Рассказ Ирины Иваськовой похож на сон. Размытыми остаются на периферии многие предметы этого мира — так что далеко не на все вопросы читатель найдёт конкретные ответы. Но то, что находится в фокусе, прорисовано точно и концентрированно, как на контрастной фотографии. И, конечно же, после прочтения остаётся главное — эмоция, с которой читатель проснётся. Эта эмоция, ясная и пронзительная, и есть то самое настоящее в мире, что реальнее любых конкретных логических ответов и формулировок.
Андрей Тимофеев

 

Ирина Иваськова родилась в 1981 году в Красноярске. Окончила Красноярский государственный университет по специальности «юриспруденция», работала юристом около десяти лет. Писать небольшие повести и рассказы начала в 2007 году. В настоящее время занимается созданием статей для различных интернет-сайтов, а также кубанских газет и журналов. Публиковалась в журналах «Наш современник», «Сибирские огни», «Север» и др. Живет в Анапе.

 


Ирина Иваськова // Цум байшпиль

 

И тогда я спрошу:

— Как быстро и горько пролетает жизнь, правда?

А он ответит, что нельзя так говорить — пролетает быстро и горько. Лететь, скажет, можно быстро или медленно, низко или высоко. А пролетать горько — никак нельзя.

Потом подумает немного. Помолчит. И согласится — да, жизнь летит так быстро и так горько, что ничего не успеваешь толком сообразить, а уж исправить тем более.

Ну а потом я проснусь. Сон уйдёт, несбывшиеся разговоры забудутся, и останется только жизнь — вся её скорость и горечь.

***

А ведь ещё неделю назад мы смогли бы поговорить по-настоящему. Но не складывалось — то место неподходящее, то время. И Сонечка постоянно крутилась рядом: она не видела папу несколько месяцев и теперь никак не могла на него насмотреться.

Только один раз я не выдержала и выговорилась по полной — когда вечером, перед сном, Костя предложил дочери рассказать её привычную заячью сказку по-немецки.

И зайца, и его сказку вообще-то придумала я: два года назад, когда Соня плохо засыпала, я сочиняла для неё бесконечные сонные истории о зайце, который так любил спать, что мог уснуть где угодно. Заяц спал в поезде, автобусе и самолёте, под кустами и в чистом поле, в волчьем логове и лисьей норе — всюду ему было хорошо и уютно, и всюду он пел сам для себя специальную сонную песенку.

— Спи-поспи, спи-поспи… — повторяла за мной Сонечка и закрывала глаза, а мы на цыпочках уходили на кухню — от того, что нельзя было шуметь и громко говорить, нам было ужасно смешно, и мы давились смехом, шёпотом и поздним ужином из недоеденной Сониной каши и печений…

— Сонетка! — так Костя выдумал называть дочь, — а хочешь, твой заяц поедет спать в другую страну?

Соня с восторгом согласилась и хохотала до слёз от странной немецкой речи, будто бы против всех языковых правил составленной из шипов, углов, перемычек и неведомых геометрических фигур. Нахохотавшись, она устала и быстро уснула, заявив перед этим, что теперь согласна слушать про зайца только так — по-немецки.

— Слушай, ты что творишь? — зашептала я, утащив Костю на кухню — мы давно уж не смеялись там по вечерам, и вообще теперь передвигались по квартире осторожно, стараясь не задеть друг друга. — Ты нормальный вообще?

— А что такое? — удивился он, и видно было — вправду не понимает, в чём дело.

— Ты уезжаешь завтра, и непонятно когда вернёшься! — я уже не шептала, а шипела в ярости. — Что я потом буду делать с твоими немецкими сказками, а?

— Да я тебе шпаргалку оставлю, — засмеялся Костя, но замолчал, увидев моё лицо.

— Помнишь, я тебе рассказывала, что мои родители развелись, когда я была совсем маленькой, — сказала я, чуть успокоившись. — Отец ушёл, и мы жили с мамой вдвоём. Но однажды он приехал — что-то ему нужно было в нашем городе, остановился у нас и прожил с нами три или четыре дня. Сколько мне было… Да вот как Соньке, лет шесть. Я спала на кушетке, а они с мамой — на раскладном диване, вместе, это я помню точно. И каждое утро я вставала раньше всех, брала свой обруч — помнишь, были такие пластмассовые, для гимнастики? — стояла у дивана и ждала, пока отец проснётся. Как только он просыпался, я тут же начинала крутить этот обруч вокруг себя — понимаешь, мне очень хотелось показать, как я ловко умею, чтобы ему понравиться. Это мне теперь кажется таким ужасным, и я бы всё отдала, чтобы вернуться туда и спать себе спокойно на своей кушетке, или возиться с конструктором, или рисовать.

— Почему? — спросил Костя, и я вздохнула — опять не понял. Да и как объяснишь, как расскажешь, что отец просыпался, садился, тёр глаза, свешивал мохнатые ноги с дивана и смотрел на меня с вежливой улыбкой — так смотрят на чужих детей в магазине или парке, когда они мешают пройти к прилавку или занимают удобную скамейку в тени. А я всё крутила этот чёртов обруч, он падал на ковёр, я его поднимала и раскручивала снова и снова, и мне кажется, что я до сих пор его кручу, роняю, поднимаю и никак не могу остановиться.

