
Увы, поэзия переживает сложные времена: она не только оттеснена на задворки книжного рынка, но и связана по рукам и ногам. Казалось бы, в условиях законодательных ограничений, цензуры и умолчаний, а для кого-то — полного слияния с государственной идеологией, в ней бы должно прибавиться боли, бунта и пессимизма. Но, как ни странно, произошло обратное: поэзия стала как будто чище, легче и сострадательнее.
За время существования премии «Лицей», а это уже почти десятилетие, поменялось само творческое поведение писателей.
В нулевые годы поэтическое пространство раскололось: в нем, разумеется, находилось место самым разным поэтикам и интересам, но глобально оно делилось на два противоборствующих лагеря: замкнутые профессионалы — те пытались изобрести большие смыслы, но в моменте ощущали себя забытыми и ненужными, и молодые представители (чаще — представительницы) сетевой лирики — они собирали концертные залы, давали интервью глянцу, но не имели заметной художественной ценности с точки зрения первых. Эти два образных представления проплыли и через десятые годы — к тому моменту подросло поколение сегодняшних тридцатилетних. Формировалось оно в бесконечной системе семинаров и писательских форумов, которые вели в основном, редакторы толстых журналов. Туда приезжали с блоком сигарет, обязательным любовным интересом, канистрой коньяка, ощущением собственной избранности и одновременно отверженности. Журналы и сами переживали кризисные времена — они тосковали о прошлом: о миллионных тиражах, о том, как они когда-то печатали классиков, о налаженной системе сбыта, канувшей в лету. Что они могли сообщить молодым людям, травмированным 90-ми? В общем-то ничего обнадеживающего: мы не сдаемся, мы вместе, но мы заброшены на окраину неприятного капиталистического мира. И образ вечно страдающего поэта, который от нелюбви (как тотального ощущения такой заброшенности) только и делает, что мучается на этом свете, не важно пишет он понятную силлаботонику или эпатажные телесные верлибры, продолжал укрепляться. Он стал маргинален — его сопровождала вечная тоска, упадничество, суицидальные мысли, алкоголь, ежи пепельниц, безработица и общая бесприютность. Это было не только про тексты — именно так жили и чувствовали. Все это не то, что не притягивало публику, но окончательно ее отталкивало — тиражи поэтических сборников упали до нескольких сотен экземпляров, слушать стихи в библиотеках собирались три бабульки, одна из которых начинала громко храпеть посередине концерта, а стихи все больше ассоциировались у издателей с вагоном колотого кирпича, который пристроить невозможно. (Исключение составляла сетевая поэзия, которая с разной степенью талантливости продавала красивую жизнь с обязательными любовными переживаниями — стильный визуал, музыкальные клипы, посты о путешествиях и концертных программах подкупали аудиторию — читательницы сами мечтали о творческой свободе, зимах на Гоа и безграничной любви). Но те, кто искал художественные смыслы и формы, по этой дороге пойти не могли — они сами чувствовали себя катастрофически обездоленными.
Посмотрим на победителей первого сезона «Лицея». Владимиру Косогову смерть представляется чуть ли не единственным избавлением от тошноты бытия: «К чему метафоры такие,/ Где смысла не поймаешь в сеть?/ Раз не возьмет анестезия,/ На проводочке мне висеть…». Героиня Даны Курской из стихотворения в стихотворения опрокидывает «стопарик» за «стопариком»: «После двенадцатой рюмки выползет темнота/ И накроет край, где никто не считает дни», «вот потому и не сплю/ снится больная ересь/ черти по осени стали в два раза злей/ переведи меня через это/ через/ my dan/ и стопарик еще налей». Герой Григория Медведева ощущает свою молодую жизнь как «посмертный морок» после ранения в детской игре: «Дружным залпом в атаке последней/ понарошку убили меня,/ и все тянется морок посмертный/ до сих пор с того самого дня». Это стихи, растущие из детского чувства обиды, неприкаянности, саморазрушения, боязни и все вокруг ощущающие как боль и угрозу.
