Вот они, вот они — сайты знакомств. Здесь ты красива, как прекрасны твои фотографии, как красноречивы твои избранники. Это то, что ты искала всю жизнь. Близкая, родственная душа, стабильный, обеспеченный мужчина, да к тому же и иностранец, да еще и владелец собственной фирмы. И готов усыновить твоего ребенка. Разве это не замечательно? И ваша первая встреча, хоть и принесла легкое беспокойство, все равно дала тебе главное — это тот, кто тебе нужен. Но почему тебе так странно от этого гнетущего, неразборчивого, английского слова sex?
Вячеслав Харченко
Алиса Ханцис родилась в 1976 году в городе Набережные Челны. С пятнадцати лет писала статьи в местные газеты, а также короткие рассказы, стихи и песни. Училась на факультете журналистики МГУ. После окончания издательского колледжа работала редактором. С 2006 года постоянно живет в Австралии. Рассказы публиковались в журналах «Новый берег», «Витражи», «Новый журнал», «Эмигрантская лира», в сетевом литературно-философском издании «Топос» и др. Роман «И вянут розы в зной январский» был отмечен литературной премией «Рукопись года» в номинации «Язык» и получил третье место на конкурсе «Русская премия» в номинации «Крупная проза» (2012).
Алиса Ханцис // Филологический оргазм

Для мужчины фамилия Марин — вполне нормальная фамилия, особенно если ей в тексте предшествует имя: тогда даже у самого рассеянного не будет соблазна поставить ударение не там. Жене или дочери Марина придется терпеть и поправлять, и если у жены еще есть лазейка, то дочери ничего не остается, кроме как поскорее выскочить замуж — или смириться.
Людмила была, в общем-то, не против того, чтобы именоваться Мариной: всё вместе звучало даже экзотично, почти как Хосе Игнасио. Тем не менее, замуж она вышла рано, на третьем курсе, и фамилию сменила — исключительно из уважения к тому, с кем ее теперь объединяла не только учеба на одном факультете, начитанность и привычка поздно вставать, но и московская прописка. Любовь до поры до времени тоже наличествовала, после чего отцвела, отплодоносила, увяла и облетела — в точном соответствии с законами природы. Вот тогда, ожидая своей очереди в паспортном столе, Людмила и подумала впервые: а не поменять ли вместе с фамилией сразу всё? Не обратно, как было, а совсем по-новому. Стать Мариной в квадрате. Ну какая из нее Людмила? Даже у последнего невежды, попытайся он её описать, сорвалось бы с языка что-нибудь декадентское или, на худой конец, просто претенциозное, вроде «волоокая», «алебастр» или «вежды», не имеющие с «невеждой» ничего общего, хотя сама Людмила с этим бы не согласилась.
Дело в том, что у Людмилы был редкий талант. Он есть у большинства детей, хотя ни они сами, ни взрослые, которых до поры до времени умиляют неологизмы вроде «акулист», не считают талантом незамутненную языковую чуткость. Ценится ведь другое (хотя, опять же, кем ценится — разве только горсткой литературных критиков и составителей поэтических сборников): умелое владение приемами, одни только названия которых — аллитерация, ассонанс — выдают принадлежность владеющих к особому кругу, где уместны и вежды, и алебастр и куда Людмилу, скажем откровенно, не пустили бы на пушечный выстрел. Вопреки филологическому образованию, ее чувство языка оставалось свежим и чистым, как наивное искусство. Она жила в мире, где Гектор и гектар, аноним и ананим так же близки, как однояйцевые близнецы. Эта детская непосредственность не смущала Людмилу — что плохого в том, чтобы не быть посредственностью? В глубине души она гордилась, что слова никогда не утрачивают для нее новизны, что она умеет возвращать былой блеск даже стертым метафорам. Однако, будучи реалистом, Людмила и не надеялась, что ее талант принесет однажды вполне материальные плоды. Получив свой красный диплом (кафедра иберо-романского языкознания), устроилась в мелкое рекламное агентство, потом в рекламное агентство чуть поглубже, и везде трудилась незаметным и незаменимым корректором, пока способности ее не выплыли наружу во время брейншторма, когда весь офис, от гендиректора до уборщицы, слился в отчаянном добровольно-принудительном порыве, дабы не слить возложенной заказчиком задачи по созданию корпоративного лозунга. Комариный голосок Людмилы прогремел как гром среди ясного неба, и она, не успев опомниться, обнаружила себя в высоком крутящемся кресле перед жидкокристаллическим монитором, прямо напротив окна редакторского отдела с видом на проспект, который внезапно обрел для Людмилы своё истинное значение — «перспектива». Её новая должность называлась копирайтер, и в этом ей чудились и златые копи, и копить, и она копила и скапливала по капле — больше не получалось, ведь надо было кормить и себя, и сынишку-инвалида, которому на момент Людмилиного развода было два с половиной.
