В предшествующих нерегулярных обзорах подобного рода я имела обыкновение жаловаться на ограниченный круг своего актуального чтения, который и нынче вынужденно отличается тем же ввиду сложившихся жизненных обстоятельств. Однако на сей раз укажу и на позитивный в некотором роде критерий отбора: здесь будут представлены тексты, с авторами которых чувствую потребность вступить в мысленный, обогащающий меня диалог, — никакого «зоильства» и отрицательной рефлексии: только благодарность тем, подчас случайным, обстоятельствам, в силу которых эти сочинения попались мне на глаза.


Говоря о прозе, начну по примеру достославной рубрики журнала «Знамя» — «Непрошедшее», — с имени непреходящего.

Александр Солженицын. В годы войны. — Солженицынские тетради. Материалы и исследования. <Вып. 9>. — М., «Русский путь», 2023. — С. 5-65. (Публикация, подг. текста, примеч. Н.Д. Солженицыной).

С грустью и чувством вины беру в руки этот выпуск «Солженицынских тетрадей». С грустью — потому что ещё 17 января прошло сорок дней со дня кончины их главного составителя, попечителя и постоянного автора Андрея Семёновича Немзера, замечательного критика и исследователя, внёсшего особый вклад в изучение наследия великого деятеля нашей литературы и мысли. (Напомню, что Немзер — автор единственного в своём роде путеводителя по ещё фактически не прочитанной и по достоинству не оценённой эпопее «Красное Колесо».) Для меня это тяжёлая личная потеря давнего коллеги и сомышленника, кому не нахожу достойных слов благодарности за помощь в изучении личности и творчества А.К. Толстого, нами обоими избирательно любимого среди знаковых фигур XIX века… А с чувством вины — потому, что я пропустила начало впервые публикуемых в «Тетрадях» воспоминаний А.С. («Детство», Школа», «Юность», вв. 6, 7, 8) из-за житейских загвоздок, помешавших вовремя обзавестись соответствующими выпусками. Но думаю, что представляемый здесь — один из самых значительных.

Воспоминания создавались (или пересматривались), очевидно, тогда, когда основной литературный труд был уже за плечами. Они написаны всё той же узнаваемой, властной над словом и памятью рукой. Поражает своей настойчивостью биографически уже известный прежде сквозной мотив: неколебимая с юности уверенность в своём писательском призвании, конкретнее, в долге сочинения исторической эпопеи о России. Из военного письма к первой жене: «Писатель, который ещё не написал и не напишет, смакует: “Вот где человеческий материал для изучения”». Сетует: «Боже, как я еще ничего не знаю о своей стране…»; «И как же всю её вместить в будущую эпопею!» И тут же — доброму вору всё было впору — позднейшие автокомментарии: «Контраст пригодился в Иване Денисовиче», а вот это использовано в одном из «Узлов», а вот это — в поздних рассказах о боях в Восточной Пруссии. Или, в связи с будущей пьесой: «Очень симпатичный светло-русый лейтенант Доброхотов-Майков <…> Вот и собралась вся компашка “Пира победителей”, повторю его в “Красном Колесе”».

Но ещё поразительнее эти мемории покаянной, ни перед чем не пасующей откровенностью — взгляд на себя «такого церковного в детстве», но потом жившего «в диком головосмешении», «неисправимо просовеченного» марксиста-ленинца, который в своём армейском кругу порой играл роль добровольного агитатора: «До чего же мне неприятен этот самоуверенный лейтенант…»; «Нет, этому человеку нужна, нужна была тюрьма». И даже: «Такие люди, как я тогда, страшны, такими-то и держится советская власть, а они, дураки, решили арестовать меня». (И это далеко не всё).

Думаю, сегодня мало кто решится повторить то, что резюмирует участник и пристальный свидетель великой войны (здесь у него памятный повод —высочайшее требование освободить Киев от немцев к «красной дате»): «Нет, победу мы одержали жесточайшей, бессердечной и часто совсем бессмысленной растратой людей, — весь этот ужас беспомощно убиваемых…»

Не могу сосчитать, сколько должно было истечь лет (или уже десятилетий?), чтобы публикация нечитанного Солженицына, прежде сенсационная, прошла не особо замеченной, кроме дельной аннотации из Дома Русского Зарубежья и нескольких заушений в ресурсах специфической направленности. Да, расцветка эпохи сильно изменилась. Сегодняшняя, тоже в некотором роде «просовеченная», рецензентка (чью профессиональную манеру уточняет заметка о ней в проекте «Вопросов литературы» — 1-м выпуске «Лёгкой кавалерии» за 2024 г.), зацепившись по ходу посторонней темы за имя Солженицына, нашла-таки для него подходящую аттестацию: «неоднозначный представитель лагерной прозы». У меня нет претензий к редакции «Знамени», не смутившейся этим пассажем на своих страницах: сейчас стоит пожертвовать неприкасаемостью кого угодно во имя свободы слова. Но как не взять на заметку и такой симптом…(Постфактум с  удовлетворением отмечаю, что содержание  9-й «Солженицынской тетради» адекватно отражено в  «Библиографических листках» № 3 «Нового  мира» за 2024 г.)

Василий Авченко. Красное небо. Невыдуманные истории о земле, огне и человеке летающем.
Василий Авченко. Красное небо. Невыдуманные истории о земле, огне и человеке летающем.

Василий Авченко. Красное небо. Невыдуманные истории о земле, огне и человеке летающем. М., АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2023. 510 с.

Это произведение одного из самых известных дальневосточных писателей и организаторов регионального литературного процесса получило достойный резонанс и вошло в шорт-лист «Большой книги». Среди многих отзывов отмечу весьма информативный краткий отклик А.В. Василевского в библиографическом разделе «Нового мира» (2023, №10).