— Прости, но я ничего не понял, — прошептал Костя и включил чайник. — При чём тут сказка и какой-то обруч. Если хочешь, я ей завтра скажу, что зайцу в Германии не понравилось, и он вернулся домой. Довольна?

Я ничего не ответила и ушла к Соне. Ходила туда-сюда у кроватки, убирала разбросанные игрушки, разглядывала её спящую, а ночник рисовал на потолке световой кружок — даже ему, этому глупому бледному пятну ясно было, что никакой заяц домой уже не вернётся, и что не было у него толком никакого дома, а обруч таки вертится вокруг меня, плотнее и плотнее сжимая своё пластмассовое кольцо.

Ночью мне снилась тёмная вода — прохладная, озёрная — я знала это наверняка по её цвету и особой, мелко-дрожащей ряби. За водой виднелся пустой берег с низкой травой и мелкими белыми цветками, и это сочетание влажной прохлады, зелени и сумеречного неба показалось мне таким спокойным и убаюкивающим, что я — даже во сне — закрывала глаза. Потом я очутилась в комнатах чужого дома — небольшихи полутёмных, оклеенных разноцветными обоями — и пёстрыми, и в полоску, и в замысловатые узоры. Я трогала шершавую обойную бумагу, завидовала неведомым хозяевам и всё размышляла, как бы мы могли здесь хорошо устроиться: я вот в этой голубой комнатушке, Костя — в зелёной, а Сонечка в самой светлой — белой, в жёлто-розовую крапинку.

***

— Папа, а скажи ещё что-нибудь по-немецки, — попросила Соня за завтраком.

— Например? — откликнулся Костя, стараясь не смотреть в мою сторону. — О, например — хорошее слово! Например, по-немецки — цумбайшпиль, — ответил он, ожидая таких же, как вчера, ликования и смеха.

Но Сонечка за ночь остыла к немецкому и только пожала плечами.

— Не понятно ж ничего. И как они разговаривают там, в своей Немеции?

— В Германии, — поправил Костя. — А вот я как раз туда поеду, всё разузнаю и вернусь за тобой. Договорились, Сонетка?

— А мама? — испугалась Соня и уронила печенье на пол. — Маму же мы тоже туда возьмём? А дедушку?

— И маму, и дедушку. И дядю Сашу. Мы уедем далеко-далеко и будем жить там очень хорошо и весело. Заведём щенка и кур. Хочешь?

Он обнял Соню, посадил к себе на колени и говорил что-то ещё, но я не стала его слушать.

***

Костя метался между комнатой, ванной и коридором, упаковывая последние мелочи – зубную щётку, бритву, какие-то пробники кремов и шампуней, блокноты, зажигалки и ключи.

Я сидела на табуретке и никак не могла сказать что-нибудь важное или хотя бы подумать о чём-то серьёзном. Может быть, если бы мы прощались на вокзале или в аэропорту, я бы тревожилась о разлуке и неведомом, как озёрная вода, будущем. А здесь, в тёплой темноте коридора, мне думалось только о пыльных Сониных ботинках, скисшем молоке и будущей стирке – ещё несколько минут, и я закрою за Костей дверь, сниму постельное бельё с дивана, положу простыню, пододеяльник и наволочку в стиральную машинку, и она загудит, завертит свою полосатую добычу в пене и плеске. Наверное, какое-то время я ещё буду рифмовать Костю с нами — вот мы печём оладьи, а он сидит в кресле самолёта, вот мы рисуем лягушку, а он приземлился в Берлине — но быстро устану от этих несоразмерностей и вспоминать о нём перестану. А потом, может быть, через пару недель, когда Соня достанет меня вопросами, я ему позвоню. И он будет быстро-быстро, задыхаясь на ходу, рассказывать мне о том, как был страшно занят, но что вроде бы — тьфу-тьфу-тьфу — всё удачно складывается, что он скоро пришлёт Соне подарки и вообще всё-всё для всех нас устроит хорошо, а сейчас ему нужно бежать — он опаздывает на встречу и позвонит вечером.

И, может быть, лет через тридцать, когда всё это — торопливые сборы, беспомощно завернувшийся край ковра, путающиеся под ногами пустые пакеты, Сонин рёв, хлопающие от сквозняка окна и внезапная тишина у закрывшейся двери — забудется насовсем — я найду его где-нибудь там, далеко-далеко, и спрошу про скорость и горечь прошедшей, но такой прекрасной жизни, и ещё про что-то большое, живое, о чём мы всегда хотели, но так и не смогли поговорить.

 

Редактор Андрей Тимофеев – прозаик. Родился в 1985 году в городе Салавате Республики Башкортостан. Окончил Московский физико-технический институт и Литературный институт имени Горького (семинар М. П. Лобанова). Публиковался в журналах “Наш современник", “Новый мир", “Октябрь", “Роман-газета", “Вопросы литературы" и др. Лауреат премий им.Гончарова, им А.Кузьмина журнала «Наш современник» и др. Член правления Союза писателей России. Работает в Московском государственном институте культуры. Живёт в Подмосковье.