Мальчика она назвала Вениамин, несмотря на ворчание начитанного мужа, который, в силу начитанности, никак не мог допустить, чтобы сына дразнили Веничкой. «Вот увидишь, he will end up with Веник», — пророчил образованный муж, и был прав. Даже научившись ходить, Веник чувствовал себя уверенней на своих четырех и, наползавшись по коридору коммуналки, где Людмила оказалась после раздела имущества, обнимал стоявшие у плиты ноги в тапках и затихал. В кастрюльке побулькивало, в голове у Людмилы гулко стукались друг о друга пустые оболочки слов. Состояние после рабочего дня было похоже на транс, и она бормотала, совершая вращательные движения ложкой по часовой стрелке: есть идея есть икея, подражать, подрожать, она становилась шаманом, которому подвластно всё: коса, коса и коса, лук, лук и примкнувший к ним лук, которому предстояло войти в употребление только лет через пятнадцать. Так продолжалось и продолжалось, Веник рос и ходил по стеночке, и пошел в школу-интернат, и Людмиле стало полегче, хотя перспектива, открывавшаяся из ее рабочего окна, так и осталась перспективой. Зарплата в конвертах конвертировалась по мере роста цен, Венины протезы были бесплатными, и им хватало, и все-таки не хватало чего-то.
В один из особенно одиноких вечеров Людмила открыла фотоальбом, открыла паспорт, долго и задумчиво смотрела в них, словно надеялась одним взглядом сдвинуть с места привычное и прилипшее. Потом, на работе, открыла браузер, долго и задумчиво читала, сдвинув брови от напряжения. Потом, воровато озираясь, скормила сканеру свою лучшую фотографию, еще студенческих лет. Залила фотографию, залила текст — было ужасно стыдно, ведь она никогда еще такого не делала, ее алебастровое лицо до сих пор заливало краской при виде слова «органза» или глагола «минуть» в форме будущего времени единственного числа. Но все когда-то начинают, чтобы не остаться в этом будущем времени одной (Веник не в счет: придерживать дитятко себе на утеху — об этом разумная Людмила и не помышляла). А за границей, говорят, русские невесты на вес золота, тем более те, кто владеет иностранными языками. Женихи и правда нашлись, и завязалась переписка на иностранных языках — в основном на английском, который Людмила знала хуже остальных трех, поскольку учила его только в школе. Сердце ее тянулось куда-нибудь к экватору или даже еще южней, чтобы круглый год тепло и чтобы сидеть в соломенной шляпе на террасе и потягивать терере. Но писали ей всё больше немцы с пивными животиками и канадские лесорубы, суровые, как викинги. Так прошла весна и наступило лето, и в один из особенно удушливых дней, когда Людмила была уже готова на лесоруба, ей прилетело письмо с той стороны Земли, где только что началась зима. С фотографии смотрело приветливое щекастое лицо, обрамленное волнистыми волосами цвета корицы — ей почему-то вспомнились «Мелодии и ритмы зарубежной эстрады»: на эстраде отечественной никто так ослепительно не улыбался, а уж в жизни не улыбались вовсе. Тон его письма Людмилу очаровал, слова были простыми — такими простыми, что ей ни разу не пришлось лезть в словарь, — но всё вместе звучало как-то песенно-красиво, и душа была готова запеть под чужестранные мелодии и ритмы, если бы не одно обстоятельство.
Звали его Пол.
Поначалу это лишь смутило ее: что за имя такое — Пол? Вот Луис Альберто — это понятно. Даже Джон или Джеймс звучало бы лучше для ее измученного бесконечным копирайтингом уха. Пол — это то, что внизу, это половина, это графа в анкете, но никак не имя. И неважно, как оно пишется на языке оригинала, ведь Людмилино чувство языка, будучи детским, с возрастом нашло опору в виде причудливой теории. Иностранные слова, казалось Людмиле, должны быть освобождены от бремени этимологии и правописания, чтобы раствориться в языке как свои, как родные. Язык должен быть инклюзивен, как прогрессивное человеческое сообщество, где неважно, какого ты роду-племени. С этой точки зрения ей, наверное, было бы проще, если бы Пол оказался темнокожим. Можно было бы с чистой душой называть его, к примеру, Поль или Паулу. Однако что-то подсказывало ей, что обмануть судьбу не удастся. Буквы были для нее — что цифры для нумеролога: она бросила кубики, те сложились в слово «пол», и с этим надо было что-то делать.