В 20-е годы мироощущение молодых поэтов меняется. То ли дело в том, что в литературу пришло новое поколение, которое не застало распада СССР и бандитских 90-х — они умели прислушиваться к себе и оставаться в ладу с окружающим миром (таковы, например, стихи Василия Нацентова и Варвары Заборцевой — лауреатов прошлых лет). То ли дело в том, что в обществе наконец заговорили о здоровье и избывании собственных травм и педалирование локальной несчастности перестало быть чем-то основополагающим. То ли на фоне военных действий личное горе стало ощущаться как местечковое и авторы наконец решились посмотреть не только внутрь себя, но и вокруг. Российская поэзия вдруг стала более гостеприимной для читателя — она, разумеется, по-прежнему черпает и из темных уголков души, но в ней проявляются и другие оттенки, в том числе сострадание к себе и чужим. Поэзия перестала впадать в крайности, возводить в культ страдание. В ней уже не чувствуется прежней болезненной спаянности по лагерям, изданиям и группам, но и не происходит борьбы между творческими представлениями. Водораздел теперь проходит по ценностным ориентирам, политической и человеческой позиции авторов. Постепенно уравновешиваются фланги — стирается деление между интеллектуальными и эмоционально доступными текстами. И в премиях все чаще побеждают молодые профессионалы — люди с литературной биографией, выучкой, жизненным опытом и определенной репутацией. Их стихи, с одной стороны, понятны обычным читателям или блогерам, с другой стороны, цепляют коллег, которые могут оценить их тайное устройство. Такова вся тройка победителей этого сезона.
Мария Затонская публиковалась почти во всех толстых журналах, отмечена несколькими премиями и стипендиями Форума молодых писателей Фонда СЭИП, а также является главным редактором журнала «ПРОЛИТКУЛЬТ». Юлия Крылова вела рубрику о современной поэзии в журнале «Лиterraтура», получала стипендию Союза Писателей Москвы и у нее вышла книга в «Воймеге», одном из самых заметных поэтических издательств. Сергей Калашников окончил Литературный институт им. Горького (по итогам дипломной работы издательство ЛитИнститута выпустило его книгу) и тоже публиковался в журналах.
В стихах Сергея Калашникова подкупает музыкальность, свежесть интонации и творческая свобода. Все это, случается, пропадает с филологическим образованием и взрослением, так что особенно ценно, когда ЛитИнститут не закрепощает поэтику, а позволяет ей обрести разнообразие. Калашников разрешает себе дурачиться, экспериментировать, отдаваться музыкальному потоку и с подростковым любопытством следить, что из всего этого получится. Вот он начинает стихотворение с перемешивания букв в первой строке: «когад я ыбл тогад бюльов ылба/ твоё лицо мне снилось и казалось». Вот он вводит в контекст то сленговое словечко, то образ из мема: «ощущая воздействие литерали всего/ составляя деепричастный отказ от прав/ я выходил смотреть новокосино/ было тревожно. в этой — одной из — глав», «столетия, минуты, правда, честь,/ и даже денчик, не успевший слезть —/ всё скоро обретёт формат былин/ и мир замрёт. и мы покончим с ним». Он позволяет себе закончить то странноватым аграмматизмом, то переписочным «ахаха»: «и плачет, до чего нелепый вид/ как твой любимый? умер или спасся?/ январь, в подсобке радио язвит/ и всё. стихи бумагой пахнет мясо» или «люди куда-то шли, и наверняка/ не успевали, может ты зря спешишь/ я уставал смеяться и всем мешать/ солнце всходило наискось, ахаха». Именно эта обаятельная разнузданность, слэмовость и легкая безуминка обращают на себя внимание. В этом смысле высшей точкой подборки предстает текст «я опроверг теорию теорий», где с цепкостью и остроумием Калашников выдумывает самые разные теории, жонглируя при этом формальным приемами — переходя от белого стиха к рифмованному, смешивая лексические и смысловые пласты, обретая гипнотическое звучание на повторах. Все здесь живет и развивается:
…
— теория уныния
мне грустно и хочется всю жизнь лежать в снегу
теория ненужности дефисов
— теория уместности собак
— теория о нераскрытых смыслах
она про то что так вам и сказал
— яироет хынтарбо йинасипан
— теория ежей
представьте: ёж
— теория звонков и отражений
в ней портят то что вовремя крадут
— теория рерайтов
о рерайтах
— теория фашистов
бог фашист
— теория влияния повторов
на психику. часть первая: повтор
— теория влияния повторов
на психику. вторая часть: повтор
…
У Юлии Крыловой, пожалуй, самая разнообразная поэтика среди финалистов. В отличие от Калашникова, который опирается, прежде всего, на сценическое звучание, Крылова ближе к негромкой журнальной лирике. Ее стихи несут в себе широкий культурный контекст, тематическое разнообразие и техническую ладность. Она пишет как традиционным для русской поэзии рифмованным силлаботоническим стихом, так и верлибром. Такую поэтику можно назвать постакмеистичной. Ее образуют точные бытописательные детали, которые несут большую символическую нагрузку: например, чемодан, «похожий на гробик», в стихотворении про заболевшего ребенка передает дикий родительский страх, не называя его: «Ангина, ночь и горло всё в люголе./ Дитя ни то что истину глаголет —/ молчит. Родители кричат./ Отцовский чемодан стоит в прихожей,/ на гробик детский сбоку так похожий,/ поставлен в середине аккурат». Крыловой свойственно тихое ахматовское внимание к людям и природе: «Здесь с кладбища захваченная ива/ внезапно прижилась и бересклет/ раскрыл свою клюв, впитавший летний свет,/ куриной слепотой стал, говорливой». Но это не отменяет проскальзывающей иронии, которая удивляет и на которой может строиться образ всего текста. Так элегантное стихотворении про пылесос втягивает в себя ворох литературных ассоциаций (тут и Гончаров, и Тургенев, и Чехов, и Достоевский):
Движутся в комнате
только стрелки часов в кармане,
от фамильного чайника
согревающий белый пар;
завернувшись в шлафрок,
цвета высушенного шафрана,
крепостного звать будешь
«Захар-Захар!»