Как заверяет автор, книга полностью документальна. И, однако же, это роман — с неотпускающим «драйвом» и с настойчивым философским запросом. Его герой — Лев Левченко, пилот реактивного истребителя, показавшего свои боевые возможности во время подзабытой Корейской войны (1953 г. — «великая и ужасная эпоха мучеников и героев»), а после вынужденной демобилизации — малозаметный писатель. Впрочем, он единственный, кто оставил беллетристические зарисовки тех боёв (под разными их «псевдонимами», ибо советское участие очень долго оставалось секретом Полишинеля). Он, как детально выясняется, — из некоего рода Матвеевых, сплошь склонных к художественному сочинительству (Новелла Матвеева — из той же поросли). Впрочем, как предупреждает автор, «главный герой появляется лишь эпизодически, штрихпунктирно, закручивая вокруг себя смысловые потоки и соединяя бесконечно далёкие судьбы». Этот способ нарратива позволяет вываливать на страницы книги массивы жадно поглощаемого читателем нетривиального материала. Будь то эволюционная линейка боевой авиации двух сверхдержав, потрясающие воздушные дуэли, чёткая (где ещё такое сжато и толково прочтёшь!) хроника войны, которая «началась столь же неожиданно, как и долгожданно», в которой участвовало ненамного меньше акторов, чем в нынешней СВО, и которая была чревата атомной угрозой, а завершилась «вничью», на той же, где началась, 38-й параллели — ценою миллионов погибших и разрушения страны. Будь то последующая сверхдержавная лунная гонка, косвенно связанная с центральным лицом, ибо вынудивший Льва Левченко катапультироваться американский лётчик с учётом этой заслуги выдвинулся в лунные астронавты. Будь то трагическая судьба Александра Фадеева, в юности безответно влюблённого в мать героя повествования, а впоследствии разыскавшего его и помогавшего с дебютом на литературном поприще (спущенный курок писателя-самоубийцы — первый выстрел, раздающийся в книге).

Автор, так или иначе, следует старой идее-притче: если бы любой из нас после рукопожатия знакомца сам пожал руку следующему и так далее, то всё человечество было бы охвачено рукопожатным единством. «Каждый связан с каждым, словно население Земли состоит из считаных сотен людей, и жизнь человеческая утрамбована в несколькие десятки лет»; земное население «будто ходит по одному пятачку». Выявляя столь нежданные связи, историк-документалист задаётся вопросом: они — хаотические ли случайности, из коих ничего не следует, или же неразгаданная закономерность? Не берусь ответить «глобально», но в описанных им прецедентах брезжит ответ, почему хрупкие, а порой парадоксальные, людские соударения дают начало новым жизненным цепочкам. В этих скрещениях судеб каждый воспринимает своего «контрагента» как ближнего. Наш пилот вспоминает, что, с детства ненавидя вторгшихся немецких фашистов, к вчерашним союзникам-американцам не испытывал злобы и, когда увидел под прицелом схлестнувшегося с ним вражеского лётчика, «палец Колесникова на гашетке — но он не смог выстрелить» (виртуальная цепочка рукопожатий не прервалась). Точно так же будущий астронавт Олдрин, угодивший-таки в Колесникова, вспоминает: «На самом деле я рад, что пилот выбросился, и мне нравится думать, что он не пострадал»; «расстреливать Колесникова на парашюте Олдрин точно не стал бы», — комментирует это признание автор (к сожалению, нам помнится другой, не столь давний случай — в турецком небе). Александр Фадеев в поздний и тяжкий период своей жизни мог и не отнестись со вниманием к чьей-то посторонней судьбе, повисшей на ниточке его сентиментальных воспоминаний, однако и тут цепочка не прервалась и дотянулась до автора «Красного неба», а теперь и до его читателей.

Признаем же, вопреки посылам очевидности, что люди — всё-таки братья и что едва ли не всякий встречный — это посылаемый нам ближний. Горячая признательность автору и за этот тихий итог его разносторонне познавательной и социально значимой книги!

Борис Екимов. Утренние беседы. Житейские истории. — Новый мир, 2023, № 11, с. 37-56.

Почему беседы «утренние»? Потому что они — как бы на свежую голову впечатления от ранних прогулок обитателя Задонщины по своему невеликому подворью и округе. Мгновенность реакции, верность первому вздрогу души входит в поэтику этих дивных рассказов. «…Гармонией упьюсь, / Над вымыслом слезами обольюсь…». Тут наворачиваются слёзы не от вымысла, а от посланной от сердца к сердцу голимой правды, ну, заодно упиваешься и гармонией.

«Тишь нерушимая. С мягким плеском волны, горлицы воркованьем, шелестом береговых камышей» (надо же так настроить наш слух, чтобы простая инверсия — не «воркованьем горлицы», а наоборот — побудила вслед рассказчику услышать эту тишь). «Всё это было и будет. Облака, неторопливо плывущие в незримую даль. Куда им спешить…» Но тут о «спешке» уведомляет нарастающий гул самолета и громовой взрыв реактивного двигателя при переходе на «какую-то немыслимую скорость». В птичьем царстве переполох, в мыслях рассказчика — ассоциация с войной, пережитой в детстве и возможной в будущем — с участием хоть бы и этого бомбардировщика. Но вот всё успокоилось. Скоро в донской степи придет время для «легкого бесшумного полета стрекоз, чуть шелестящего…» Этот вводный весенний рассказ — не подумайте, не притча (а кто-то ведь еще скажет: «реакционная», с допущенной в ней усмешкой насчет «триумфа научной мысли и новейшей техники»). Нет, это я грубо вытащила наружу противоположность двух полетов — с громовым взрывом и с почти бесшумным шелестом. У Екимова всё растворено в струе лирической наблюдательности, ничего не выпирает.

Пока еще в горле не першит. Но дальше слёзы подступают-таки. И тогда, когда читаешь о «часе душевного тепла для бездомных кошек и старого человека», их исправно кормящего и не обходящего заботой «славные мордахи котят». И — о примеченном на прогулках столь же одиноком хозяине дряхлой лайки, с которой тот под конец горестно прощается как с незаменимым другом: «Другой не будет». А над «Черепахами» я уже и не смущалась всхлипов. Рассказчик, находясь в больничной неволе (подтверждая эту «неволю» зарисовкой «Статуй», перекликающейся с давешнем шукшинским возмущением), общается с речной черепахой, навеки помещенной в аквариум в больничном коридоре, «словно строгий режим». Всякий день встречается с нею взглядом: «два одиночества — глаза в глаза» —и припоминает, как бы вместе с ней, вольную жизнь этого «красивого создания»: «Счастливые весенние тревоги. Битвы самцов. Долгий сон в зимовальных ямах. Потом — снова весна и теплое лето». До чего прочувствован мировой ужас неволи на столь не показательном и не душещипательном примере! «Чудится мне какая-то мудрость во взгляде. Покорность судьбе, но мудрость». Перевоплощение в это непритязательное панцирное земноводное совершается силою всего нескольких фраз не менее убедительно, чем у Льва Толстого с его мерином Холстомером.