Тем временем его письма становились всё длиннее, и всё длиннее казались перерывы между ними, хотя переписывались они ежедневно и даже по несколько раз на дню. С её позволения, он стал называть ее Милла («как Йовович!» — между строк читалась и радость узнавания, и облегчение, и что-то еще). Он робко предложил ей как-нибудь созвониться, чтобы узнать друг друга получше, и Людмиле было стыдно за свой акцент, она так растерялась, что все слова вылетели из головы, и говорил в основном он. Голос был приятным, мягким и вкрадчивым, а ей думалось, что он, должно быть, и сам такой же мягкий, как задремавший на коленях кот-мурлыка. Кем он, интересно, работает? Она вдруг сообразила, что он ни разу не упомянул этой детали, хотя рассказывал охотно — о своей семье, о красотах южного континента и города, где родился и пригодился, а вот на что именно пригодился — Людмила спросить постеснялась. Задним числом она оправдывалась тем, что не хочет выглядеть расчетливой, но на деле боялась услышать, что он, к примеру, дворник, или сидит на пособии, или скрывает еще какую постыдную тайну. Когда он начал поговаривать о встрече, Людмила простодушно посетовала на разделявшее их немыслимое расстояние и немыслимую же стоимость билетов. На это он с достоинством ответил, что деньги не проблема, а сутки в самолете он как-нибудь переживет. Небось отпуск придется брать, — закинула удочку находчивая Людмила. На другом конце охотно клюнули, и она с облегчением узнала, что у него свой бизнес и он сам себе хозяин: когда хочу, тогда и лечу. Вотздоровоачтозабизнес, выпалила она взволнованной скороговоркой. В слове «флоринг», услышанном в ответ, ей померещились не то флорины, не то флористика; и то, и другое звучало так романтично, что приземленность истинного значения неизменно разочаровала бы Людмилу, зовись ее далекий друг как-нибудь иначе. В нынешних же условиях эта приземленность оказала на нее воздействие прямо противоположное, и она будто бы взлетела, сбросив оковы. Так вот оно что! Он специалист по напольным покрытиям. Мастер-половик. Какое счастье.
Он приехал в сентябре — из весны в осень, из плюс двадцати в плюс двадцать: стоило ли так далеко лететь, смеялся он, и Людмилу охватывало такое банальное, такое истрепанное до нее другими чувство, будто они знакомы сто лет. Лицо его было почти таким же, как на фото, а голос почти таким же, как по телефону — это «почти» не тревожило ее, она знала, что на таком большом расстоянии реальность всегда искажается, будто видимая сквозь толщу воздуха через телескоп. Его крупное тело, представлявшееся ей мягким, оказалось крепким и тугим — она ощущала это, держа его под руку на эскалаторе метро и прижимаясь к его боку тыльной стороной ладони. Потом они долго сидели в кофейне и говорили, она делала ужасные ошибки, но не замечала их, как не замечала ничего вокруг. Потом они, кажется, немного погуляли, и он отправился в гостиницу отсыпаться с дороги, а Людмила вернулась домой, и двенадцатиметровая комнатушка, тесно заставленная мебелью, показалась ей пустой как никогда.
