О́сип Эми́льевич Мандельштам (имя при рождении — Ио́сиф; 2 (14)января 1891, Варшава – 27 декабря 1938, Владивостокский пересыльный пункт Дальстроя во Владивостоке) — русский поэт, прозаик и переводчик, эссеист, критик, литературовед. Один из крупнейших русских поэтов XX века..
Лучшие стихи Осипа Мандельштама хорошо известны широкому кругу читателей и представляют огромный интерес для литературоведов, являясь одним из ярчайших явлений в поэзии серебряного века. Будучи акмеистом, поэт стремится во всём обрести полноту бытия – его художественное мышление эпично и широкоохватно, оно как будто стремится вобрать в себя всю человеческую историю в её культурном воплощении. Своим сборником «Tristia» Мандельштам словно замыкает огромный период в истории мировой литературы, начатый с «Tristia» Овидия. Эта перекличка эпох, представляющих собой неделимое духовное пространство накопленного человечеством опыта – отличительная черта поэтики Осипа Эмильевича. Здесь всегда витает некий дух свободы, соединяющий незримой нитью античные корабли и трагическую современность:
Бессонница. Гомер. Тугие паруса.
Я список кораблей прочел до середины:
Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,
Что над Элладою когда-то поднялся.
Как журавлиный клин в чужие рубежи, —
На головах царей божественная пена, —
Куда плывете вы? Когда бы не Елена,
Что Троя вам одна, ахейские мужи?
И море, и Гомер — все движется любовью.
Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит,
И море черное, витийствуя, шумит
И с тяжким грохотом подходит к изголовью.
Говоря о литературной традиции, определившей характер поэтического творчества Мандельштама, следует, в первую очередь, упомянуть два имени – Пушкин и Тютчев. Пушкин, являющийся второй «античностью» для всех и относительно недалеко отстоящий от выдающегося акмеиста по времени, естественным образом повлиял на особенности его языка – гармоничного, плавного, обладающего свойством текучести. Можно также сопоставить стилистику философских риторических обращений к читателю у одного и другого поэта. Пушкин – «дар напрасный, дар случайный, жизнь, зачем ты мне дана»? Мандельштам – «дано мне тело, что мне делать с ним»? Здесь уже важен вопрос существования плоти, а не бессмертного духа:
Дано мне тело — что мне делать с ним,
Таким единым и таким моим?
За радость тихую дышать и жить
Кого, скажите, мне благодарить?
Я и садовник, я же и цветок,
В темнице мира я не одинок.
На стекла вечности уже легло
Мое дыхание, мое тепло.
Запечатлеется на нем узор,
Неузнаваемый с недавних пор.
Пускай мгновения стекает муть
Узора милого не зачеркнуть.
Сам же Мандельштам считал себя учеником великого «певца ночной стихии» Тютчева, от которого перенял философичность, глубокую рефлективность, склонность задаваться онтологическими вопросами о сущности бытия и месте человека в мироздании. Не случайно первый сборник его стихов назывался «Камень», а одно из самых известных стихотворений получило аналогичное тютчевскому название «Silentium». Но можно согласиться с теми исследователями, которые считают, что драматизм поставленной Тютчевым проблемы невыразимости слова здесь снимается стремлением докопаться до первоистоков бытия, из которых родилось всё сущее, включая слово в его первозданной чистоте:
Она еще не родилась,
Она и музыка и слово,
И потому всего живого
Ненарушаемая связь.
Спокойно дышат моря груди,
Но, как безумный, светел день,
И пены бледная сирень
В черно-лазоревом сосуде.
Да обретут мои уста
Первоначальную немоту,
Как кристаллическую ноту,
Что от рождения чиста!
Останься пеной, Афродита,
И слово в музыку вернись,
И сердце сердца устыдись,
С первоосновой жизни слито!
