Дмитрий Данилов. «Саша, привет!» — М.: АСТ, РЕШ, 2022 — 256 с.

 


Илья Кочергин // Формаслов
Илья Кочергин // Формаслов

О романе Дмитрия Данилова «Саша, привет!» написали, кажется, уже все. Хотелось бы встрять в этот консилиум критиков и выступить не только как рецензент, но и отчасти как соавтор даниловского текста.

Я не оговорился, поскольку давно воспринимаю творчество Данилова, как увлекательную игру, в которой произведение создаётся на равных и пишущим книгу, и читающим её. Автор, конечно, берёт на себя львиную часть работы, но не управляет читателем. Не навязывает свои настроения, оставляет ему воздух для «самостоятельной работы», зачастую отказываясь даже от придумывания сюжета или от личного местоимения «я». Позволяет читателю активно со-участвовать — самому подыскивать подходящие эмоции, смыслы и выводы. Ненавязчиво процитирую сам себя: «Читательское участие здесь — это не следование замыслу автора, а знакомство с его личным способом эмоционального, артистического контакта с действительностью, с его способом трансляции образов и ощущений в процессе этого контакта» («Октябрь», 2016 г.).1

Конечно, в данном случае, в разговоре о романе «Саша, привет!» речь идёт уже не только лишь о фиксируемой Даниловым действительности, как было в более ранних «до-театральных» текстах, роман вполне сочинённый, да ещё и с нарочито ярким ярлычком «антиутопии», предполагающим ясную авторскую позицию. Тут, надо признать, Данилов немного ограничил в правах своего партнёра-читателя. Но на «сочинённость», думаю, были свои причины.

Кстати, ярлычок антиутопии у романа скоро отваливается, как только мы успеваем вкушаться в любимую, легко усвояемую «социальщину». Может быть, автору наскучивает писать антиутопию, а может, убедившись, что продавцы и читатели успели классифицировать продукт, он спокойно отправляется гулять в экзистенциальном поле.

Для начала вслед за многими рецензентами отмечу форму — «сценарность» романа. Николай Александров (в 6 номере «Дружбы Народов»2, где вышли сразу три рецензии на это произведение) предполагает в этом позицию автора-наблюдателя, Андрей Мягков в «Афише Daily»3— втянутый в прозу опыт написания пьес и экранизации одной из них, а Мария Бушуева (тот же ДН №6)4— отчасти недостаток «преображающей силы воображения» (фраза критика Сергея Морозова), отчасти следование на поводу современного окулярцентризма. Об эффекте картинки говорит и Сергей Морозов (Alterlit)5. Однако я, как читатель не менее Бушуевой сетующий на нынешние последствия победившей визуальности, воспринимаю текст совершенно иначе. Данилов подчёркнуто отказывается от картинки, вернее, не раскрашивает её нужными автору цветами. Я здесь вполне волен сам рисовать, как мне заблагорассудится, «девушку средней офисной внешности», «очень красивую девушку», «обыкновенного чиновничьего вида человека». Или волен не рисовать, а лишь вслушиваться в чудесно прописанные рассыпающиеся диалоги персонажей, глухих друг к другу и к миру, следить за скупо фиксируемыми событиями.

Ну и помимо прочего мимикрия текста под сценарий подразумевает настоящее время, не дающее читающему малодушно отослать наступление «режима Общей Гуманизации» в слишком уж отдалённое или альтернативное будущее.

Когда-то я с восторгом сел вместе с Даниловым «в песочницу» (по выражению Евгении Лисицыной («Горький»)6и вместе с ним азартно составлял из щедро рассыпанных им на бумаге кубиков нашу реальность, подглядывая за тем, что получается у него и любуясь собственными достижениями. Меня подкупало то, что предлагаемые им кубики просты, любой из нас легко сможет справиться и соорудить свою инсталляцию. Это не мрамор, вытёсывать из которого венер и аполлонов под силу не каждому, и не филигранное письмо яичными красками, рецепт которых хранится в тайне и передаётся по наследству. Это всё очень даже демократично — «минимализм и скупость языковых средств», «обеднённое письмо». Это была литература, в которую весело и интересно играть.