Многие сочтут Бориса Екимова сочинителем сентиментальным (а это слово — давно уже не похвала). Но то, что у него заподозривают в «сентименте», по сути — острые уколы от проникновения в несладкую участь всего живого на Земле. И, что касается мыслящего существа, одиночество —один из главных определителей этой участи. «Горькое одиночество среди людей и людей» —итог драматического рассказа «Сон». То ли сон, то ли явь —а, вернее, типическая возможность такой вот яви, представленная мнимым сновидцем от первого лица. Заблудившийся в ночных городских кварталах, оказавшийся случайно без документов, обессиленный человек не находит среди многолюдства ни указующей помощи, ни — о чём и мечтать нечего —приюта. Эта очень личная — чем бы она ни была «по жизни» спровоцирована — горечь утишается в этюде «Белый покой» всё покрывающей и обеляющей метелью — визитной карточкой России.

Однако начатые весной «прогулки» завершаются не зимним сном, а апофеозом плодоносящего лета. Доподлинной поэмой, условно кладущей конец одиночеству. Название ее перенесено на весь цикл, и тут-то узнаешь, кто, собственно, собеседники рассказчика (помимо нас, читателей). Беседует он у себя «со всякой дворовой живностью», как с прочно обретенными «соседями». Беззлобно гоняет нерях-воробьев, приветствует мамку-скворчиху, высиживающую второй выводок скворчат, скучает по не прилетевшим этим летом красоткам-сорокам, подбадривает молодые яблоньки («…мой собственный срок отмерян. А деревьям еще расти и расти»), дивится примеченному цветку тыквы — «свече кроткой, но дивный свет источающей». А вот и кульминация — почтительное и восхищенное соседство с «летучей живой тварью», «бумажными осами»-архитекторами, чья лепка шаровидного гнезда по инженерным принципам «предвосхищает» искусство зодчих испанской Кордовы, когда-то поразившее автора-туриста. И «всем здесь места и корма хватает, словно в раю».

Когда циклу рассказов порой присваивают статус «романа», это не всегда убедительно. Между тем «Утренние беседы» — и впрямь густонаселенный роман, где не слишком благополучный протагонист черпает силы, припадая к еще незамутненным источникам жизни. Не так давно литературное общество поздравляло Бориса Петровича Екимова с 85-летием. Осмеливаюсь и я с живейшей читательской благодарностью присоединиться к этому поздравлению.

Вера Зубарева. Школьный двор.
Вера Зубарева. Школьный двор.

Вера Зубарева. Школьный двор. М., «Флобериум/ Rugram», 2023. — 235 с.

В последнее время (если оглянуться на год, другой, третий…) в нашей прозе, отчасти после «Саньки» З. Прилепина, наметился некий тренд тревожных сюжетов о мятущейся, «ищущей» подчас не там, где надо, юности: это и «Каменный мост» Л. Горяева (2009), и «Комитет охраны мостов» Д. Захарова (2022), и сериал «Клипот», вдохновленный «Бесами» Достоевского (см. о нем в «Неделе» от 24 янв. за этот год). Совсем свежее, 2023 года, —роман Александры Жуковской (псевдоним А.С. Смирновой) «Мать порядка» в № 5, 6 «Нового мира». Как уже ясно из заглавия, — о маргинальной молодежной организации, увлеченной идеями классического анархизма и рухнувшей под оком правоохранительных органов (повествование весьма увлекательное, возможно, с чересчур напористым сюжетным драйвом и с неуверенной читательской догадкой о реальной прототипичности персонажей).

Когда же, следуя за Зубаревой, попадаешь в мир «одесской престижной школы № 90 с немецким уклоном», времен не только до СВО, но еще и до того мая, «когда тьма накроет город» (из предисловия Рады Полищук), начинаешь, по контрасту с вышеперечисленным, наслаждаться подзабытым чувством нормы.

Ничуть не объемистая книжка сполна вмещает и детство, и отрочество, и юность одного из школьных выпусков, к которому принадлежал, с нынешней данью благодарности, автор.

Повествование сложено из главок-новелл, со своим манком и со своим кульминационным сюрпризом каждая. Среди сквозных героев повествовательница-воспоминательница (ныне профессор филологии, известный поэт, прозаик и литературовед) не забывает и себя, поскольку это время ознаменовалось как началом ее стихотворства, так и выработкой свободолюбивого нрава («Свобода — это никакая необходимость. Свобода — это когда не надо смотреть на часы… А необходимость —это всё остальное», — осеняет однажды отроковицу). Притом эта школьная идиллия (в известной мере соответствуя такой жанровой традиции) не совсем идиллична. В одной из центральных главок — «Школьный Декамерон» — подростки за условно-исповедальной игрой делятся обстоятельствами своей текущей жизни, и сколько тут вскрывается невыдуманных бед и обид, униженности и оскорбленности, исходящих из взрослого мира. Но всё — нормально. И первые романтические отношения (рассказчица счастливо избежала уродств раздельного обучения, чего не избежала в более ранние времена, скажем, я), и сопутствующие ревнивые разочарования, и яркие блики одаренности, которой потом не случилось расцвести, и обожание одних учителей при скандальном бойкоте других, и дружба навеки (неизменной подруге адресовано одно из посвящений), и безмотивно-рискованные побеги с уроков, и интригующие наблюдения за «незаконной» любовью взрослых, и ошеломляющее знакомство с фактом смерти, и азартное участие в драках, и внимание к рассказам очевидцев великой войны — всё, сдобренное юмором и грустью, предстает ожидаемо здоровыми вехами на пути взросления. И даже нешуточная травма расставания с этой прожитой эпопеей («школа открывает двери на время, а закрывает навеки») тоже обогащает юные души. Самое подходящее определение для книги Веры Зубаревой — обаятельная!

Виктор Пелевин. Путешествие в Элевсин.
Виктор Пелевин. Путешествие в Элевсин.

Виктор Пелевин. Путешествие в Элевсин. М., «Эксмо», 2023. — 478 с.

