На что вы готовы ради любви? Взять кредит, купить цветов, приготовить ужин? Лирический герой Вячеслава Немирова готов уехать в Африку, превратившись в раннего Гумилева. Но это не главное. Главное — страсть, с которой всё это сказано. Яркий текст. Дерзкий, грубоватый. И какая разница — живая девушка перед нами или призрачный образ, вымечтанный, запечатленный («Говорю прямо: я много раз её рисовал»), сотканный из солнечных лоскутков? («Она шутя учила меня литовскому»). «Только влюбленный имеет право на звание человека», — грустил стареющий Блок и был совершенно прав.
Евгения Джен Баранова
 
Вячеслав Немиров родился 20 октября 2000 года в Москве. В настоящее время учится в Государственном институте русского языка им. А.С. Пушкина. Публиковался в журнале «Волга», интернет-изданиях «Дискурс» и «Полутона».

 


Вячеслав Немиров // Принцесса

 

В парке дождём смыло мост. Я этот мост хорошо знал, он был перекинут через небольшую речку Серебрянку. Её так легко было перепутать с ручьём. Там всегда водилось много плавунцов. А пару месяцев назад прошел злющий ливень, и мост смыло. Как узнал об этом, понял — никак не могу его вспомнить. Не могу даже примерно сказать, в какой цвет он был выкрашен и был ли вообще выкрашен, не могу припомнить, был ли он из дерева или из металла, или — соткан из моих снов добрыми феями, у которых крылья похожи на батистовые носовые платочки.

Сперва я очень расстраивался из-за того, что мост забылся. Потом крепко обиделся, не знаю, на кого конкретно. На свою память, на то, что дожди иногда смывают мосты (именно вот на это «иногда», — если бы всегда смывали или никогда, то ещё ничего, привыкнуть можно, а нерегулярность явления всегда ужасает своей несправедливостью), на дедушку, который так часто водил меня в детстве в парк, что мост примелькался, начисто потеряв конкретный вещественный образ, превратившись в безликую функцию. Вместе с обидой пришло озлобление на всё вокруг. Послал на х** соседа по общежитию, за что получил, а потом и сам дал по морде, расстался с женщиной (давно пора было), одну ночь проспал в зале ожидания Савёловского вокзала и очень неискренне извинился перед соседом. Последнее — самое гадкое. Сосед добрый, простил меня и даже накормил пельменями, их он всегда варил очень вкусно: с лаврушкой и другой всячиной.

Вот посылаешь человека на х**, мордуешь его, потом извиняешься с фигой в кармане, а тебя ещё и пельменями кормят, думал я ночью. Ворочался, терпеть себя не мог, телу хотелось бросить такую грязненькую душонку, в нём прописавшуюся, но душонка вцепилась крепко. Чуть не заплакал.

Утро было развеселым, ветер играл, как школьник, в кронах деревьев, старики просыпались с утренней эрекцией к немалому удивлению своих старух, а на северной окраине города, говорят, в небо от радости улетел кот, умудрившийся где-то украсть полпалки колбасы. Словом, в то утро хотелось жить. В голову пришла мысль, что можно попробовать самому наладить мост через Серебрянку, новый и хороший. За утренним чаем я поделился этой мыслью с соседом. Он уже и забыл, как совсем недавно лупил меня по щекам своими вологодскими кулачищами (насчет вологодских я немножко привираю, он не прямо из Вологды, а из Тотьмы, но это рядом. Представляете, там река полгода течет в одну сторону, а полгода — в другую), и весело отозвался:
— Дело хорошее, только ничего у тебя не получится.
— Это почему?
— Да потому что ты рохля, тяжелее кисточки ничего в руке не держал. Ты же, можно сказать, дитя большого города, для вас гвоздь и доска — краснокнижные звери. А дюбель для тебя, наверное, — сводный брат Дюрера. — Тут он крякнул от остроумности своего каламбура.