Кое в чём я с ним не совпадал — он строил многоэтажные термитники для спальных районов, я, переехавший из Москвы в деревню, — одноэтажные домики среди деревьев. Он наслаждался с трибун футбольной игрой, я, учась его умению видеть и любить мелочи повседневности, — прогулками по лесу. Но нам обоим нравились наши успехи, и мы учились видеть, любить то, что у нас выходило, всю эту нашу реальность. Я даже нашу с ним родную Москву толерантнее воспринимал. Спасибо ему за эту игровую терапию.

Данилов тогда говорил в одном из интервью: «…сейчас мы наблюдаем явный всплеск интереса и писателей, и читателей к чему-то такому вот — к непосредственному описанию каких-то реалий жизни, а не придумыванию из головы. Это меня радует». Почему же теперь он взял на себя в этой игре и придумывание сюжета, немного ущемив меня, читателя-соавтора действительности?

Думаю, дело в том, что наша с ним действительность от пристального разглядывания стала разваливаться, обнажая что-то неприглядное и пугающее, её теперь приходится просто-напросто сшивать игровым сюжетом. Или в мире что-то изменилось, или в нас. Теперь стоит только зоркому глазу наблюдателя Данилова любовно зафиксировать какую-нибудь деталь этого нашего мира, а глядишь — она уже отвалилась или обернулась чем-то совершенно неподобающим.

Вот главный герой романа Серёжа подъезжает к своей тюрьме по улицам любимого города и видит дома, обычные «плоские дома», которыми бы раньше Данилов со своими читателями-соавторами привычно, но вместе с тем как-то по-новому восхитились. А тут, в романе, они оборачиваются на наших глазах чем-то не тем. «Они вроде не страшные. Вроде такие, нормальные. Они страшные».

И как теперь подглядывать за этой неверной, обманчивой реальностью?

Москва, любимая даниловская Москва в этом тексте превращается в гнилую тыкву. Я просто даже испугался за своего товарища по играм. Какие теперь уже кубики?

В этой антиутопии, которая не сильно сосредотачивается на бездушии государства, несправедливом устройстве общества, на страхах тотального контроля, кажется, основным акцентом является страшная отчуждённость человека от других людей и от мира.

И в этом смысле очень интересным персонажем, или, если угодно, фоном является как раз родной наш с Даниловым город, из которого я всю жизнь удирал и, наконец, в какой-то степени удрал. Он узнаваем по прежним даниловским текстам, как всегда хорош, но теперь ещё и пугает.

«Москва — много людей, транспорт, звуки». Ко всем этим людям, транспорту и всему остальному идут следующие эпитеты: «элегантно», «удобные», «красивые», «лёгкие», «опрятные», «современный», «великолепна», «прекрасные», «идиллически», «хорошо». Зал суда «весьма комфортен». Завтрак в тюрьме для приговорённых «реально очень вкусный, классный такой». «Это хорошо, когда хорошее питание». «Магазины сейчас всегда рядом».

«Вот это вот всё», как любит писать Данилов — напоминает громадный, комфортный, дорогой торговый центр или ресторан быстрого питания. И Серёжа идёт на расстрел, таща с собой два чемодана и сумку со всяким добром. Не случайно автор несколько переделывает стихотворение Хармса в устах раввина Бориса, заменяя «крик» на «шум»: «Из окон слышен шум весёлый и топот ног и звон бутылок». Это весёлый шум любимого города, отчуждающего человека от всего на свете. Исследователи давно заметили, что современные торговые центры унифицируют пространство, а рестораны быстрого питания являются местами для трапезы одиноких (Кэролин Стил «Голодный город. Как еда определяет нашу жизнь»).

«Прекрасно цветущий» сад для прогулок осуждённых на казнь, в котором настоятельно не рекомендуется общаться, между тем описывается словами — он «странно близок городу».

А вот Серёжа прощается с Москвой, «которую он очень любит, как всякий коренной москвич». Да и как не любить свою родину? Он бродит по городу. «Как же хорошо на московских бульварах, думает Серёжа. Какое же это хорошее место. В этом месте мысль Серёжи тупеет, упирается в тупик… Некуда думать… Он сейчас не чувствует по отношению к Москве вообще ничего. Это просто часть убивающей (убившей) его реальности».