В знак прощания с неизменно привлекавшим меня писателем (у меня едва ли хватит энергии отслеживать его дальнейший путь) хочу напомнить сохранившим ему верность поклонникам, что этот роман завершает «пророчественную» трилогию: о властителях мира с бессмертными мозгами, упрятанными в банках (игра с синонимом финансовых учреждений, признаем, простовата), о наступательной идеологии трансгуманизма (тут я радуюсь согласию с автором), о симулятивных возможностях нейросетей и о прочих проделках безответственного научного разума, об очередном перевоплощении поэтов (без этой ролевой фигуры наш сочинитель, сам поэт, ни в какую не обходится) в манипулирующих массовым сознанием «вбойщиков», и прочее, и прочее.

Испытала большое огорчение от того, что в финальном томе трилогии вытащена на обозрение и назойливо обыграна пошлейшая мысль об ответственности русской литературы —влиятельного национального кода —за кровавые утопии двух последних веков. (Тема эта сладостно муссировалась во множестве полемик в самом начале гласности, но потом как-то износилась и сникла.) И, тем не менее, — о хорошем. Приятно было в очередной раз убедиться: дежурные укоры писателю В.О. Пелевину в том, что он, дескать, словом-то не владеет, что кое-как излагает свои фантазии заурядно-корявой прозой, — укоры эти и на сей раз оказались полнейшей чушью. Всё, по сюжетной необходимости происходящее в Риме третьего века (воссозданного нейросетью, конечно, без заботы об исторической точности), настолько пластично, динамично, красочно и волнующе-наглядно, что вполне может соперничать с лучшими страницами «Соляриса» (для меня сравнение с Лемом-художником —высшая похвала). Закрываю тему с признательностью за это удовольствие.

Дмитрий Данилов. Пустые поезда 2022 года. Серия поездок. — Новый мир, 2023, № 7, с. 128-173.

(Пока я в очередной раз проглядывала эти журнальные страницы, удостоенные годовой новомирской премии, уже состоялись книжное издание «поездок» в редакции «АСТ» и презентация книги с участием автора).

Когда-то, откликаясь с энтузиазмом на роман Данилова «Горизонтальное положение», многими сочтённый «спорным» из-за типа повествования (едва ли не почасовые «отчётные» записи от первого лица), я предположила, что такой нарратив — «предприятие неповторимо-одноразовое». И вот — попала пальцем в небо. «Пустые поезда» успешно повторили почти тот же способ контакта с читателем, и на сей раз прекрасная проза была дружно понята и оценена. Дело тут и в мотивации, задевающей за живое. Цикл этот — реквием, отходная по матери, предсмертно лежавшей в ковидном госпитале, недоступном для посещений, и скончавшейся ближе к исчерпанности сыновних поездок. Последние же абзацы книги — некролог, над «уроком» которого стоит задуматься нам, еще занятым прожитием жизни. А сама идея поездок, с творческой фиксацией впечатлений от них, — отчаянно-мудрый способ избыть время между звонками в клинику ради бесплодных справок о состоянии мамы. Небось, скажет кто-нибудь из множества отчаянно висевших на телефоне больничной регистратуры: такой неординарный способ — «вытеснение» и «сублимация» по Фрейду, а как быть тем, кто не «творец»? Ну что ж, пускай и «сублимация» (в переводе на русский —«возвышение», «возгонка ввысь»): она позволила писателю из проносящихся видов, как из смальты, сложить берущий за душу образ страны — и ещё: проявить свою психофилософскую методику благого овладения внутренней страстной тревогой. Поезда — «пустые», оттого что следуют по маловостребованным, отмирающим маршрутам, где в «состоянии неподвижности и тишины» можно предаться «медитативному удовольствию», заключающемуся в том «блаженном состоянии <…>, когда так называемая “реальная жизнь” ослабляет свою мертвую хватку» и «труднопереносимое ощущение своей так называемой личности <…> ослабляет свои вечные клещи». (Этим стыдливым коэффициентом «так-называемости» Данилов то и дело умеряет рвущийся из нас пафос переживаний, опасений, даже страданий — неплохой урок аскетики.) В том же ключе — его удивительные оксюмороны: «С тихим грохотом происходит сцепка»; «Всё маленькое, кургузое, по-хорошему убогое»; «…наслаждаясь пустотой глухих мест». И сюда же: неотрывно высматриваемый из вагонного окна «настоящий флаг России», неофициальный зимний триколор «с тремя горизонтальными полосами — серой, черной и белой. Небо, деревья и снег» (есть он и в новой книге стихотворений, не знаю, что чему у автора предшествовало).

В лирике и эпике этих пёстрых перегонов деликатно дает о себе знать присутствие невольной «виновницы» поездок — Галины Ивановны Власовой, матери писателя. Порой пассажир отмечает места, где они побывали вместе, или обрывки разговоров. Неожиданно-благодарно, хотя без всякого придыхания, вспоминает: случилось, мать спасла его, уже не малыша, от смертельной опасности утонуть… Так или иначе забыть его чувство к ней и самоё имя ее будет уже невозможно. Памятник воздвигнут.

Мои заметки о поэзии минувшего года отличаются некоторой прихотливостью. Толстые журналы, как мне показалось, стали охотнее и пространнее уделять место этому роду словесности. Радуюсь тому, как щедро выложил накопившееся за годы в столе Дмитрий Полищук; благодарю журнальный мир за внимание к творческому подъёму старейшего поэта Юрия Ряшенцева, остро чувствующего атмосферу времени и смело мыслящего. Однако назову не то, что лежит на магистральном пути нашего стихотворства, по-прежнему не желающего (и слава Богу!) отступать от техники урегулированного (да порой и рифмованного!) стиха и/или от незатруднительной доходчивости сообщения, — а то, что несколько от этого в стороне.

