла бы воздействовать и точечно) продолжает выработку персональной апокалиптической мифообразности, которая строится из элементов (хочется сказать – осколков) и отголосков уже состоявшихся мифологических систем, прежде всего – почти исключительно – христианской (к которой отсылает первое же слово стихотворения – «костёл»): «шестикрылый генерал», «пребудет царствие земное», «весть всеблагую», «вознесён» (всё лексика, пропитанная многовековым употреблением в сакральном контексте, из которого и «воинство крылатое»), из внехристианского инструментария – «центавр». По всей вероятности, это – любовная лирика (имеющая адресата, некоторое «ты» явно мужского рода, и это явно же не трансцендентный Адресат), причём лирическому сюжету, «поединку своеволий» здесь придано метафизическое значение.
Интересно употребление в этом тексте редчайшего в сегодняшней речи слова «шарлаховый». Смысл выбора именно этого слова со значением «ярко-алый» я усматриваю в его звукописи: ш-р-л-х – которая потрескиванием, тихим похрустыванием, шорохом напоминает звуки горения и практически их воспроизводит.
Вообще, заметно пристрастие автора, одновременно со звукописью (я бы сказала, в одном комплексе приёмов с ней) к изысканно-редкой, несколько архаичной лексике, функция которой, кажется, прежде всего – почти единственно – в её фонетическом облике. Это мы видим и в следующем стихотворении, играющем со звуками, с их самоценной переливчатостью уже в самом своём названии «Львы, вы ль?» «Зевгматические» львы зевгматичны, по всей вероятности, не потому, что хоть как-то соответствуют значению термина «зевгма», но единственно затем, что это слово – почти фонетический близнец слов с корнем «зев», и кроме того, звукосочетание «вгм» в середине слова придаёт всему образу мускулистую упругость. – Знакомый нам сбой ритма: «а Они плачут, плачут от бессилья» – появляется и здесь. Тут у него трудно усмотреть функциональность (в принципе, это смещение ударения можно было бы легко обойти: «они же плачут, плачут от бессилья». Но, может быть, два гласных рядом – «а о…» – призваны дать чувственный образ зевания, которое здесь – сквозной мотив?).
Это стихотворение – как будто вполне прозрачное в смысловом отношении: впечатление от цветов с ассоциативно насыщенным названием «львиный зев», динамика этого впечатления – на самом деле продолжает ещё одну важную для автора линию, которую мы могли заметить и в стихах к Поплавскому, и в «Сражении»: здесь – отчётливая констатация краха прежних, дававших прежде опору символических систем, – по меньшей мере, их девальвации, того, что они не работают, не улавливают реальности – которой без них, без их надёжного уловления неуютно (у автора, вообще не очень склонного к прямым высказываниям, об этом говорится просто прямым текстом: «словарь синонимов открыт, с чего начать? / нашивка, герб, эмблема, знак и символ… / а они плачут, плачут от бессилья…», и языки колоколов «распроданы в рассрочку»). Может быть, это – тоска по новой, сильной – и уже надындивидуальной – мифологии?
= «THANATOPSIS», «смертезрение» оправдывает ли чем-то своё греческое имя (отсылающее одновременно и к античности, и к учёности)? Кажется, нет, – ничего ни античного, ни научного в этом живом и здешнем стихотворении нет. Куда больше укладывается в его стилистику – и сильно смягчает общий травматизм и горечь происходящего – тёплый украинизм «блакитное». – Это стихотворение продолжает ещё одну из важных для автора смысловых линий: неразрывности любви и травмы, родственности любви и смерти (более драматический вариант этого сюжета мы видели в «Сражении»). Очень хорошо, что самая главная и сильная строка стихотворения – «и ты будешь смерть» – сделана самой короткой. Она – центр тяжести всего текста.
А вот далёкие сверхзвуковые трапеции со своими гранями довольно ощутимо ломают стилистику стихотворения (что здесь делает эта геометрия, эта латинская лексика?).
Вообще-то кажется, что всё, следующее за самой короткой строкой, – сброс напряжения, которое до тех пор только возрастало, ощутимое ослабление пронизывающей текст энергии (горячее вначале, в своих последних четырёх строках стихотворение теплохладно). Может быть, без этого стоило бы вообще обойтись?