Мы с Даниловым, кажется, научились через пристальное разглядывание в его текстах видеть окружающую нас реальность и радоваться ей. И дальше действительно упёрлись во что-то странное. Стало некуда дальше думать. Этот современный, дорогой нам и прекрасный мир, который создан во имя человека и состоит исключительно из человека и его технологий, расчеловечивает почище любого тоталитарного правительства.

Дело, конечно, не в одной Москве. Москва — просто подходящий мир для героев этого романа, в котором всё построено на объект-объектных отношениях с миром, с другими людьми. Да и к себе самим персонажи относятся, как к объектам. В современном обществе «объектная самоидентификация для индивида намного соблазнительнее»7— подмечают те, кто подходит к тому же самому с научной, а не художественной точки зрения.

«Некуда думать», когда учился-учился видеть прекрасную действительность и, наконец, увидел страшное отчуждение от других, от себя, от жизни. И не переложишь вину на врагов, на несправедливое устройство общества или на государство — это мы уже сто раз пробовали с нулевым результатом.

Ещё не состоявшаяся (а, возможно, и не планируемая физически) казнь опустошает большое пространство вокруг героя. Подчиняющийся неведомой программе, а может, вместе с именем обретший и неподконтрольность пулемёт Саша лупит по площадям. «Охраняем, чтобы убивать». От мира отваливаются любовь и понимание, вера и сочувствие. Валяется брошенная и никому не нужная великая литература. Ледяная рука смертушки неминучей касается абсолютно всего, убирая из действительности жизнь. И остаётся только держаться, пережидая мучительный кризис мира, как советуют многие главному герою. Держаться, чтобы «не рухнуть головой». Правда, полицейские советуют держаться «поосторожнее».

Конечно, Данилов не уникален, у Романа Сенчина, к примеру, мир разваливается уже давно, разваливается страшно и неостановимо, при чтении нас охватывает привычная уже смертная тоска. Правда, Сенчин не уводит читателя в игру, а предлагает стойко и верно оставаться до конца с распадающимся миром. И говорит обо всём этом без иронии, а прямое высказывание теперь воспринимается не всеми достаточно легко. Так что роман Данилова позволяет более широкой и менее стойкой аудитории познакомиться через художественный текст с означенной проблематикой. Оба автора, каждый по-своему, холостят язык, расстраивая критика Марию Бушуеву, которая сетует, что у Набокова сочнее описано. Но сочно и смачно писать о крушении мира просто даже некрасиво.

Валерия Пустовая («Дружба Народов» №7) с материнской отвагой ищет и находит в тексте, наполненном «обречённым ожиданием» то, на чём душа успокоится, то, что даёт тихое утешение — любовь.8Но, правда, это лишь любовь к смерти.

И Данилов, и Сенчин ждут конца нашего антропоцентрического мира, цепко вглядываются в этот грустный процесс и фиксируют. Но почему же они не оставляют Валерии Пустовой хотя бы маленькую, но всё же дверцу за нарисованным очагом. Лазейку, ведущую во что-то более прекрасное, чем любовь к смерти? Разуверились или просто ещё не нашли?

На выжженное постмодернизмом место, где могла бы после дождичка зазеленеть трава, куда ради рекультивирования ландшафта можно было бы запустить лошадей и позволить им одичать, вкатили обратно чудовищный, мегалитический, но уже оснащённый смартфонами модерн с его лязгающими шестернями, гусеницами, тяжеловесными мифами, прогрессом, комфортом и призывами к массовому подвигу. И постмодернисту Данилову снова приходится браться за спички и иронию.

