Анна Маркина // Формаслов
Анна Маркина // Формаслов

Вот оно — племя младое! Незнакомое… А впрочем, не такое уж незнакомое для подготовленного читателя.

Наверное, если бы не Форум молодых писателей, ежегодно проводимый фондом СЭИП, разнообразные поэтические породы, представленные в книге, не встретились бы в одном издании. Так эвкалипты вряд ли переночуют под одним небом с ягелем, а олеандры приткнутся под бок к березам. Это не значит, что одни лучше других, а значит только то, что они разнесены сообразно климату по обширным литературным территориям. Хотя, признаться, ягелем, чьи шансы дорасти до секвойи стремятся к нулю, осознавать себя неприятно. Никому не хочется быть всего лишь удаленным лишайником, который пойдет на корм ближайшему оленю. Но естественный отбор никто не отменял. Конкуренция в творческой среде высока, а значит, кого-то время выкинет на обочину, а перед кем-то откроет дверцу УАЗика, спешащего по бездорожью на вершину горы.

Хотя по большей части в сборник попали авторы, которые уже запрыгнули в то или иное транспортное средство, и за их движением по извилистым дорогам успеха мы имеем удовольствие наблюдать. Многие давно печатаются, в том числе в журналах первого ряда. Большинство были отмечены серьезными наградами (Владимир Косогов, Александра Шалашова, Антон Азаренков, Борис Пейгин — лауреаты «Лицея», одной из самых крупных в сегодняшней России премий, Анна Долгарева получила Григорьевскую премию, Василий Нацентов — премию имени Аксенова, Евгения Джен Баранова — премию имени Астафьева, Полина Корицкая — премию имени Риммы Казаковой, Кристина Кармалита — лауреат Волошинского конкурса, Тихон Синицын и Александр Тихонов — премии «Справедливой России», Константин Комаров, Любовь Глотова, Эгвина Фет — финалисты того же «Лицея»). Список заслуг можно было бы продолжить, но не в них же дело.

Победы и поражения в конкурсах — всего лишь маркеры погружения в литературный процесс. Премии, бывает, прилетают, как шальные пули, в молодых писателей, после чего двигаться вперед с железякой звездности внутри тела становится сложнее. Поэтому так важно выковать себя из огня и металла, чтобы хоть пули, хоть обилие солнца не пробивали обшивку. Когда я, будучи подростком, начинала заниматься верховой ездой, нас учили падать, правильно сгруппировавшись. Это было страшно: обрушиться с рысящих полутора метров в манеж по заданию тренера. И только спустя десятилетия я осознала, как важно наработать навык падений, чтобы не убиться при первой же неудаче. В этом отношении семинары и обсуждения, через которые проходят все участники Форумов, и есть что-то вроде своеобразных тренировок, которые, даже если складываются болезненно, в целом увеличивают крепость всадника, пытающегося обуздать непокорное существо языка.

Седлание языковой стихии, что вполне естественно, производится разными методами. Кто-то пишет скупыми и простыми средствами, кто-то предпочитает разветвленные, растекающиеся картины, кто-то отталкивается от берега эмоций, кто-то, наоборот, склонен к рациональным экспериментальным построениям. В конце концов, то, сколько жизненной правды и опыта стоит за выбранным методом, определять читателю. Время само снимает шелуху и отплевывает синтетическую оболочку.

Удивительно, как в культуре сосуществуют запрос на новизну, в том числе на новизну некоего тематического и формального решения, и, наоборот, реакционность. Часто проезжающие по «Фейсбуку» крупногабаритные споры на тему отражения в поэзии политической повестки или гендерных вопросов только отталкивают читателя. Практики, нацеленные на поиск новых смыслов и форм, удовлетворяют вкусам узкого филологического круга, часто воспринимаются как надувательство, а посетители библиотек и покупатели книг по-прежнему хотят услышать традиционные стихи, разделить человеческую эмоцию, проведенную через прозрачность и ясность силлабо-тонической организации.