В «Игностическом стихотворении» (тут читателю придётся залезть в словари, чтобы понять его смысл, – звукопись ничего не подсказывает) автор предаётся – изрядно далеко отходя от смысла грекоязычного названия (и от очень диссонирующего со всем остальным открывающего текст стройного, учёного, умозрительного слова «универсум») испытаниям русского языка на пластичность – и язык под её руками эту пластичность замечательно обнаруживает. В этом тексте, обнажающем истоки поэтической речи, самая сильная и выразительная – предпоследняя строфа. – В следующей «дракон» и «пегас», так ощутимо контрастирующие своей заёмностью, готовостью (чужие, твёрдые, застывшие слова) с первородной расплавленной речью предыдущей строфы, опять-таки сильно сбивают заданное в ней великолепное напряжение. Мне кажется, что стихотворению пошло бы только на пользу, если бы оно закончилось строкой «и провезет всмять». Дальше уже начинается риторика, а начиная с «разковерзится» и до «всмять» – чистое, хищное торжество формо- и смыслообразования.
Подборка стихотворений Ники Железниковой, представленных на обсуждение
Ника Железникова родилась в 2000 году в Москве, с 2018 года — студентка Литературного института имени Горького (семинар М. М. Попова).
ОНА

она слетит, и рябью пробежит
дробящей, дребезжащей, подребёрной,
и этой дрожью воздух обнажит,
и кашель будет в лилию обёрнут
и в ней изжит.
меняют перья вьюжные вьюрки,
и хныкает, и всхлипывает выпью
реки излучина в излучине руки.
я пью её, но вряд ли её выпью
к концу строки.
а дым над ней всё тоньше и бледней,
но я не знаю, кто она, и всё же
я в ней истлела, и плывёт над ней
ладь — я — задымленная, шаркая по коже,
сквозь накипь дней.
мой йезекиль, навек меня покинь.
она уже во все четыре глотки
произнесла последнее аминь,
так пусть себе на днище дымной лодки
цветёт полынь.
УПОМЯНУТЫЙ, ВОСКРЕСНИ
борису поплавскому
в твоём аду весна, и почки звёзд цветут
сиреневыми синими цветками,
но что останется от их цветенья тут,
когда их выпьет долгими глотками,
подёргивая острым кадыком,
в венке из воска сонный ангел ада,
задумчиво грустящий ни по ком,
скользящий по небу неопалимым взглядом?..
он видит сны о розовых руках,
себе в кадык как в яблоко вгрызаясь,
и кашляет собой на облака,
и звёздную откашливает завязь.
как облачные белые быки,
боками трутся дирижабли в небе,
и спины их покато высоки —
хребтов качается белёсый пенный гребень,
врезаясь зубьями неровных позвонков
европе в пах, и пахнет сладким потом.
в её мозгу стрекочащих звонков
распахнуты скелетные ворота.
какие через них исходят сны,
каких видений боль грызёт и гложет
всё тело от десницы до десны,
и ложен ангел в них или не ложен?..
европе снится ангел, и во сне
европа снится ангелу, и это
мой звёздный ад, утопленный в весне
и всплывший красным месяцем из лета.
стоящий на кочующих быках,
мой ад глядит вокруг через ресницы,
ища того, кто приторно пропах
безверьем сна и больше не приснится,
но перед ним лишь вечные моря
и краткий дождь — как счастья выстрел краткий.
так под морями давят якоря
китов, игравших с кораблями в прятки.
так сходятся расхожие мосты
подобно линиям багровых сухожилий,
где в оболочку розовой кисты
упёрлись нити кровеносных лилий.
а смерть в цветах наш караулит сад,
в котором вместо яблок на деревьях
бумажные фонарики висят,
и в них сгорают древние деревни,
дымясь и кашляя, как сонный ангел мой.
пусть он не рядом, дай ему напиться
растаявшей трепещущей зимой
в камелиях и кочевыми птицами.
и если вспомнить значит воскресить,
то, мною упомянутый, воскресни,
и в его облике приди зимы испить
и приведи за руку свои песни.
увидят бледные рогатые стада,
как ад пастуший с адом королевским
сливаются, и замолчат тогда.
натянутся столетия на лески,
но не найдут спасенья в языке
и поцелуются, как всякие немые —
руки прикосновением к руке,
и пропадут, но то будем не мы, и
засохнет ханаанская лоза,
и омертвеют кисти винограда,
но напоследок дай моему аду
твоему аду посмотреть в глаза,
а большего, наверно, и не надо.
СРАЖЕНИЕ
костёл в кострах звенел и умирал,
и знамя светлое жгло золотое войско.