Стремление найти связующее начало мира, некую духовную его константу роднило Мандельштама со всеми выдающимися философами своего времени. К примеру, от Тютчева и немецкого мыслителя Шеллинга, а также от Энтузиастов с их учением о познании высшей истины поэт позаимствовал идею «всеобщего оборотничества» – явленности «всего во всём». Отсюда такая удивительная «ковкость» и «плавкость» его художественных образов, перетекающих из одного в другой и как бы демонстрирующих цельность и непрерывность мироздания. И, возможно, поэтому каждое слово хочется ощутить на языке, испробовать на вкус, как мёд или редкое вино:
Золотистого меда струя из бутылки текла
Так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела:
Здесь, в печальной Тавриде, куда нас судьба занесла,
Мы совсем не скучаем,— и через плечо поглядела.
Всюду Бахуса службы, как будто на свете одни
Сторожа и собаки,— идешь, никого не заметишь.
Как тяжелые бочки, спокойные катятся дни:
Далеко в шалаше голоса — не поймешь, не ответишь.
После чаю мы вышли в огромный коричневый сад,
Как ресницы, на окнах опущены темные шторы.
Мимо белых колонн мы пошли посмотреть виноград,
Где воздушным стеклом обливаются сонные горы.
Я сказал: виноград, как старинная битва, живет,
Где курчавые всадники бьются в кудрявом порядке:
В каменистой Тавриде наука Эллады — и вот
Золотых десятин благородные, ржавые грядки.
Ну а в комнате белой, как прялка, стоит тишина.
Пахнет уксусом, краской и свежим вином из подвала,
Помнишь, в греческом доме: любимая всеми жена,—
Не Елена — другая — как долго она вышивала?
Золотое руно, где же ты, золотое руно?
Всю дорогу шумели морские тяжелые волны.
И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно,
Одиссей возвратился, пространством и временем полный.
В поэзии Мандельштама акмеизм проявил себя в полной мере, если понимать под ним то, что определено исходным значением, скрытым в греческом слове akme – это неизбывное стремление к полноте бытия, жажда жизни и ощущение счастья от возможности хотя бы на миг раствориться в ней, взглянуть на неё фасеточным зрением насекомого. Такой мир в движении, мир, наполненный звуками и красками, неизменно пленяет читателей Мандельштама вот уже вторую эпоху подряд:
Вооруженный зреньем узких ос,
Сосущих ось земную, ось земную,
Я чую все, с чем свидеться пришлось,
И вспоминаю наизусть и всуе…
И не рисую я, и не пою,
И не вожу смычком черноголосым:
Я только в жизнь впиваюсь и люблю
Завидовать могучим, хитрым осам.
О, если б и меня когда-нибудь могло
Заставить, сон и смерть минуя,
Стрекало воздуха и летнее тепло
Услышать ось земную, ось земную…
Возвращаясь к вопросу о влиянии на творчество Мандельштама поэзии Тютчева, нельзя не упомянуть о том, что образ Петербурга у Осипа Эмильевича является своеобразной трансформацией образа Рима, олицетворяющего в стихах его великого предшественника абсолютно прекрасный образ, совмещающий в себе лучшие достижения человеческой мысли и цивилизации вообще.
Древний Рим, а вслед за тем и современный Петербург – это некий культурный отсыл к золотому веку, эпохе всеобщего благоденствия и процветания. Но при этом Петербург был и остаётся родиной Мандельштама:
Я вернулся в мой город, знакомый до слез,
До прожилок, до детских припухлых желез.
Ты вернулся сюда, — так глотай же скорей
Рыбий жир ленинградских речных фонарей.
Узнавай же скорее декабрьский денек,
Где к зловещему дегтю подмешан желток.
Петербург, я еще не хочу умирать:
У тебя телефонов моих номера.
Петербург, у меня еще есть адреса,
По которым найду мертвецов голоса.
Я на лестнице черной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок.
И всю ночь напролет жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных.