Всю неделю она чувствовала себя так, будто это не он приехал в их порыжелое бабье лето, а она сама опрокинулась в пенно-розовую потустороннюю весну. Они гуляли по аллеям, держась за руки, отражались в лужах, в витринах и друг в друге — у нее даже с мужем не было такого, хотя они тоже гуляли рука об руку, но та, обреченная на скорый финал обрученность напоминала нынешнюю в той же степени, в какой похожи стрекочущий по пыльной дороге велосипед и его бутафорский собрат, оттеняющий собой беленую стену псевдофранцузского кафе с румяным багетом на вывеске. Мечтательная Людмила, забегая вперед, видела их живописные прогулки уже наклеенными в альбом, листаемый детскими пальчиками — ей непременно хотелось еще как минимум девочку, в чем она на исходе недели призналась заморскому гостю. Признание далось нелегко, поскольку наречие «еще» подразумевало наличие мальчика — о котором, разумеется, было упомянуто заблаговременно, но без отягчающих подробностей: обжегшийся на молоке будет дуть на воду, из какого бы источника она ни происходила. Теперь же Людмила считала своим долгом рассказать всё как есть, дабы не оставлять между ними щекотливых недомолвок. Ради такого случая она взяла Веника с собой на очередную встречу, рассчитывая, что обаятельный и говорливый второклассник тронет сердце гостя с большей вероятностью, чем самая лучшая его фотография. Веник не подвел и за час-другой так обаял потенциального отчима, что тот стал по-свойски звать его Бенджамином. А Людмиле чудились в этом имени отзвуки её филологического романа: так муж, когда еще не был мужем, со щемящей неумелостью клеил ее на языке бразильских телесериалов, и она не поправляла его, хотя прекрасно знала, что правильно будет не beija me, а me beija. Ах, как хотелось ей теперь произнести это самой, на любом языке: bésame, kiss me, целуй же меня наконец, почему же ты медлишь, ведь всё уже, кажется, ясно, и нет больше никаких преград. Должно быть, она очень громко это подумала, потому что следующую встречу он назначил в баре своей гостиницы. Он заказал себе эспрессо, и она сдуру сделала то же самое, так что к моменту, когда они вошли в гостиничный лифт, ее сердце просилось наружу, будто охваченное приступом клаустрофобии — господи, какое счастье, что он не Клаус, она, наверное, сошла бы с ума, пусть это будет Пол, она согласна, заранее согласна на всё, на несмываемый запах лака, или старых ковров, или чем там могут пахнуть напольных дел мастера. Она успела передумать уйму подобных глупостей, пока лифт полз на семнадцатый этаж, она окружала себя словами, заклинала себя, потому что чувствовала: еще немного — и у нее не останется ни слова, ни полслова, чтобы прикрыться, и ее сметет могучей первозданной невербаликой.
Номер был таким тесным, что они заполнили его весь — невозможно было в таком номере держать дистанцию больше, чем ширина кровати, скорее полуторной, чем двойной, с туго натянутым строгим покрывалом, как бы заранее исключающим всякую непринужденность в деле срывания покровов. Напротив кровати примостился чисто условный столик, за которым нельзя было сидеть, но можно было, не без усилий, выпростать стул и поставить его в промежутке между столом и кроватью. Этот стул и был галантно предложен Людмиле, а гость — вернее, хозяин — опустился на кровать и застыл в деревянной позе. Людмила невольно скопировала ее, так же стиснув руки на коленях и посерьезнев. Он набрал полную грудь воздуха, будто собирался нырнуть, и она, не желая смущать его, уткнула взгляд в покрывало цвета морской пучины. От его первых слов во рту у нее сделалось холодно и кисло, будто в зубы сунули конские удила: он, с места в карьер, заговорил про их отношения — заговорил в положительном ключе, хотя она отчего-то сразу поняла, что за нагромождением хороших, приятных, легких слов последует неизбежное «но»; он накладывал эти слова неряшливой горкой на одну чашу весов только ради того, чтобы на другую бухнуть свинцовую гирю признания. Вопрос только в том, что будет написано на гире, в какую форму будет отлито это банальное «мы не подходим друг другу». Она так расстроилась, что перестала понимать английский, который в устах ее бывшего будущего спутника жизни теперь звучал совсем уж сбивчиво, рассыпаясь на мекания и слова-паразиты. Только одно, самое последнее, достигло ее сознания — а потом он умолк с растерянной улыбкой на лице, и она ответила ему таким же растерянным взглядом, потому что это последнее было слово «секс».
Она переспросила. Он повторил.
Что означает существительное «интерсекс», Людмила не знала. Её первой версией, попадись ей это слово вне контекста, была бы «валютная проститутка». Но он ведь сказал «ай эм», аз есмь — и оттого всё теряло смысл. Видимо, ее лицо было чересчур красноречиво, потому что он снова заговорил, всё с той же улыбкой, выглядевшей нелепо и беззащитно, как кефирные усы. Он объяснил, что его пол при рождении вызвал у акушеров тягостное замешательство, которое в дальнейшем передавалось на манер эстафеты всем медицинским работникам и просто заинтересованным в его судьбе людям. Сам он считал себя мальчиком — хотя бы потому, что нравились ему исключительно девочки. А вот телесная оболочка у него оказалась недоукомплектована: мужского — только половина, остальное — ни то ни се. Когда он достиг пубертата, природа, словно пытаясь загладить оплошность, выдала ему кое-что из женского комплекта, но получилось еще хуже. В результате — сомнительная слава в узких врачебных кругах, попытка суицида и много долгих одиноких лет. И ведь, главное, никто не виноват. Такая судьба.