Шумно шаркая явится
белобрысый шайтан-машина,
бакенбардами-щетками
заметающий всякий сор,
как Герасим молчá,
просканирует господина,
словно Фирс позабытый,
он укатится в коридор,
а представь, он себя
Смердяковым вообразил и,
логике подчиняясь,
как безликому божеству,
как в семнадцатом,
барин, подня́л бы тебя на вилы,
словно временем скорым
скошенную траву.
Главные черты поэзии Марии Затонской — чуткость и чувственность. Хотя при слове «чувственность» часто представляется что-то раскрепощенное, женское, телесное, с простынями и поцелуями, у Затонской чувственность иная — это, скорее, желание глубоко прислушиваться к миру и к себе, пропускать через собственное эмоциональное восприятие каждую малость мира, каждую его подробность: «голые ветки в которых хрустели синички», «Зимний дым из трубы длинен, горизонтален,/ звёзды тонкие, как ушко игольное», «Это снег в пансионате,/ это человек в ботинках/ ходит по тугим сугробам/ и печаль свою хрустит…» Лирическая героиня пытается вникнуть в неуловимое, от чего шум жизни нас постоянно отодвигает, словно слушанье происходит с далекого края поля: «какие приглушённые леса/ сюда въезжаешь время узнавая/ и человек на том конце полей/ вникает в исчезающие звуки». При всей внешней легкости такие стихи требуют большого мастерства и отточенности словоизбирательного аппарата. Только кажется, что «хрустящие» синички — это просто, на самом деле они требует многих лет художественной настройки. Поэтика Затонской напоминают тонкую паутинку в утреннем лесу с росой и солнцем — что-то очень хрупкое и невесомое на первый взгляд, но, бывает, приглядишься, замрешь и увидишь в ней всю ее сложность и через нее — красоту бытия.
Дед не касается её платьев:
это последнее, что осталось
после раздачи кастрюль, полотенец,
колготок капроновых в мелкую сетку,
она в них, наверное, сильно мёрзла.
А вот это зелёное в крупный цветок
я всегда говорила, что заберу,
и она обещала:
вырастешь и наденешь,
и лето замерло за окном,
и до дома идти пять минут пешком.
Радостно, что премия «Лицей» и в целом литературная среда открывают широкой аудитории новый образ поэта, для которого существует не только он сам с его болью, страстями и метаниями, но и другие люди, природа, общественные механизмы. Объекты, что притягивают внимание автора, могут быть совершенно разными, но они перестали быть одной общей свалкой, к которой все гурьбой бегают разбирать ржавые гвозди. Разные техники сосуществуют рядом, иногда даже — в поэтике одного автора. Литература больше не состоит из постмодернистской иронии и обесценивания, а позволяет себе все сразу — и нежность, и игру, и печаль, и надежду. Это даже странно — в пору бы впасть в тоску и пессимизм, а поэзия последних лет, наоборот, словно вышла из депрессии — позволяет себе просто существовать, без бесконечной вины и стыда, не предъявляя к себе невыносимых требований, что, пожалуй, в некоторой степени освобождает ее.
Анна Маркина
Анна Маркина — поэт, прозаик, критик. Окончила Литературный институт им. Горького. Стихи, проза и критика публиковались в литературных журналах («Дружба народов», «Волга», «Звезда», «Интерпоэзия», «Урал» и др.). Автор трёх книг стихов, двух повестей для детей («Сиррекот, или Зефировая Гора» и «Пескарику — с любовью из Тьмы Тараканьей») и романа «Кукольня» (в 2024 году вошёл в длинный список Национальной литературной премии «Большая книга»). Лауреат Литературной премии «Лицей» имени Александра Пушкина для молодых прозаиков и поэтов (2024), «Восхождение», «Болдинская осень», премии им. Катаева, лауреат премии им. С. Михалкова и премии журнала «Дружба народов» за лучший роман. Финалист премий им. Левитова, Григорьевской премии, Волошинского конкурса и др. Главный редактор литературного проекта «Формаслов». Живет в Люберцах.