Но связующим звеном мироздания, его движущим механизмом и одухотворяющим началом может стать и универсальный культурный объект. Для Мандельштама таким объектом становится знаменитый Собор Парижской Богоматери. Стихотворение «Notre Dame», написанное юным поэтом, стало символом акмеизма, поскольку демонстрировало воплощение прекрасного в обыденном, земном, но наделённом гармоничными формами. Знаменитое архитектурное сооружение пленяет Мандельштама симметричностью своих форм и культурным совершенством, позволяющим ужиться в пределах одного объекта готике, египетской мощи и христианской робости.
Всю эту безупречную симметрию автор хотел бы перенести и на поэтическое творчество:
Где римский судия судил чужой народ,
Стоит базилика,- и, радостный и первый,
Как некогда Адам, распластывая нервы,
Играет мышцами крестовый легкий свод.
Но выдает себя снаружи тайный план:
Здесь позаботилась подпружных арок сила,
Чтоб масса грузная стены не сокрушила,
И свода дерзкого бездействует таран.
Стихийный лабиринт, непостижимый лес,
Души готической рассудочная пропасть,
Египетская мощь и христианства робость,
С тростинкой рядом – дуб, и всюду царь – отвес.
Но чем внимательней, твердыня Notre Dame,
Я изучал твои чудовищные ребра,
Тем чаще думал я: из тяжести недоброй
И я когда-нибудь прекрасное создам.
Есть и ещё одно особенное качество поэтического мировидения Мандельштама, нерасторжимо связывающее его творчество с поэзией его предшественников. Это постоянное ощущение духовной связи с другим, недоступным простому смертному, таинственным миром; постоянная обращённость к небу, по законам которого только и живёт творец – живёт, не умея изжить в себе страха, что однажды небо может его отвергнуть:
Я вздрагиваю от холода —
Мне хочется онеметь!
А в небе танцует золото —
Приказывает мне петь.
Томись, музыкант встревоженный,
Люби, вспоминай и плачь
И, с тусклой планеты брошенный,
Подхватывай легкий мяч!
Так вот она — настоящая
С таинственным миром связь!
Какая тоска щемящая,
Какая беда стряслась!
Что, если, вздрогнув неправильно,
Мерцающая всегда,
Своей булавкой заржавленной
Достанет меня звезда?
Небо никогда не отвергало Мандельштама, а вот общество и эпоха, в которую он жил, стали для него враждебными и символизировали распавшуюся связь времён:
Век свой, прекрасный и одновременно жалкий, Мандельштам называет зверем, когда-то гибким, но теперь слабым и жестоким. Ужасы нескольких войн, в том числе и братоубийственной Гражданской, породили лишь ненависть. И пока люди не излечатся от безразличия, не искоренят в себе злобу, не стоит надеяться на спасение:
Век мой, зверь мой, кто сумеет
Заглянуть в твои зрачки
И своею кровью склеит
Двух столетий позвонки?
Кровь-строительница хлещет
Горлом из земных вещей,
Захребетник лишь трепещет
На пороге новых дней.
Тварь, покуда жизнь хватает,
Донести хребет должна,
И невидимым играет
Позвоночником волна.
Словно нежный хрящ ребенка,
Век младенческой земли.
Снова в жертву, как ягненка,
Темя жизни принесли.
Чтобы вырвать век из плена,
Чтобы новый мир начать,
Узловатых дней колена
Нужно флейтою связать.
Это век волну колышет
Человеческой тоской,
И в траве гадюка дышит
Мерой века золотой.
И еще набухнут почки,
Брызнет зелени побег,
Но разбит твой позвоночник,
Мой прекрасный жалкий век!
И с бессмысленной улыбкой
Вспять глядишь, жесток и слаб,
Словно зверь, когда-то гибкий,
На следы своих же лап.
Кровь-строительница хлещет
Горлом из земных вещей
И горячей рыбой мещет
В берег теплый хрящ морей.