Для начала — по достопамятной формуле: «не читал, но скажу» — о новинке, про автора которой узнала с большим опозданием и отчасти по наводке всё того же Дмитрия Данилова. Это сибирский поэт (притом профессиональный философ и политолог — коль бывают такие профессии) Владимир Богомяков, выпустивший немало сборников стихов, а ныне — книгу «Грузди с морозными звездами» (М., «Красный матрос», 2023 — опять-таки приятно удивлена, что это маргинальное издательство, когда-то представившее раннюю прозу Данилова же, — всё еще на плаву). Книжку обрету, но, думаю, первое впечатление от нее уже получила из очевидного фрагмента, опубликованного в № 2 «Знамени» за 2024 г. (залезла не в своё «обзорное» время). Кстати, Богомяков пишет свои миниатюры — от шести до десяти строк — относительно урегулированным и рифмованным стихом, и в одной из них — как раз строчка о «груздях», сгодившаяся для книжного названия. В пространстве культуры, даже у больших оригиналов, ничего не вырастает на голом месте. И когда удостоверяешься, что в предъявленной «Груздями…» жизненной панораме, по слову её создателя, «может случиться всякое», догадливо обращаешься к Александру Введенскому: «…я провёл как бы поэтическую критику разума <…> убедился в ложности прежних связей… И у меня основное ощущение бессвязности мира и раздробленности времени. А так как это противоречит разуму, то значит разум не понимает мира» (из его книги «Всё». — М, 2010, с. 14-15). Таков же в точности метод «поэтической критики» очевидностей и их ожидаемых связностей у Богомякова: Лев Толстой в огороде у него тайком грызёт помидоры, «ночью падает на голову балясина с лестницы Иакова», а запойный «деда Костя» «принес человечеству страшный ответ. В прошлом никогда ничего не было. В будущем вообще ничего нет». И так далее. Но разум читателя от этих серьезных шалостей почему-то не падает ниц, а тешится абсурдной тренировкой. Прежде всего — оттого, что стихослагателю удается создать собственный интригующе-самоироничный образ: то ли это «сибирский панко-пастернак», то ли «трындец-нежилец», то ли лихой человек с ножом, который, как виделось еще К. Победоносцеву, бродит по пустыне, именуемой Русью (у Богомякова — по «пустым участкам несуразной Вселенной»). Меру горечи этой книжки я пойму, когда она окажется у меня в руках. А пока только — будоражащее удивление.

На ресурсе «Правкруга» (не путать с «Правмиром») в 2023 г. выложены лаконичные заметы совсем другого рода — в стихотворном цикле «Любовь лишь только на Кресте», принадлежащем священнику и поэту Борису Трещанскому. — Годы назад, наткнувшись в почте «Нового мира» на его краткие поэтические опыты, с синтаксически как бы вывернутыми суставами, — тем не менее пронзающие афористичностью и духовно-сердечными озарениями, я стала отслеживать образцы его творчества, оценивать их в письмах автору и упоминать о них в печати. (Частично мои соображения выложены на тех же страницах «Правкруга», не стану здесь повторяться.) В центре созерцаний о. Бориса — мистерия Распятия и Воскресения Христова — как среда, определяющая бытие каждого из нас и, в первую очередь, судьбу тайнодейственно и лично в неё погруженного иерея-стихотворца. Цикл, о котором идёт речь, — вживание, ступень за ступенью, в евангельский рассказ от Страстного четверга до конца Страстной Седмицы. От Гефсиманского борения («Кровь уже из пор / Ещё и до гвоздей убийственных…») вплоть до зова к зрящим и внемлющим: «Ответом всей жизни на кредо / Вот здесь и сейчас сораспнись». Стихи этого цикла, ввиду их особой трепетности и ассоциативной изощрённости, плохо поддаются фрагментарному цитированию (хотя дробятся на 25 главок-медитаций, из 9-й стоит запомнить: «От зла и так ведь в мире слишком тесно <…> И Лобным станет любое место»). Это даёт мне повод обратиться к изданной о. Борисом, но не достигшей публичного слуха книжке его избранного «Замирает вечность пред разгадкой» (М., 2018) и к финалу, почти наугад, представить оттуда впечатляющий образец: «Передвигаемая с дня на день плаха / где страха нет не убоюся страха/ Под Божьим бременем легко / И иго Его благо / И Царство близко / А всё в мире далеко».

Дмитрий Данилов. Как умирают машинисты метро.
Дмитрий Данилов. Как умирают машинисты метро.

Дмитрий Данилов. Как умирают машинисты метро. Стихотворения 2015 — 2022 годов. — М., «Городец», 2023. — 175 с.

Опять он — но что поделаешь, если этот автор пишет существенно и если его поэтический сборник — возможно, главное стихоприобретение года. В аннотации к книге справедливо отмечается, что для Данилова поэзия — «первооснова его творческого метода», переносящая читателя «в эсхатологический ландшафт бытия». Можно бы сказать: «в метафизический…», следуя за словоупотреблением внимательной рецензентки (Юлия Подлубнова, «Хвост поезда», — «Знамя», 2023, № 10), но главные слова книги — о кончине, то есть о личной эсхатологии каждого живущего.

Вольный стих, род верлибра, которым искусно владеет Данилов, мог быть назван стихопрозой, если бы не графическая разбивка именно в тех местах, где кончается синтагма (подобие строфы) и надо набрать в легкие вдох. Идеальный классический образец — два опыта в этом роде А. Блока (1908): «Когда вы стоите на моем пути…» и «Она пришла с мороза…». Это лирика, а у Данилова нарративы (даже «баллады», как определила помянутая рецензентка, уловив романтическую нотку), — но декламационный маршрут стиха, его самодиктуемая артикуляция именно на «блоковском» уровне. Начитавшись его сплошняком, свою внутреннюю речь тут же невольно организуешь отрезками, навязанными этим неуловимым ритмом.

В книге умирают не только машинисты — она вся посвящена по-хармсовски фантазийной, и, однако же, философически обдумываемой метафизике смерти. Автор упомянутой рецензии, не упуская имени Мамлеева, включает Данилова в стиховой тренд «нового эпоса» (Родионов, Сваровский), да и в сам повествующий попутно предлагает прочитать у них то или иное. У меня же — ассоциации более широкого плана, по всей вероятности, далёкие от намерений стихотворца. Прежде всего — «бытие к смерти», важнейший экзистенциал М. Хайдеггера. И тут наш поэт-антрополог на знаменитое недоумение античных богов-олимпийцев: как смертные могут жить, зная о своей конечности? — отвечает стихотворением «Переключатель», поставленным на вторую позицию в книге, т.е. вводным. Надежда оставить после себя след в семейной или общечеловеческой памяти — бессильное лекарство: всё равно остается «нечто совершенно невозможное / В положении существа, /Которое скоро умрет». Но «Надо жить, / И спасительный переключатель / Скрывает от человека истинное положение вещей» (как именно, читайте сами).