На самом деле, сосед был прав. Куда мне мосты наводить? Зато могу мост нарисовать. Вот поеду и хотя бы простенько так, карандашиком, набросаю любой, какой захочу. И будет у меня рисунок, а рисунок намного надежнее памяти.

Рисовалось вполне прилично. У меня всегда прилично рисуется, я только поэтому и поступил в художественное училище. Художником я никогда не был ни в жизни, ни в искусстве (если вообще это можно/нужно разделять), просто крайне прилично рисовал карандашом и чуть похуже красками. Речка на бумаге была даже живее, чем в реальности, а мост получался — загляденье, я для красоты его представил как сказочную версию золотых ворот, тех, которые в США.

— Простите, а вы архитектор?

Это был примерно пятнадцатый по популярности вопрос из тех, что задавали случайные свидетели моего ремесла, поэтому я даже не стал оборачиваться на мягонький, как свежий белый хлебушек, от которого хочется отщипнуть поскорее чуточку, голос.

— Нее, просто рисовальщик, скромный токарь карандаша и сапожник масла. — Видно, не только мой сосед в это утро отличался остроумием, я даже похвалил себя за так красиво и так случайно обронённые слова. Как если бы уронил при всех из кармана пять тысяч и не стал бы поднимать не из-за того, что я такой из себя богатый, а просто по доброте, кому-нибудь, мол, пригодятся. Вот как хорошо я чувствовал себя в то утро!

— Правда здорово получается. Намного лучше моста, который тут был.

Я круто обернулся.
— А вы его помните? А каким он был? — Пока спрашивал, осознал, насколько неприлично вот так набрасываться с вопросами, и извинительно добавил, — я просто совсем не помню…
— Ой, знаете, он такой простой был, почти деревенский, как вот, вы были в Царицыне? Там похожие мостики, они деревянные такие, а перила у них — железные. Только у этого моста перила были почему-то с одной стороны. Отломали, наверное. И ещё там такая дырка была, доска треснула. Мне всегда было очень страшно ходить по нему, думала — нога застрянет и буду часа три сидеть, никому не нужная.

Вот так она начала. А я сидел, одетый в растянутые треники и дырявую футболку «Секс Пистолз» и слушал её красоту. Я, знаете, думаю, что красоту мы воспринимаем ушами. Есть какая-то ультразвуковая частота (доступная даже глухим от рождения, в медицинском плане), на которой красивые люди и вещи поют прекрасные песни, а все вокруг слушают и отзываются едва различимым даже на этой ультразвуковой частоте плачем. Для меня красота — всегда очень грустная штука. Какой бы она ни была здоровой и источающей энергию жизни, красота всегда поёт о скорой своей смерти, о том, что вот ещё немного, и она зачахнет, отцветет. В этом её особенная ценность. Если вам грустно думать, как что-то умрёт, то это что-то истинно красиво.

Она стала для меня даже больше, чем «что-то». Она была что-то с чем-то! Наверняка, в то щемяще чистое утро мне благоволили тайные течения удачи, и она не убежала по срочным делам, когда я, наспех скомкав рисунок, предложил немножечко погулять вместе. Она даже вроде не слишком сильно стеснялась моего откровенно квазимодьего наряда.

Я угадал, она была меня старше. На девять лет. Больше я ничего личного не узнал, какие-то общие места: местная-неместная (местная), кем работает (репетитор по литовскому языку!!!) и проч., и проч. Она больше обо мне спрашивала: долго ли я учился рисовать — я вообще не учился, взял в детстве карандаш и давай малевать всё подряд без знания дела, так кто-то берет фотоаппарат и начинает фотографировать мамупапубабушкудедушкуфонарьсобакумашинусоседейкрыльцоещёсобакудвухкошекдачугрибы и всё это вне правил композиции и прочих умностей; нравится ли мне учиться — а мне нравилось именно то, что я ничему не учился; как я планирую зарабатывать деньги — а я не планировал, а зарабатывал: подрисовывал что-нибудь на заказ, иногда папа мне какую-то работу подыскивал нетрудную, он у меня в детском издательстве большой человек, так что много-много детей и их экзальтированных мам лили слезы умиления над моими собачками и ёжиками.