У Заура Ганаева получается через беглость письма и повествовательную легкость, заимствованную у XIX века, протянуть не только личную историю, в которой приобретают ценность мелкие наблюдения (вроде описания синего пальто любимой женщины), но и национальную историю. Родиться в 90-м году в Грозном — значит в каком-то смысле и взрослую жизнь провести в заложниках у войны, научиться существовать на обломках, перетаскивая в себе великий якорь прошлого: «Мы тут учились. Правду ж говоря, / Нас важному нигде не научили. / Нас не учили резать якоря, / Что мы с собой по-детски волочили».

Про Кристину Кармалиту хорошо говорит начало одного из ее стихотворений: «— Давай про снег! — Про снег уже давно — / и Пастернак, и Бродский, и Тарковский… / Давай-ка лучше просто пить вино / да провожать прошедшее по-свойски». Все уже про все написали. И про снег, и про другие вещи. Можно ли состязаться с гениями? Или нам остается всего лишь теплая фиксация личной промежуточной боли с использованием классических поэтических средств? Кристина Кармалита настаивает на том, что стихи — это личный разговор с читателем, неприкрытость чувств. Проговорить боль, не дожидаясь, пока «этот снег березовый однажды / нас выбелит из ленты новостей». И быть услышанной.

«Никакой заумной подоплеки», — добавляет в одной из строк Александр Тихонов. Он также нацелен на прямое зрение и прямое переживание, в котором априори запечатлена грусть — все земное слишком приземленно: «Ключ на старт! / Эпоха сплошного сюра. / Бытонавты / новых миров не ищут. / Прилетели. Сели. / Прости нас, Юра, / Но забыты звезды. / Займешь мне тыщу?»

Поколение тридцатилетних, к сожалению, выросло с ощущением общей бесхозности. Этакий борщевик, раскинувшийся по большой стране, — крепкий, сильный, легко захватывающий новые территории и легко приспосабливающийся, но как бы знающий о себе, что он самозванец, вырос чем-то не тем, что от него ожидали. А зная это, мы всю дорогу опасаемся: нас раскроют и выгонят с благодатной почвы, а то и вовсе перерубят у самого корня. Именно так чувствует себя лирический герой Владимира Косогова. Автор, впаянный в традицию века Серебряного и века нынешнего, интонационно движется вслед за Владиславом Ходасевичем, Георгием Ивановым, Денисом Новиковым. Особенности его героя — острая отчужденность, строгость и даже жестокость к себе: «…ибо здесь — черта. / Разве мама такого любила? / Рифмоплета, страдальца, дебила / С пеной гнева у самого рта?» Образ автора — образ покореженного человека, горбуна и страдальца, который «за собой таскает волоком / Небесной музыки секрет».

Простота часто основывается на штампах. Просто то, что апеллирует к узнаванию. Хотя слово «штамп» нередко используют в качестве приговора, отмечая, что у автора нет индивидуальности. Однако в эпоху переизбытка источников и интертекста индивидуальность складывается из кирпичиков чужих подходов. И существует целый ряд поэтик (вполне признанных), которые вырастают из оперирования штампами и их достройками. Любопытен образ мышления Михаила Куимова, который умеет так перехлестнуть дожди с ожиданиями, Бога со снегом и смерть со льдом, что из дорожного набора среднестатистического поэта вдруг вырастает личное философское отношение. А это вообще мало кому удается. То есть лучшие стихи Михаила выходят за рамки камерности и превращаются в глыбы ненавязчивых онтологических обобщений: «Куда уходит облако? Едва ли / В случайные неведанные дали. / Мир обретает форму. Мы не ждали, / Что мир неокончательно готов. / Нам ничего об этом не сказали. / Мы часть пути, а что в оригинале — / Мы фильм, идущий в темном кинозале, / Играет музыка, никто не слышит слов».