И с высокой сетки птичьей,
От лазурных влажных глыб
Льется, льется безразличье
На смертельный твой ушиб.
Несмотря на глубину и пронзительность, которые всегда были присущи поэзии Мандельштама, он, по его собственным словам, никогда не был любовным лириком, и считал, что в его творчестве присутствует «любовная немота». Тем не менее, одно из стихотворений, посвящённое Марине Цветаевой, стало знаковым в биографии поэта. Оно было создано в период его увлечения французской поэзией – Бодлером, Вийоном, Верленом:
Нежнее нежного
Лицо твоё,
Белее белого
Твоя рука,
От мира целого
Ты далека,
И все твое —
От неизбежного.
От неизбежного
Твоя печаль,
И пальцы рук
Неостывающих,
И тихий звук
Неунывающих
Речей,
И даль
Твоих очей.
Без влияния французской поэзии, в частности, Поля Верлена, не обошлось и другое стихотворение Мандельштама «Невыразимая печаль». Это яркий образец поэтического импрессионизма, где изображалось каждое мгновение, а восприятие и рассудок заменял инстинкт – не грубое и примитивное чувство, а пророческая и глубоко эстетическая по своей сути интуиция творца. Здесь каждый образ читатель может трактовать по-своему, наделяя его особым содержанием.
Невыразимая печаль
Открыла два огромных глаза,—
Цветочная проснулась ваза
И выплеснула свой хрусталь.
Вся комната напоена
Истомой — сладкое лекарство!
Такое маленькое царство
Так много поглотило сна.
Немного красного вина,
Немного солнечного мая —
И, тоненький бисквит ломая,
Тончайших пальцев белизна.
Жизнь Мандельштама была достаточно короткой – известно, что поэт не дожил до 48-летия чуть больше двух недель. О дате и причинах смерти поэта до сих пор ведутся споры. Известно, что последнее письмо он послал из пересыльного пункта во Владивостоке, где жаловался на сильное истощение. Одна из самых вероятных версий смерти, указанной в заключении врача – паралич сердца. В официальных документах также указана дата смерти – 27 декабря 1938 года, 12.30 утра. Некоторые считают, что поэта убил тиф, но эта версия не может быть подтверждена.
Тело поэта оставалось непогребённым до весны, а после захоронено вместе с другими умершими в братской могиле. В качестве вероятного места захоронения указывается старый крепостной ров в одном из районов Владивостока. Надгробный памятник Мандельштаму был установлен рядом с могилой его супруги Надежды на Кунцевском кладбище в Москве.
Что касается души поэта, то она продолжала хранить верность небу, зная, что чувство это навсегда останется взаимным:
Заблудился я в небе, – что делать?
Тот, кому оно близко, – ответь!
Легче было вам, дантовых девять
Атлетических дисков, звенеть.
Не разнять меня с жизнью, – ей снится
Убивать и сейчас же ласкать,
Чтобы в уши, в глаза и в глазницы
Флорентийская била тоска.
Не кладите же мне, не кладите
Остроласковый лавр на виски,
Лучше сердце мое разорвите
Вы на синего звона куски!
И когда я умру, отслуживши,
Всех живущих прижизненный друг,
Чтоб раздался и глубже и выше
Отклик неба – в остывшую грудь!
2
Заблудился я в небе, – что делать?
Тот, кому оно близко, – ответь!
Легче было вам, дантовых девять
Атлетических дисков звенеть,
Задыхаться, чернеть, голубеть.
Если я не вчерашний, не зряшний, –
Ты, который стоишь надо мной,
Если ты виночерпий и чашник –
Дай мне силу без пены пустой
Выпить здравье кружащейся башни, –
Рукопашной лазури шальной.
Голубятни, черноты, скворешни,
Самых синих теней образцы,
Лед весенний, лед высший, лед вешний, –
Облака – обаянья борцы –
Тише: тучу ведут под уздцы!