Но с постмодернистами можно только с усмешкой оплакивать горящее старьё, за ними не побежишь с затеплившейся надеждой в сердце. А на поляне большой литературы либо они со своими спичками и иронией, либо служители литературного культа, истово припавшие губами к образам русской литературы в позолоченных окладах, либо реалисты, уныло наращивающие безвыходность в прощании с уходящим гуманизмом, либо люди с крепкими голосами, горячим сердцем и большими знамёнами, зовущие всех людей в светлое героическое позавчера. За кем потянешься? Где лихие казаки — первопроходцы в неведомое, где отважные разведчики фронтира в енотовых шапках и мокасинах? Кто вернётся нагруженный экосознанием и другими сокровищами с нехоженых троп постгуманизма и поведает о чудесах неоткрытого мира? Отягощённая своей великой миссией, несколько устаревшая в нашем визуальном мире русская проза в этом смысле здорово отстаёт от совриска. Художники, кажется, смелее и бесстыднее и давно танцуют с дикарями на зелёных полянах.

Вот и в этом романе писатель Данилов в очередной раз расчищает для меня, читателя-соавтора, свободное пространство, намекает, на какие наиважнейшие вопросы мне самостоятельно ответить, а потом сворачивает свой текст. Вроде как, он, начинатель игры, сделал своё дело.

В данном случае и в данном формате мне этого мало. Мы не просто учимся рассматривать действительность и любоваться ею, мы вышли на более глобальные темы. Нам нужно искать лазейку за нарисованным очагом и придумывать себе новую реальность, если эта сгнила.

«Я понимаю вашу иронию. В вашем положении трудно относиться к некоторым вещам с серьёзным энтузиазмом», — говорит в романе Серёже раввин Борис. Но, кажется, другого выхода как раз в нашем положении нет. Придётся потихоньку пробовать.

И не мне одному не хватило серьёзного авторского энтузиазма: «Оговорив филологические (Добычин, Пильняк), политические (современная Россия, современная кандальная этика), бытийные интерпретации (оставленность, ненужность, брошенность человека), текст должен был вырулить если не к выводу, то к означению каких-то горизонтов, возможностей, направлений. А этого в романе не просто нет — подобное там вообще невозможно, ибо вступает в конфликт с намеренно разреженным повествованием», — сетует Антон Осанов (Год литературы).9

Когда мы оба учились видеть и любоваться мелочами повседневности, Данилов предлагал мне что-то новое, игра давала мне новые свободы и горизонты. Но когда в нашем сотворчестве мне вдруг отводят роль отвечателя на самые сложные вопросы современности, я теряюсь. Боюсь сказать какую-нибудь глупость, боюсь оказаться смешным.

Вдвоём с писателем Даниловым мне было бы не так страшно и не так трудно отвечать на эти вопросы. Мне было бы легко быть смешным и ошибаться, если бы мы оставались в его тексте вместе, вместе пробовали быть смешными и ошибаться. Я ему доверяю. Мы могли бы опять не совпасть — я бы говорил об экологическом сознании, о субъект-субъектных отношениях с природой, а он — о чём-нибудь другом. Мы были бы оба в поисках нового, связанные между собой текстом и азартом охоты, как пойнтер с охотником в поисках дичи. Вместе мы бы добыли смыслы. Но пошлите подружейную собаку одну на болота, она пробегает целый день и вернётся пустой. И я возвращаюсь пустой из этого романа, несмотря на всю его замечательность.

Илья Кочергин 

 

Илья Кочергин родился в Москве в 1970 году. Работал лесником в Алтайском заповеднике, составлял авторские путеводители по России. Окончил Литинститут. Книги выходили в России и во Франции. Лауреат премии Правительства Москвы в области литературы и искусства и ряда других премий. Живет в деревне в Рязанской области.

7 А.В. Барковская «Природный мир и социально-сетевая идентификация человека», Сахаровские чтения 2011 года. — Минск, 2011.

Анна Маркина
Редактор Анна Маркина. Стихи, проза и критика публиковались в толстых журналах и периодике (в «Дружбе Народов», «Волге», «Звезде», «Новом журнале», Prosodia, «Интерпоэзии», «Новом Береге» и др.). Автор трех книг стихов «Кисточка из пони», «Осветление», «Мышеловка, повести для детей «На кончике хвоста» и романа «Кукольня». Лауреат премии «Восхождение» «Русского ПЕН-Центра», финалист премий им. Катаева, Левитова, «Болдинская осень», Григорьевской премии, Волошинского конкурса и др. Главный редактор литературного проекта «Формаслов».