Мир все больше открывается, становится глобальным. Неудивительно, что в этих условиях корневая система, место рождения и родная земля для многих перестают быть точкой отсчета. Живи Скарлетт О`Хара сегодня, она бы, возможно, не вернулась в Тару, красная земля не давала бы ей столько сил. Потому редким и ценным кажется тематическое ядро лирики Тихона Синицына. Почти все его стихи — про верность воспаленным степным землям Крыма. Это целый мир, далеко отстоящий от дерганой, закопавшейся в неврозах, жизни мегаполисов. Мир южного Рая с золотыми шарами хурмы, голубыми зонтиками медуз, тончайшим узором тамариска, «бакланами», рифмующимися с Nirvana. Мир, воспетый Грином. Цветные сны Таврики.

Кому-то удается укорениться в земле, а кому-то — в ушедшей эпохе. Подборка Степана Султанова выстроена вокруг античных сюжетов: «Мне мифы — верные проводники / К созвездиям Европы». Не иллюзорен ли мир прошлого, в который пытается сбежать автор по дорожке, протоптанной многочисленными предшественниками? Может быть, слишком страшно столкновение с реальностью? «А дальше — тьма. Моря и полубоги. / За мифом миф, за валом — новый вал». Если так, то отчего бы и не отсидеться среди Троянских войн да пиратских морских приключений.

Перечисленные авторы выбрали поэтику традиционную. Их путь — путь внешне сдержанной лирики, учитывающей классический культурный опыт. Лирики аллюзивной и концентрированной, наполненной, но не крикливой.

Однако путь к сердцу широкого читателя может быть проложен еще более коротко. Часто критики нападают на этот маршрут, обзывая его «пабликовой» или «эстрадной» поэзией. Но чем больше времени проходит, тем больше метод взволнованного говорения с аудиторией на понятном ей языке обживается в профессиональном пространстве нового тысячелетия. Быть понятным, использовать бьющие наотмашь художественные средства, предельно оголять личный опыт — такой способ организации текста уже не получается отнести к нишевой поэтике соцсетей. Граница между массовым и профессиональным стирается. Там, где скучающие филологи раньше осудили бы за предсказуемость художественного построения, сегодня реагируют спокойнее: хорошо звучать со сцены больше не преступление. Если сращивается профессиональное отношение к языку и умение выдерживать эмоциональный накал без лишних перегибов, если ограненный стилистический вкус сочетается с текстуальной открытостью, современностью и беззащитностью, текст имеет все шансы превратиться в заметное явление.

В одном из стихотворений Полина Корицкая говорит: «Смотрю в глубину, насквозь — какого, скажите, кроя / Мне дали такой каркас, и сделали кожу тонкой?..» Ее лирическая героиня не притворяется, она легко вызывает сочувствие. Автор в простой, в чем-то непритязательной форме раскладывает слоеную боль по противням и запекает в рифменном духовом шкафу. «Волки целы, овцы сыты, / Сверху дым висит. / Я теряю лейкоциты, / Господи, спаси». Женское не превращается в жеманно-женское, а остается по-человечески-женским. Вот лирическая героиня мечтает о любви, вот она воспитывает детей и ведет хозяйство, вот она в больнице… Тексты работают через узнавание себя. Ведь все мы пытаемся сдать один большой экзамен: «Доктор, док, я догадалась, — / (а иголка — вжик-с!) / Просто я сдаю анализ, / Как зачет на жизнь».

Подход к тексту со стороны чувственной неприкрытости близок Марине Мазуренко: «Даже когда, заполняя собой разлом, / Алым цветком распускается ножевая, / Объятья твои — привычные, словно дом. / Ты существуешь — значит и я живая». И Кристине Убалдуллаевой: «Так сверни же с пути, растворись, пропади / В серебре, что у ног твоих стелется. / Пусть тебя не пугает туман впереди: / Будет страшно, когда он рассеется».