Я отвечал прозаично, а улыбался поэтично (то есть по-дурацки), но её это даже очаровывало. На один взмах крыла бабочки мне стало за неё грустно. Настолько, видимо, была ее жизнь похожа на постный кисель однообразных дат и дел, что такое заурядное существо с незаурядной профессией, как я, вызывало в этой взрослой, на минуточку, женщине восторг маленькой принцессы, перед которой выделывают фортели истёртые жизнью мудрецы, собранные со всего королевства.

— Скажите, а вы не принцесса? — спросил я.
— Конечно, принцесса, — ответила она. Я так никогда и не узнал, правду ли она сказала.

Потом мы шли к метро и видели, как с ветки на ветку перелетала какая-то странная птичка, маленькая, но очень неповоротливая. Нам нужно было в разные стороны, ей — на юг, а мне — на север. Но договорились ещё погулять, как-нибудь… Она записала мой номер.

На восьмой этаж общежития я взлетел на невесомых крыльях предчувствия. Предчувствия любви. Сосед в это время заканчивал эскиз, получалось у него больно мудрёно, какая-то церковь подводная, крестный ход, любил он всю эту символику. То, что я появился не через дверь, а через окно, его вообще не смутило. Он рассказывал, что его родной дед в дом заходил всегда только через трубу, а выходил через подвал. Когда я стал судорожно запихивать вещи в дорожные сумки, он ухмыльнулся: опять на вокзал?

— Да на какой вокзал! Ты не понимаешь?! Мне в Африку надо! — Я был не в себе.
— В ту Африку, которая чёрный континент? И зачем? Там художникам работу давать будут? — К вечеру острить он стал лениво, больше был поглощен тем, что выводил закомары подводной церквушки.
— Художника там скорее съедят, чем работу дадут. Не за этим! Тут такая женщина, ты себе не представляешь! Она, я не знаю, она… Принцесса! Правда, я тебе говорю, самая настоящая принцесса, которая вот так запросто гуляет по парку по утрам. Представляешь, эта женщина, она литовский преподает! Кто я вообще рядом с ней.
— А с чего ты вообще решил, что ты рядом с ней, — раз вопрос. И к чему тут Африка — два вопрос.
— Она мой номер записала, поэтому мне надо скорее торопиться в Африку. Понимаешь, она такая… А я кто? Я кто? Рисую черт-те что и сижу здесь на кровати целыми днями, твой храп слушаю. А она литовский преподает! Её, представляешь, в университете литовскому научили! Я не знаю, я сегодня рядом с ней шел, выгляжу, как люмпен, говорю, как маргинал. Мне нужно срочно в Африку, я должен убить слона или пожить в каком-нибудь племени, хотя бы стать освободителем небольшого угнетенного народа и войти в кабинет министров новой республики, пускай на пару денечков, так даже интереснее, если на пару денечков, ещё для охоты на гиппопотама-людоеда время останется! Потому что только так я себя рядом с ней ничтожеством чувствовать не буду. Она — как Ахматова! Лучше, чем Ахматова. А я ни секунды не Гумилев, мне нужно срочно огумилёвиться, понимаешь?
— Ну вот, да, теперь, кажется, понимаю. — Сосед закончил закомары, стал убирать эскиз, — только одно говорю сразу, так сказать, в качестве константы: денег я тебе на Африку не дам.

Как я его не упрашивал в тот вечер, денег он мне не дал ни копейки. И слава богу, что не дал ни копейки, потому что, если бы дал, к примеру, три копейки (а он мог!), было бы ещё унизительнее. А на следующий вечер И слава богу, она позвонила, и смысла в Африке уже не было. Пришлось ограничиться тем, что на встречу я оделся приличнее, чем в прошлый раз.