Обобщающим эпиграфом к этим стихам я бы поставила строку другого современного поэта, сопровождавшего меня на многих поворотах жизни: «Умереть — расколоть самый твёрдый орех…» (А.С. Кушнер). Данилов бьётся над этим орехом, безуспешно пытаясь представить его хоть отчасти съедобным. Он почти уходит от тем насильственной смерти, только однажды («Доброе дело») выражает неприемлемость для него смертной казни с такой страстью, что вышло не слабее целого романа, написанного им о том же (я на его стороне!). Он избавляет отходящих в иной мир от предсмертных мук, и души их, лишь слегка дезориентированные непривычным статусом, выпрастываются из тела с ощущением новых возможностей при прощальном облёте земных мест (на согласный поверью срок — стих. «Три дня»). Ну а рассказчик напутственно желает им «всего хорошего» (имея в виду добрый ответ на грядущем Суде). Не без юмора он знакомит своих смертных с гротескными вариантами загробья. Вот в стих. «Латинская Америка» —благосклонный ад вечно повторяющегося и не ведущего никуда гостеприимного ритуала у врат экзотической страны. Не милее и рай, измысленный в «Сияющих лицах», где обещанное свидание с теми, кто был нам дорог, исчерпывается ступором их встречного сияния, безмолвного и без-событийного, ибо в вечности нет времени и, как следствие, происшествий. А что еще мог предположить тот, кто наверняка читывал слова ап. Павла: «Не видел того глаз, не слышало того ухо, и не приходило то на сердце человеку, что приготовил Бог любящим его» (1 Кор., 2:9)? У догадчика «Сияющих лиц» в распоряжении лишь «чувств простая пятерица», так что не пеняйте на его неосведомленные пока глаза и уши…

Данилов искушает горький опыт смертности и смерти почти пародийным теологизированием (что ж, «сакральный смех» традиционен — см. у М. Бахтина). «Древние византийские богословы» (пронзающие оком случавшееся веками позже) никак не могут решить, куда отправятся души детей, погибших — без покаяния, без причастия — при пожаре в Кемеровском торговом центре «Зимняя вишня». Доктрина апокатастасиса (прощения и восстания из мёртвых всех, когда-либо живших на Земле, столь любимая российскими светскими богословами, но неузаконенная ни Западной, ни Восточной Церковью), не может стать искомым ответом для отцов-византийцев, и они с облегчением отсылают эти теологически неоприходованные души в нехудшую версию Дантова лимба — в будущую премилую страну Аргентину с городом по имени Буэнос-Айрес, сиречь «Хорошие воздухи». Того более, в «Египетском патерике» не менее озабочены смертью подвинутые в «духовной практике» аввы не то пятого, не то шестого века н. э. (с неприличествующими именами Альберт и Эдуард). На отчаянный вопрос одного: «…что мне делать / со смертью / Она есть / Она обступает меня / Со всех сторон / Я сам скоро умру /и умирают дорогие мне люди» — другой дает косвенный и замысловатый ответ, который надо понимать в том смысле, что останется же возможность в посмертии вспоминать любимые до боли и нежности земные места (повествователь тут перечисляет, конечно, заветное свое). Это, позволим себе заметить, — почти по Пастернаку: «Не знаю, решена ль загадка зги загробной, но жизнь, как тишина осенняя, подробна». Бог любви (Ягайлов и Ядвиг), Бог деталей, — Он за чертой, быть может, не лишит нас этого утешения дражайшими подробностями… Вопрошающий удаляется, не удовлетворённый утешением, и книга заканчивается покаянным сознанием того, что там мы не заслужили ничего, кроме «смертной, смертельной скуки» («Скука» как своего рода нескончаемое чистилище — название последнего стихотворения и последнее решительное слово).

Однако не унывайте. Настоящий и единственно мыслимый финал этих невесёлых медитаций являют два поэтических признания Данилова, открывающие № 10 «Нового мира» за 2023 г. Там, неизъяснимо, «в тихом веянье ветра» Господь дает ему ощутить свой небесный, свой отеческий покров — над «всем этим убожеством, в котором мы мучимся», над «всем этим ужасом кромешным, который мы любим» и, персонально, над внезапно объятым этой Любовью мятущимся земным собеседником. Живи!» — сказано ему свыше. Тут уж не до скуки.

Теперь, по необходимости кратко, — о примеченном в зоне «нонфикшн».

Сергей Аверинцев. Слово Божие и слово человеческое.
Сергей Аверинцев. Слово Божие и слово человеческое.

Сергей Аверинцев. Слово Божие и слово человеческое. Римские речи. Сост. Пьерлука Адзаро. — М., «Никея», 2023. — 400 с.

Сергей Сергеевич видел себя историком, исследователем анклава, основополагающего для истоков нашей культуры («средиземноморский почвенник» — это определение, справедливо прилагаемое к нему автором послесловия Ольгой Седаковой, я слышала из его собственных уст); не слишком любил дефиницию «философ» и смущенно отвергал прозвание «богослов». Однако — в полную силу — был, конечно, и первым, и вторым, и третьим. В этом томе разновременных статей и выступлений, начиная с блистательно дебютной «К уяснению смысла надписи над конхой с центральной апсиды Софии Киевской» (1972) и кончая научными докладами в Риме, Аверинцев предстаёт прежде всего в качестве богослова. Книга составлена таким образом, что в центре её — теологема Софии Премудрости Божией, столь неотъемлемая от русской православной мысли и столь же в ней подчас пререкаемая. Лично для меня в книге это обрело решительное значение. Мне, по собственному увлечению, приходилось разбираться в (судьбоносной для этого мыслителя) софиологии о. Сергия Булгакова (к нему Сергей Аверинцев, пожалуй, был равнодушен), в её эвристическом пафосе и противоречиях. Только теперь, прочитав заново (немало из представленного читано раньше) аверинцевское целокупное постижение проблемы, я поняла, что он сумел её «снять» в философском смысле слова, что он и с этим справился! Углубляться в объяснения здесь, разумеется, не стану. Лучше добавлю, что С.А. был совсем не безразличен к лежащему, как водится, «во зле» миру, чьим современником он был. Об этом свидетельствуют его тревожные мысли об «опыте советского времени как предостережении для настоящего времени и на будущее», о «риске теократии» и о «единстве перед лицом вражды князя мира сего» — единстве христианском, западно-восточном.