Интересно, когда поэтика уходит в слэмовую сторону, хотя автор растет в толстожурнальной среде. Очевидно, что обилие филологических подделок под искусство в годы, когда критерии оценивания все больше размываются, растет. Иногда кажется, что переход к здравому смыслу полностью забит языковыми эмигрантами, которые, словно сумочки от «Шанель» за 20 долларов, вываливают под ноги прохожим бесконечные, нашитые за ночь верлибры. Что остается молодому человеку, проросшему в русскую классику, человеку, для которого самое важное в поэзии — исповедальность, неумолимая правда? Видимо, метая копья во вражеские крепости в критических статьях, откочевать в лагерь текстуальной искренности, защищенной стенами иронии. Так делает Константин Комаров. В прибрежных, но взволнованных водах его поэзии буйки плавают на поверхности, а читатель огражден от заплывания в темные глубины: «Был я мальчиком-паинькой, / но — такая херня — / когнитивная паника / одолела меня». Его герой тонкокож, бытие ему кажется невыносимым, а значит, не стоит ожидать формальной умеренности и ненавязчивости приемов — все остро, все громко, все как будто прослушивается через стетоскоп: «Безнадежности крапины / расцвели по весне, / даже воздух царапины / оставляет на мне».

А тем временем прозаизированный верлибр, который концентрируется на углубленности деталей, создании подробной лирической атмосферы и развешивании крючков эмоций, отвоевывает себе все больший ареал для спокойного роста. У Александры Шалашовой очень хорошо получается подробная передача смешанных внутренних состояний. Причем не только своих, но и многих других героев: жены танцовщика, оставшегося в США, дурака Смирнова и учительницы Алены Михайловны, эмигрантки, извиняющейся за сына на казахском. Эскизы жизни, пробегающей мимо на всех парах, схваченной уверенными штрихами художника с цепким взглядом.

Дарья Шомахова ищет себя на том же поле военно-художественных действий, примыкая, впрочем, и к силлабо-тонике. Но стихи Дарьи Шомаховой в большей степени обращены к внутреннему, к проживанию личной травмы, где обстоятельства ощущаются как непреодолимые. Мир полон противоречий, лирическая героиня — амбивалентных желаний. Опять ирония становится своеобразным щитом: «Точно знала, / Что следующий неверный шаг — / Не последний, / Последним был / Предыдущий».

Анна Долгарева, пожалуй, один из самых заметных поэтов, умеющих из приземленных частностей, нарративной интонации, усыпанной, как веснушками, личными деталями, дотягивать текст до некого высокого переворота. Вытряхивать его из плоскости, в которой он начинался. Баба Шура, мастерящая лодочку, «птиченьку свою, перепелочку» на глазах у удивленных соседей улетает на ней к лучшей жизни. Гипсовый пионер Алеша спрыгивает с постамента и трубит так, что слышат его и море, и солдат, и министр. Долгарева вытаскивает из себя и внешнего все самое ценное и потаенное и раскладывает аккуратными рядами перед читателем: «Не бывало у меня ни дома, ни крова еще. / Перед Богом мы все бездомны и все наги. / Любовь — это если приносишь свои сокровища, / Бережно раскладываешь их перед другим». Мы все формируемся в опыте болезненного взросления. Недлинна цепочка шагов от температурного детства, в котором о тебе волновались и поили чаем, до зеленого света приемного покоя, где никто-никто не придет тебя спасти.

Кстати о нарративах. Это еще одно лирическое направление, представленное в сборнике. Можно сказать, что Константин Матросов и Владимир Зайцев специализируются на рассказывании историй.

Владимир Зайцев склонен к жесткому, натуралистичному наблюдению, горьковской реалистичности: описывает ли он смерть рабочего с изношенным механизмом тела, из которого выпрыгивает шестеренка души, или «бурлящий и душный» кухонный бедлам, где тяжелый труд вымывает из стряпухи все нежное и человеческое.