Говорю прямо: я много раз её рисовал. Но здесь нет никакой драмы или сюжета про тонко чувствующего художника. Когда я рисовал её, это была просто очень трудозатратная фотография, даже чуть похуже фотографии, — по портретной части я плаваю. Но её приводило в восторг, впечатляли фокусы. Иногда я даже не верил, что она взрослая. Мы гуляли с ней по городу по-подростковому долго, она краснела больше моего, когда мы случайно соприкасались ногами под столиком в кафе. И это при том, что я от природы бледный (у меня дедушка — ирландский коммунист, переехавший в Советский Союз, как вы понимаете, при разговоре о бледности кожи ключевое слово — «ирландский»), а она — смуглая.

Мы катались на велосипедах взятых напрокат, ходили в зоопарк и на выставки, в кино, я познакомил её с соседом по общежитию, они друг другу понравились, она шутя учила меня литовскому, а я специально коверкал слова, стараясь изо всего слепить какую-то матерщину, она знала на память очень много литовских поэтов, читала и сразу переводила, у всех у них были такие имена, какие, мне казалось, бывают только в третьесортных фэнтези-романах, в голове не укладывается, что может жить на свете человек по имени Лудакримас Просоцирпимас (или что-то вроде того), так ещё и хорошие стихи писать на полном серьёзе. Один из тех её поэтов мне особенно запомнился верлибром, который я не могу точно процитировать, потому что на русский его никто официально не переводил. Звучало примерно так:

Зеркало перед ребенком

В нём

Кричит безутешная мать

Оплакивает случившееся

Боится невозможного

И нет для неё существа прекраснее

Как нет для лужи

Отражения чище

Чем одинокий лебедь

Скрывающийся в небесных складках

Испуганный дальним выстрелом

Я к поэзии всегда был так же глух, как и к живописи, умел только транслировать, поэтому наверняка в моём пересказе это стихотворение выглядит жалким и относится к оригиналу весьма опосредованно. Но когда она прочитала его и перевела, душа моя тихонечко вылезла через ухо, на цыпочках вышла за дверь, горько-горько там заплакала и очень нескоро вернулась.

Месяцы играли в эстафету, передавали друг другу палочку уже несколько раз, а мы так и не знали имён друг друга. Она была «ваше высочество», а я — «вы». А потом «ваше высочество» и «вы» поцеловались. Я не помню, где это было, — значит на том самом мосту. У неё была новая стрижка, коротенькая-коротенькая, ещё чуть-чуть короче, и я бы не удивился, если бы её начали дразнить мальчишки.

Видно было, что очень ей дорога ее новая длина волос, непривычная прическа, и если бы кто-то захотел мою принцессу ограбить, то она отдала бы всё, лишь бы не забрали эту стрижку.

Ветер или кто-то на него похожий выбил один локон из стройного ряда, я потянулся поправить и почувствовал, что таю, по спине пробежала электрическая змейка, а ладони, так кстати оказавшиеся на её талии, стали восковыми (я испугался, что и талия стала восковой, и мы, расплавившись, прилипнем друг к другу, я, конечно, почти её любил, но к такому был не готов). Вот так и стояли мы над речкой Серебрянкой, в которой водилось много плавунцов.

Спустя пару десятков механически рисуемых, одинаковых, как незнакомые лица, портретов был день, когда мы лежали у неё дома. Вечер показывал язык нам в окно, а мы, как учили ещё в детском саду, не обращали на дурака внимания. Нам, полутора, было хорошо. Почему полутора? Потому что я чувствовал: одной её половине нравится сейчас лежать со мной, а другая её половина будто проглотила пудовую гирю. И вот вторая половина, отделившись от первой, заходила по комнате.