Уже 20 лет, как Сергея Аверинцева нет с нами. За это время его уникальная роль порой меркла, подвергалась недальновидному пересмотру. Сейчас до меня дошла ещё не подтвержденная печатно весть о том, что готовится полное собрание его сочинений. Хочется в это верить, как и в общественный ренессанс плодов его мудрости.

Сергей Чупринин. Оттепель как неповиновение.
Сергей Чупринин. Оттепель как неповиновение.

Сергей Чупринин. Оттепель как неповиновение. — М. «Новое литературное обозрение», 2023. — 224 с.

Этот цикл статей, печатавшихся, как правило, на страницах «Знамени», оказался актуальным тематическим дополнением к недавней многообъемлющей энциклопедии того же автора «Оттепель: действующие лица». Тема нова в тех отношениях, что в энциклопедическом томе, при всей остроте многих персональных характеристик и оценочной ясности политико-идеологических ситуаций, всё же не ставился суммарный вопрос о достигаемых степенях свободы в условиях, далёких даже от горбачевской «гласности», и о цене, которую приходилось за это платить. Здесь же события рассматриваются именно под этим (всё еще острым) углом зрения, напр., статья «У черты: Опыт и уроки раннего “подписантства”». Тот, кто захочет вовлечься в почти детективную драматургию одной из особо показательных ситуаций, пусть возьмётся читать не с начала, а с расследования «жизни и необыкновенных приключений “Доктора Живаго” в Советской России» (статья «Стрела, выпущена из лука, и она летит, а там что Бог даст»). Почти столь же драматически и даже трагически каверзна судьба выпусков альманаха «Литературная Москва». Но меня особенно привлёк анализ раскола в воззрениях литературной интеллигенции, чему именно некая степень послаблений (и, значит, неповиновения) дала возможность выйти наружу и расцвести в немыслимых прежде полемиках. Конечно, меня в этом отношении особенно заинтересовала характеристика новомирской критики в годы редакторства Твардовского. Моё имя (хотя я была отчасти дебютанткой и не определяла критической магистрали «НМ») тоже поминается автором. Но как раз у меня понемногу выявились расхождения с некоторыми из этого действительно замечательного соцветия собратьями по цеху. И когда, например, А. Дементьев (благородный защитник первой моей «проблемной» статьи) стал побивать шовинистический журнализм «Молодой гвардии» цитатами из Маркса и Ленина, мне подумалось: «на собак волка не зови» (сама эта полемика чётко описана в книге Чупринина). С В. Лакшиным не поладила из-за своей восторженной статьи Г. Бёлле, написанной пером новообращённой христианки (тогда это было ему не по душе, потом он стал мыслить по-другому, и я вовсе не хочу бросить тень на этого замечательного просветителя). Но после этого провала я перестала быть автором «НМ», снова оказавшись там только в новые залыгинские времена.

Возвращаясь к книге: если кто-то подумал из моего отчёта, что ей не хватает едкости, пусть обратится к разделу «записей и выписок». Это искрящиеся table talk по пушкинскому примеру.

К книге приложен перечень: «Люди оттепели: указатель имён» — объективный и безоценочный, где равно фигурируют державные чиновники и неукротимые диссиденты. Мне жаль, что я не нашла в нём своих друзей и соратников, отличавшихся куда более дерзким неповиновением, чем я, и оставивших важные для культуры следы такого неповиновения. Это Р.А. Гальцева (философская редакция БСЭ) и Н.П. Розин («Краткая литературная энциклопедия»).

Есть и статьи, которые по значимости не уступают книгам. Вот одна из них:

Наталия Азарова. Что закопано в «Дон Кихоте» и не раскопано в переводе. — Новый Мир, 2023, № 12, — с. 175-193.

Это редкое по щедрости аргументации и по историко-филологической скрупулезности справочного аппарата исследование на тему, достойную штудий Сергея Аверинцева: о плодотворном культурном симбиозе всех трёх авраамических религий в Испании XVI-XVII веков. Почти неприметные детали, намеки и умолчания великого испанца (который по крови — о, ужас! — был, может, не вполне испанцем) позволяет автору — поэту, переводчице, доктору филологических наук — реконструировать не уловленные переводчиками романа на русский язык жизненно-значимые переплетения межконфессионально-межплеменного сосуществования. И выявить, как всё это сказывается на поведенческих мотивировках героев и на мироотношении самого автора (отчего ни он, ни его рыцарь печального образа не перестают быть носителями и образцами концентрированно-испанского духа в вековой и мировой своей роли)

Исследование это ждет оценки научного сообщества, но меня, невегласа, оно поразило и убедило.

Сергей Боровиков. Родственные души. — «Знамя», 2023, № 3, с. 141-144. Его же. Запятая-21.
В русском жанре-81, — «Знамя», 2023, № 11, с. 199 — 203. Его же. — «Волга», 2023, № 9/10.

Эти «точечные» публикации, распространённые, как видите, и на вторую половину истекшего года, свидетельствуют о том, что саратовский исследователь нашей культурной современности (в самом широком смысле этих слов) не покинул своего успешного многолетнего проекта «В русском жанре», а продолжает его на свежих журнальных страницах, слегка переименовывая прежнее славное название, а порой возвращаясь к нему. Он был бы рад сделать паузу в целях отчёта перед немалым числом верных ему читателей-почитателей и ради самоотчёта. В надежде на такую паузу он составил и подготовил к изданию (даже с именным указателем) обширнейшую книгу и выпустил за свой счёт несколько пробных экземпляров. Вот выходные данные этого раритета: Сергей Боровиков. В русском жанре-75. — Саратов, «Музыка и быт», 2022, 908 с. Это ли здесь указанное или другое неназываемое издательство приняло, казалось бы, заманчивую заявку и запросило у Вашей покорной слуги рекомендательную аннотацию (на которой отчасти основывается здесь мой дальнейший текст). Но дело кончилось внезапным и немотивированным срывом издания (в наше бурное время кто уверен в «маркетинге» и не боится промахнуться?). Хотя опасения эти мне как наблюдателю нынешнего литпроцесса кажутся напрасными. Хотя бы вот почему.