Тематическая широта стихов Константина Матросова поражает. Кажется, он пропускает через себя все токи мира. Он с одинаковым интересом, словно через лупу, смотрит на поселение в пустыне, заносимое песчаными бурями, на то, как мальчик сжигает муравейник, на пропавшего невесть куда одноклассника, на фэнтезийный лес, отправляющийся в поход, и висельника, «затылочною костью» пересчитавшего ступени.

Авторы обеих подборок в чем-то похожи на Базарова, который с грустной усмешкой естествоиспытателя вскрывает очередную лягушку.

Ряд литераторов предпочитает «срединный путь», стараясь сохранять баланс между новизной, стилистической выразительностью текста и более или менее предсказуемым тематическим существованием. Интересность без кривляния и разрывов шаблонов.

Мир стихов Евгении Барановой, как правило, ограничен четырьмя бытовыми стенами, магазином «Фасоль» за углом, прогулками с собакой, седыми липами и зелеными заборами. Лирическая героиня проявляется в нехитром наборе ежедневных обстоятельств, через которые, словно через сито, просеиваются будни жителей мегаполиса. Поскольку этот мир по сути своей мал, как мала жизнь обычного человека, Евгения Баранова расширяет его за счет включения всякой всячины. Сорок квадратов отброшенной на окраину малометражки разрастаются до пространства, в которое вовлекаются книжные персонажи, пейзажи, исторические факты, фольклорные элементы. Метафора становится чем-то вроде Youtube-окна, через которое просматривается большой мир: «Придешь домой, ненастный, хмурый, / и ну под лампочкой мерцать. / Скрипят земные арматуры, / дрожат тарелок озерца». Получается, что стихи стоят над разломом между личным и всеобщим: одной ногой — на узнаваемом, сентиментальном, камерном и бытовом, а другой — в широком культурном пространстве.

А вот место действия в стихах Василия Нацентова противоположно — это открытый, спокойный природный мир. Песнь дрозда, синие простыни снега, притихший весенний Дон. И человек понимается как часть большой природной гармонии. Правда, часть, осознающая свою смертность. Потому жизнь оплетена грустью, прошита лучами мелких дел. Но в целом Нацентов, автор, рано созревший и принадлежащий уже к другому поколению, выросшему не на переломе, а в устроенных нулевых, несет в себе почти не встречающийся среди тридцатилетних заряд не надломленной болевой искренности, а скорее легкости, света и сочувствия к себе и ко всему живому. Не тексты, а «рассыпанный солнечный сад».

Талант Ксении Борисовой той же природы. Хотя он еще не обрел точную форму выражения, но уже вычитывается — в трепетном сопереживании миру. В ее стихах много чувственного, живого, маленького, сострадательного. И сама лирическая героиня похожа на птичку, которую хочется закрыть от всех напастей: «Люди на самом деле — / хрупкие птицы, / тоненько-тоненькокрылые. / Они бы хотели, они бы очень хотели / стайками сбиться, / согреться, чтобы укрыли их».

Поэтика Артема Носкова тоже зиждется на фундаментальной смеси простого человеческого отношения и зазубренной метафоры. «Память и огонь» позволяют фиксировать медленные явления прошлого с обаятельной теплотой. Папа, пронзенный иглой солнечного луча, папа из летней сказки детства. «Холощеная синь» неба. Июнь выкашливает «кошачее созвездье». Горные корабли в уличном водостоке. «Солома» «улыбается». Даже поколение названо «рыбным», но без осуждения, с удивительным принятием. Стихи Носкова в подборке не расколотые, не взбаламученные. Они скорее смиренные и теплые. Будто манифестируют: миру быть, «быть тому». А лирический герой растворен в окружающем: «Ты вспомнишь глубоко, что сам — / Трава речная».