Такая судьба, думала Людмила, снова утопив глаза в пучине покрывала, опоясавшего кровать. Сидевшее на ней тело было под рубашкой так же туго стянуто эластичным корсетом, маскирующим дряблую грудь. Эта деталь была ей стыдливо продемонстрирована как доказательство того, что всё происходящее — не розыгрыш. Но, конечно, это не могло быть розыгрышем: ни у кого не хватило бы проницательности, чтобы догадаться о мучившем ее филологическом ребусе. Все значения существительного «пол» были теперь исчерпывающе реализованы в носителе омонимичного ему имени собственного. Кубики сложились в безупречном порядке — математики, кажется, называют это «красивым решением», бухгалтеры облегченно констатируют сошедшийся баланс, а у мастеровитого романиста все сюжетные линии сплетаются в добротный узел. Вероятно, поэтому — а может, потому, что наконец-то разрешились все сомнения и страхи — у Людмилы увлажнились глаза. Скромное обиталище заморского гостя подернулось голубоватой, как ее рухнувшие мечты, рябью, и она — как рыба ли, как русалка — зависла в невесомости, не будучи в состоянии произнести ни слова. Её, впрочем, немедленно уверили, что вот так, с бухты-барахты, решения принимать не нужно. Он ее не торопит и смиренно примет любой ответ: обратный рейс у него через три дня.
Что ей было делать? С точки зрения филологии, Пол был совершенством, с точки зрения физиологии — гермафродитом. Родить от гермафродита Людмила не надеялась, ехать с ним в неведомую даль было страшно. Все доводы против звучали совершенно логично, а именно формальная логика всегда была ее сильным местом. Но что-то неформализуемое, необлекаемое в слова мешало ей сказать «нет», сжечь письма, сжечь мосты и начать сначала. А еще душу грело то, что она наконец-то сможет стать Мариной, и ее полное имя обретет завершенность, какую придает изящный, со вкусом выведенный хвостик скучной подписи на документах.
Фамилия его была Марсон.
Бюрократическая волокита заняла почти год, и когда в северном полушарии снова настала осень, Людмила была уже далеко. Ей предстояло узнать, что там, на юге, не всегда царит лето, но это было уже неважно: им оказалось очень тепло вместе. Она звала его Поленька, и это имя было ему как раз, ведь даже в юности у нее не было подружек, способных выслушивать так же внимательно и нежно, как умел он. У Веника была теперь своя комната в их семейном гнезде, которое Людмила называла в разговорах с родными и знакомыми не иначе как «особняк»: он и вправду не имел общих стенок с соседями, зато имел целых два садика, спереди и сзади. Земли всего пять соток, но им хватало — и земли, и денег, и сил, и всякий раз, когда ей начинало казаться, что чего-то все-таки не хватает, она заставляла себя не думать об этом. Иногда ей снилась маленькая девочка в кульке, почему-то с голубой ленточкой, и тогда она, проснувшись, ходила как в воду опущенная. В один из таких дней муж вызвал ее, мобилизовав для этого всю женскую половину своей натуры, на откровенный разговор. Так она и узнала, что мечта ее, погребенная под сожалениями и здравыми доводами, потеряна не вполне; что внутри этого большого рыхлого тела скрыты два некомплектных, как непарные носки, репродуктивных органа: один яичник и один семенник. Первый им вряд ли поможет, а вот на второй вполне есть надежда.
И опять была волокита из кабинета в кабинет, только теперь вместо чиновников их выслушивали люди в белых халатах, и кивали им сочувственно, и говорили много сложносочиненных слов, которых в Маринином лексиконе еще не было, и рисовали схемы со стрелочками, отчего замысловатый и обрывистый путь, лежавший впереди, казался немного безопасней. Ей никогда еще не было так страшно: ни в тот памятный день в гостинице, ни в кресле самолета, уносившего ее на другой конец Земли. Она знала, что уже один раз накаркала себе судьбу, и запрещала себе мыслить из слова, ex ovo, а вместо этого сама сжималась в точку, в клетку, в то заряженное ничто, где еще нет ни материи, ни разума, способного давать имена, где нет шума и суеты — одно только смиренное ожидание чуда.
И чудо случилось.
Родилась девочка и к ней в нагрузку еще мальчик. Этот факт, наверное, тоже можно было бы переосмыслить с помощью богатого человеческого языка и не менее богатой культуры: мифов, легенд и устного народного творчества. Но все Маринины силы были отныне брошены на задачу другого порядка. Теперь она постоянно считала и пересчитывала — хромосомы, пальчики на руках и ногах, темные прилизанные волосенки, зубы, количество очков в тестах на развитие. Ей еще долго мерещилось, что ее настигнет расплата за ее камлания. Она знала теперь, что слово таит в себе силу и лучше уважать эту силу, чем мнить себя царицей золотых копей — а может, копий, она и сама уже не помнила, как это пишется и что обозначает.