В одном из круглых столов литератор и философ Ольга Балла говорит о своих писательских и читательских предпочтениях «фрагментарного аналитизма и аналитичной фрагментарности», «эссеистики и микроэссеистики, дневника как Бесконечного Текста, вообще “промежуточных текстов”» — «всяким иным форматам высказывания». Она в таких предпочтениях отнюдь не одинока, более того, решусь сказать, что её устами говорит всё ускоряющийся Дух века — читательского XXI века. Поэтому «проекту» Боровикова именно теперь, как говорится, «самое время».

Андрей Немзер как-то назвал некую совокупность этих текстов «романом о русской прозе» Но перед нами тут нечто ещё более занимательное, чем, пусть нетрадиционный, роман. Это общественно- и нравоописательный портрет трёх последних десятилетий российской жизни, извлеченный из впечатлений от нашего, всё-таки не вполне утратившего литературоцентричность, культурного пейзажа (включая его классическое прошлое и пестрое настоящее). Ещё и потому, что героем-повествователем выступает читатель, это проницательное и не стеснённое никакой ангажированностью исследование крутых перепадов социального и духовного менталитета эпохи оправдывает своё название «русского жанра». Да, именно книга по-прежнему открывает российскому человеку, если он читатель по призванию, как наш автор, перспективу жизни за гранью текущего, каково бы оно ни было. Этот умозрительный путь к источникам свободы — исконно русский, и он ещё не совсем утерян.

Между тем мне хотелось бы подчеркнуть и собственно филологическое — если угодно, «научное», — значение этой огромной композиции. Нескончаем начатый еще Гёте спор о том, имеют ли такие термины, как «мировая литература», «национальная литература», реальное содержание, указывающее на органическую целостность. Так вот, в отношении литературы русской труд С. Боровикова не оставляет в этом ни малейшего сомнения. Ощутительность единого организма задаётся первой же в книге фразой: «Меня давно занимает, как один классик воспринял бы другого, из новых времён». Едва ли не главный тип авторских наблюдений — виртуозное и неопровержимое обнаружение тематических, стилистических и лексических перекличек, целый их оркестр. Здесь перекликаются хрестоматийные генералы литературного войска (обширные «зоны» Льва Толстого, А.П. Чехова, М.А. Булгакова) как между собой, так и с извлекаемыми на миг из небытия собратьями по перу. Значительной доле этих перекличек наш почти патологически памятливый исследователь не пытается дать чётких объяснений: заимствование ли тут сознательное, непроизвольное припоминание или удивительная игра случайных совпадений. За развитием этой несколько таинственной темы отсылаю интересующихся к поздним филологическим идеям С.Г. Бочарова насчёт повторяемости сюжетов русской литературы, что примечаемо даже тогда, когда факт заимствования полностью исключён в силу жизненных обстоятельств. Как жаль, что Сергею Георгиевичу не дано было познакомиться со свидетельствами из книги «В русском жанре»! Но это будет не поздно сделать продолжателям тех же идей, коль желающие найдутся.

Наконец, наши классики литературоведческой «формальной школы», те, кто ввёл понятие «литературный быт» как законный и плодотворный филологический термин, наверное, были бы обрадованы продуктивностью новонайденного понятия, если бы ознакомились с представленным в книге Боровикова бытописанием советской литэпохи — с её «общей лагерной тоской», пафосными съездами и тёмными интригами, сорванными кушами и мелкими приработками, посадками и реабилитациями, халявными пиршествами и предательствами исподтишка. Это струя скорее юмористическая, чем сатирическая, — с той отходчивостью, которая опять-таки ментально свойственна «русскому жанру».

Впрочем, и едкости тоже хватает. Свежий пример как раз вынесен мною в заглавную строку. Это опубликованное в № 3 «Знамени» и с очевидностью опознаваемое как «русский жанр» эссе «Родственные души», где выдаются на усмешливое обозрение весьма занятные отношения между некогда маститым литведом А.И. Овчаренко и по-прежнему маститым объектом его почтительного исследования Леоновым. Оно, как перчинка, дополнило бы так и не вышедшую книгу.

А ещё один слой, книгу украшающий, — это фактически травелог, путешествие по Саратову, историческому и меняющемуся на глазах. Из этих пейзажных — волжских и урбанистических — зарисовок узнаёшь Сергея Боровикова в ипостаси талантливого прозаика, того, кто не только превосходно понимает, как всё это умеют другие, но умеет и сам.

Сознаюсь, что, представляя читателю «Формаслова» вместо громкой новинки, идущей прямо в руки, книгу, влачащую фантомное существование, я тем самым иду против всех принятых правил — даже нарушая простые правила вежливости. Но мною руководит — тоже не фантомная ли? — надежда, что авторитет этого популярнейшего сетевого ресурса как-то приблизит благоприятную книжную судьбу богатейшего «Русского жанра».

Ирина Роднянская

Ирина Бенционовна Роднянская — критик, литературовед. Родилась в Харькове. Живет в Москве. Окончила Московский библиотечный институт (ныне Институт культуры). В 1987 году — сотрудник отдела поэзии журнала «Новый мир», с 1988 по 2008 год руководила отделом критики этого журнала. В настоящее время сотрудник редакции энциклопедического словаря «Русские писатели. 1800—1917» (автор и редактор). Лауреат Новой Пушкинской премии за 2010 год, премии им. А.И. Солженицына (2014), а также журнальных премий «Нового мира» (2000), «Вопросов литературы» (2010). Автор книг «Художник в поисках истины» (1989), «Литературное семилетие» (1994), «Движение литературы» (т. 1–2; 2006), «Мысли о поэзии в нулевые годы» (2010) и др.

Борис Кутенков
Редактор отдела критики и публицистики Борис Кутенков — поэт, литературный критик. Родился и живёт в Москве. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького (2011), учился в аспирантуре. Редактор отдела культуры и науки «Учительской газеты». Автор пяти стихотворных сборников. Стихи публиковались в журналах «Интерпоэзия», «Волга», «Урал», «Homo Legens», «Юность», «Новая Юность» и др., статьи — в журналах «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Вопросы литературы» и мн. др.