Тематически отталкивается от родовой первоосновы в стихах последних лет Яна Юдина. Когда просыпаешься за МКАДом, и утро растягивается между звонком будильника и транспортным гудком, дымы заводских труб закрывают небо и человека самого от себя. Кажется, надо замереть и прислушаться. К гудению подземных вод, к движению собственной крови. Оборотиться туда, где бабушка, где фольклор, где ощипывают утку, принесенную «из смертного леса». Где общение во «Вконтакте» — и одновременно лисы разговаривают с валуном. Яна Юдина немного напоминает ребенка, который собрал голубиных перьев, нарядился индейцем и стоит, прислушивается к земляным вибрациям. О чем сообщит земля? Вроде бы нарядился понарошку, а вдруг начинает слышать.

Ручей, который подкрепляет поэтику Любы Глотовой, — это фольклорно-детские интонации. Квадрат семейного быта приобретает объем и превращается в куб благодаря тому, что автор, как взрослый ребенок, обводит широкий мир непосредственным взглядом. И слышит, сколько в нем всего шевелится и звенит: «Куда мы спрячем радости останки? / Шкафы полны, а письма не хранят. / Все эти гусеницы, коконы и танки, / все эти бабочки над головой звенят». В стихах много любви. Но без громкого проговаривания, с мягкой сдержанностью. Это не рвущая на себе рубаху влюбленность. Это то, что вызревает только спустя долгий промежуток времени, во взрослении. Зрелое принятие: «Долго стояли там / на вечерней росе. / Лю — говорю цветам. Лю — отвечают все».

Часть авторов уходит в усложнение, ставит целью пересечь несколько смысловых плоскостей, чтобы вздыбить имеющиеся значения. И это тоже необходимое направление движения поэтической мысли. Кто-то должен углублять, рыхлить, синтезировать, сбрызгивать стимуляторами, получать урожай и секционировать. В общем, нащупывать точки роста.

Но и усложнение может происходить по-разному.

Например, поэтика Бориса Пейгина в основе своей, наоборот, консервативна и базируется на впитывании практик второй половины XX века. Иосиф Бродский не просто выглядывает из-за отдельных строф, а лежит там поперек дороги. И «Московское время» прорастает по бокам. Но укрупнение пространства ведется через быстрое образное перетекание, организованное по принципу лавины, которая наваливается на читателя со всей своей эмоциональной обширностью и быстротой. Спастись от нее невозможно. Вергилий, Сусанин, Ватерлоо весело окапываются в соседних строках. Метаметафорические элементы ввинчиваются в известное лирическое переживание. «Небесный тюлень» играет с «мячом луны».

Антон Азаренков может работать в широком диапазоне методов и техник. Силлабо-тоникой, верлибром, размешивая и уплотняя подходы. Ему скучно писать слишком просто, а потому от читателя потребуется глубокая настройка на текст. Эти стихи многоохватны. В них смешивается разговорная речь, высокая книжная и церковная лексика, спокойное литературное повествование, нежность и ирония, ясное описание и что-то, что всегда остается за кадром. Для автора важно поймать вещи и явления во время их мерцания, при поднесении к глазам, между существованием и затмением: «Так приходит зима. И лишь свет контровой / и неяркий горит над ее головой / и за каждым предметом — затменьем, недолгим и милым». Не столько ответить, сколько задать неочевидные вопросы: «Начинается ураган. / Кто дает имена ураганам?».

Данилу Ноздрякова можно назвать иллюзионистом, он расщепляет реальность. Каркас свободного стиха в его случае задается железными арматурами, извлеченными из стен далеко отстоящих друг от друга зданий. Вот, например, смешиваются Иоанны, к которым внутренне подстраивается Иван Васильевич, меняющий не профессию, а головы: «россия — это колодец / вода отражает образ / стены отражают звук / бритвой чик по горлу / голова иоанна предтечи / становится головой ивана / сына иоанна васильевича». Телевизор воюет с холодильником за внимание человека. Лирическому герою жизнь в России представляется такой злокачественной, пародийной, что он разрезает ее на фрагменты, как глянцевый журнал, и составляет яркие коллажи: «жизнь — рассыпанная соль / мир — забор с матерными словами».