в заложенную лебедем повозку
садился шестикрылый генерал
в венце из воска.
когда прибудет конница твоя, —
когда пребудет царствие земное
и зацветёт магнолия зимою, —
он вдруг решит, что он — мой судия,
но надо мною
не властен он… втопчи его в песок
и крылья вырви вместе с позвонками.
пусть лебедь в воздухе застынет над войсками,
стрелою поцелованный в висок
под облаками.
я спрячу гулкий стук твоих копыт
под сумрачной лиловой занавеской,
расшитой молниевой белой арабеской.
ты в безопасности, покуда ты укрыт
дымком и треском.
ложащийся со мной в одну кровать
центавр, впряжённый в азбучную сбрую —
мерцающую, бледно-голубую,
я не должна тебя короновать,
но короную!..
о нежность зыбкая, о гибельная тишь
перед зарёй в забывшихся покоях,
где ты теперь, прикрыв лицо рукою
от солнца, спишь,
но сон твой беспокоен.
испепеляются в шарлаховом огне
фонарики из креповой бумаги,
знамёна светлые и трепетные флаги —
я видела, я видела в окне
зарниц зигзаги.
и конница о тысячи ногах
не ощущает под собою почвы.
разбитый колокол, чей говор неразборчив,
выплёвывает музыку в слогах,
но бой окончен,
и дёсны стен сильней кровоточат,
и воинство крылатое дымится,
вгоняя позолоченные спицы
в крошащуюся известь кирпича,
и птицы, птицы
в чаду и гари горькой граем горе
разносят, на лету роняя перья.
дворцы хрустальные охвачены горением,
и только в керамическом соборе
разит сиренью…
не открывай своих тревожных глаз,
когда войска сломают дверь тугую.
меня на площадь выведут нагую,
чтоб возвестила всем в последний раз
весть всеблагую.
я знаю, что ты будешь вознесён,
мне не нужна твоя слепая жалость.
ты видел, как во мне слова сражались?..
смотри меня, смотри меня, как сон,
не пробуждаясь.
ЛЬВЫ, ВЫ ЛЬ?
а может, это розовый туман
топорщится — весь в завихрушках, в клочьях…
но солнце прячется к ним в глотки как в карман,
и потому их глотки так отёчны:
зевают зевгматические львы,
раззявливая глянцевые зевы,
и лапами (которые все левы)
поддерживают тяжесть головы.
они свободны умирать и петь,
но одинаково поражены картечью
и бессловесной, но звенящей речью,
которую им сообщает плеть.
словарь синонимов открыт, с чего начать?
нашивка, герб, эмблема, знак и символ…
а они плачут, плачут от бессилья,
от одиночества, от страха по ночам.
о, зевы львиные, вы все — колокола,
чьи языки распроданы в рассрочку,
и а-б-выгода измерена построчно.
но степь давно заря заволокла.
THANATOPSIS
в горячечный полдень я встану с постели в испуге,
что близится вечер, что тянется воздух со свистом
из проткнутых лёгких, что где-то на розовом юге
багровые аисты лягут тенями ребристыми
на ставни оконные маленьких домиков чьих-то,
на купол эмалевый, на обветшалую паперть,
на тесные сосны, на вечно махровые пихты,
на память мою, на мою неизбывную память…
а в комнате будет темно, и блакитное небо
в глазах моих выест радужку без остатка.
и явишься ты — каким никогда ты не был, —
с такой же прожжённой небом до слёз сетчаткой,
и ты будешь смерть.
ты мне улыбнёшься грустно
своей неуёмной талой улыбкой сердца,
и озарятся светом нездешним, тусклым
грани далёких сверхзвуковых трапеций.
ИГНОСТИЧЕСКОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
универсум звучаний, расколотый на лекала
этих звуков лакающих, лакомых, вылаких —
тех, которых немая немощь влекла, алкала,
стискивая в стих, —
он стоит надо мной, подо мной, он меня объемлет,
он меня поднимет, и поцелует, и обожжёт,
и отпустит — как он, стоять и не чуять землю
и идти дождём.
разковерится, заваркается, разветвлётся,
и пойвёт, и поредит карваться и куртымять,
и зарвянет, умязнув в кармуновых выльных дольцах,
и провезет всмять.
он драконом рычит, он пегасом прозрачным скачет
и поёт правым горлом дрожащее егого.
как сказать мне ему, что он ничего не значит
и что нет его?..