— Знаешь, скоро я уеду.
— Далеко? — Спросил я, аккуратно целуя в шею ту её половину, что всё ещё лежала рядом.
— Далеко. В другой город. И город этот в Литве.
— Ого, даже так, а почему? — Я особенно не испугался. Пускай эта нудная половина уезжает хоть в Румынию, мне всё равно.
— Потому что. — Она резко подошла, забрала вторую свою часть, и они уже вдвоем стали ходить по комнате.
— Так, слушай, почему? Я ничего не понимаю. — Это была чистая правда.
— Дурачок, ну подумай сам, — отозвалась внезапно доселе бессловесная половина. — Думаешь, я просто так принцесса? Вот скажи, как люди становятся принцессами?
— Как-как… — Я чувствовал скальпельный холод подвоха. — От королей рождаются.
— А ещё?
— Не знаю…
— Выходят за принцев, — половины сказали это хором.
— Ни х** себе… — Только и вырвалось у меня.

С тех пор я не разговаривал ни с кем почти год и даже планировал уйти в монастырь, но меня отговорили.

Однажды на какой-то из выставок, на которые не ходит никто, кроме самих художников, я познакомился с девчонкой, которая выглядела на пятнадцать, будучи на деле тридцатилетней по***душкой. Оказалось, что она знала мою принцессу со школы, были они не очень близкими, но давними приятельницами. От неё я и узнал, что никакая моя принцесса не принцесса, а Кондратьева Анастасия. Узнал, что всю школу она только и мечтала стать переводчицей, ездить по разным странам, а при распределении в вузе ей достался чертовски сложный и никому не нужный литовский, который она любила так, как разбойник любил крест, на котором его должны распять. Узнал, что с мальчиком она впервые поцеловалась в двадцать три. Он и стал её принцем. Узнал, что в те мои бессонные (это была счастливая бессонница!) восемь месяцев, он лечился от кокаиновой зависимости, а потом увёз её ни в какую не в Литву, а в Швейцарию, где у его родителей был бизнес.

А через полгода в библиотеке иностранной литературы я разговорился с заведующей отделом Прибалтики, и она вспомнила тоненькую, почти прозрачную девушку с большими глазами, наследницу какого-то древнего ливонского рода, которая постоянно брала книги на литовском. И напоследок рассказала, что та насовсем уехала к больному брату в США.

Потом я слышал, что её высочество в действительности была авантюристкой, притворявшейся богатой наследницей для того, чтобы грабить русских олигархов. В другой раз один шапочный знакомый, весьма разбиравшийся в теме, сообщил, что последний набор на литовский язык во всех инязах страны был в каком-то совсем уж бородатом году, и выходило, что никак моя принцесса не могла тогда учиться — не в пять же лет она в институт поступила.
Я слышал, что её видели в Каире верхом на белом верблюде, в Мексике и в Уругвае, в Польше в составе отряда, искавшего золото Рейха, на минеральных водах в Чехии, в казино Монте-Карло — и всюду одну, говорящую на никому не понятном языке. Говорили, что в каждом новом городе она ходит по художественным выставкам и со странным акцентом спрашивает о каком-то художнике, про которого никто ничего не слышал
А мой сосед говорит, что я просто ёб***ся.

Редактор Евгения Джен Баранова — поэт. Родилась в 1987 году. Публикации: «Дружба народов», «Звезда», «Новый Берег», «Интерпоэзия», Prosodia, «Крещатик», Homo Legens, «Юность», «Кольцо А», «Зинзивер», «Сибирские огни», «Дети Ра», «Лиterraтура», «Независимая газета», «Литературная газета» и др. Лауреат премии журнала «Зинзивер» (2017); лауреат премии имени Астафьева (2018); лауреат премии журнала «Дружба народов» (2019); лауреат премии СНГ «Содружество дебютов» (2020). Финалист премии «Лицей» (2019), обладатель спецприза журнала «Юность» (2019). Участник арт-группы #белкавкедах. Автор четырех поэтических книг, в том числе сборников «Рыбное место» (СПб.: «Алетейя», 2017) и «Хвойная музыка» (М.: «Водолей», 2019). Стихи переведены на английский, греческий и украинский языки.