Всегда сложно нащупать тропинку здорового движения в неуловимое. Выкристаллизоваться в свою форму. Полина Леонова берется за утрамбовывание лишнего, остранение, экспериментирует с краткой формой («Хотела найти свое место, / но у тебя все двадцать ребер»). Владимир Попович проговаривает абстрактное через конкретные символы, приручает «буран памяти», набрасывает «хрупкие пятна» на панорамы улиц.

Пример здоровой интуитивности письма — подборка Эгвины Фет. Можно выделить целое направление в молодой поэзии, практикующее музыкальную метареалистичность. Хотя в сборнике Эгвина Фет, пожалуй, единственный его представитель. Такие тексты достаточно сложны для читательского включения, но если оно происходит и преодолевается первая волна сопротивления, когда текст предстает калейдоскопично, то читатель попадает, как рыбешка, в пенящийся, обжигающий горный поток. И необходимость раскладывать этот поток на компоненты, рассматривать каждый камешек дна, отпадает.

А вот Евгений Дьяконов и Антон Метельков направлены, наоборот, в сторону замедления текста. Усложнения его не с помощью ритмического сгущения, а за счет непредсказуемости и увеличения значимости каждого отдельного фрагмента, строки и слова.

Евгений Дьяконов примеривается к языку внезапности, с подчеркнутым ритмическим разнообразием, аккуратно расставленными звуковыми акцентами и смысловыми волнами: «для девочки из 41 квартиры / детский массаж / “рельсы-рельсы, шпалы-шпалы” / закончился сообщением / о начале войны».

Поэзии Антона Метелькова, выращенной в ядреном новосибирском подснежье, где ценится этакая штучность, свойственно индивидуальное отношение к слову, неожиданность строчных поворотов. Русалки здесь могут встретиться в пионерлагерях, бунинский солнечный удар приходит лечить Мойдодыр, а магазин с названием «Вечность» закрывается. Этот способ литературного мышления наследует много кому, в том числе сапгировской непосредственности, сумасшедшинке Кропивницкого, играм Лукомникова и даже теплому прозаическому юмору Коваля. И на пересечении черной лирической комедии и большого нежного переживания получаются озорные и одновременно бархатные стихи: «рой себе могилу / выроешь стишок / это очень мило / это хорошо».

Итак, в книгу попали авторы разного толка и даже разных поколений. Живущие с открытым душевным переломом и напоенные надеждой. Стремящиеся к точности и ясности высказывания и тонущие в ритме, застигнутые ураганом эмоций. Обращающиеся к широкой аудитории и специально отрезавшие себя от недостойного читателя. Сочетающие разные подходы и предпочитающие легкость и непосредственность. Ищущие сочувствия и отстраненно проверяющие мир на зуб. Среди этого разнообразия, без сомнений, читатель сможет найти своих.

Анна Маркина

 

Анна Маркина. Родилась в 1989г., живет в Москве. Окончила Литературный институт им. Горького. Публикации стихов, прозы, эссеистики и критики – в «Дружбе Народов», «Prosodia», «Юности», «Зинзивере», «Слове/Word», «Лиterraтуре», «Белом Вороне», «Авроре», «Кольце А», «Южном Сиянии», «Детях Ра», журнале «Плавучий мост», «Независимой Газете», «Литературной газете» и др.

Алексей Колесниченко
Редактор Алексей Колесниченко — поэт, критик. Родился в Воронежской области, с 2013 года живет в Москве. Окончил бакалавриат факультета социальных наук и магистерскую программу «Литературное мастерство» Высшей школы экономики. Работает в Правительстве Москвы, ведет литературный клуб НИУ ВШЭ, преподает творческое письмо в школе «Летово». Публиковался в журналах «Подъем», «Полутона», «Формаслов», на порталах Textura, «Горький», в «Учительской газете» и др. Создатель телеграм-канала «стихи в матюгальник».