Книга Екатерины Симоновой «Два её единственных платья» (М.: «Новое литературное обозрение», 2020) стала событием в русскоязычном поэтическом пространстве. О ней пишут; она даёт повод для самых разных ответвлений разговора: от идентификации автора и лирического субъекта — до «новой масочности»; от восхищения неузнаваемой эволюцией поэтики Симоновой, сумевшей, по определению Евгении Риц, остаться собой, став совершенно другим поэтом, — до осуждения тенденции к свободной организованности и к прозаизации письма. «Из женщин-поэтов, умеющих осваивать новые игры, я могу назвать еще несколько, например, Таню Скарынкину, чью поэзию тоже обожаю, но Екатерина Симонова (и ее лирическая героиня Катенька) делает это совсем иначе. Поэзия Екатерины Симоновой, которую так люблю уже много лет, это всегда поэзия такой чудесной интимности», — совсем не литературоведчески пишет литературовед, доктор филологических наук Александр Марков в журнале «Лиterraтура». «В стихах Екатерины Симоновой говорящий постоянно ускользает: он примеряет разные маски, но, в итоге, всегда остается только авторским голосом. Симонова работает не с документами, а с вещью гораздо более эфемерной — с памятью», — пишет Нина Александрова в «Артикуляции», предупреждая «доверчивых читателей», принимающих тексты Симоновой за документальное письмо. О репрезентации лирического субъекта, о том, насколько велика дистанция между автором и говорящим, а также о субъективном разграничении стиха и прозы и о сравнении с прошлой собой мы и распросили Екатерину (а также её персонажа).
 

Борис Кутенков фото // Формаслов
Борис Кутенков. Фото – Данила Шиферсон // Формаслов

— Екатерина, в интервью Линор Горалик Вы называете «простоту и сюжетность» в числе трёх слонов Вашего «поэтического удобства» (третий — инфантилизм, но о нём сейчас не будем). В той же беседе Вы делаете неожиданное (и в то же время ожидаемое в контексте Вашей нынешней поэтики) признание — что всегда уважали прозу больше, чем стихи. Вот эта простота и сюжетность — они как-то связаны для Вас с движением к прозе? Вы как-то разграничиваете эти уровни письма — сюжетное (за счёт этого более внятное читателю) и «претендующее на внешний автобиографизм» (определение Галины Рымбу), — и условно «поэтическое» (то есть связанное с семантической многоплановостью, работой с ассоциациями, сюжетом особого свойства)? Или разграничение вовсе не таково?

— Наверное, они так связаны для кого-то другого, точнее, для каждого первого. Сама не буду отрицать, что то, что мной пишется последние пару лет, действительно похоже на прозу. Это и так видно. Однако это все же именно стихи. Хотя бы потому, что лично я считаю так и никак иначе, а в подобных (спорных) случаях решение автора — итогово.

И мне интересно двигаться в сторону именно поэтического письма, а не прозаического.

Уровней же письма может быть, на мой взгляд, только два — комфортный для автора и некомфортный. Комфортно сейчас? Ок, работаем именно в этом направлении. Некомфортно? Ок, ищем что-то новое.

Я никогда не пыталась разграничивать поэзию по признакам «настоящая поэзия/ненастоящая поэзия», «сюжетная/поэтическая», «простая/сложная» и т.д. до бесконечности.

Два её единственных платья // Формаслов
Обложка книги Екатерины Симоновой “Два её единственных платья” // Формаслов

Условный Пуханов, условная Агамалова, условная Евса, условный Черкасов, условный Булатовский, условная Капович и условная Барскова совершенно равноценны в моих глазах. И совершенно равноценно прекрасны (слово, когда-то воспитанное Фейсбуком и навсегда вошедшее в обиход добрых и слегка восторженных постов, как квинтэссенция безусловного восторга). Поэзия должна быть разной. Главное, чтобы самому автору было в своем тексте/своей поэтике удобно, как на любимом продавленном диване, в любимых вытертых тапках и с любимой кружкой (в пошлейших вроде бы розочках) на столике рядом.

— Этих «вытертых тапок» и «любимых кружек» в Ваших текстах предостаточно. Вы пишете о том, о чём в стихах вроде бы писать «не принято», — скажем, во втором тексте книги, «Бабушки», подробно описываете рецепт приготовления пирогов с капустой; в другом — рассказываете, как Ваша героиня «научилась подбирать вещи на Елену Фёдоровну без Елены Фёдоровны». Во многом из-за этого создаётся эффект, когда читатель начинает реагировать не на привычное ему поэтическое переживание, — а на какие-то реалии, более приличествующие посту в ФБ или дневниковой зарисовке. «Одна читательница даже не поняла, что это стихотворение (что, впрочем, неудивительно), и на протяжении нескольких часов обвиняла меня в халатном отношении к своему здоровью», — говорите Вы. Иногда кажется, что это — определённый способ провокации, отстраивания от всего, что мы привыкли видеть в поэтическом тексте (при всей разности этого «всего» — Вы делаете что-то уникальное). Прав ли я в своём ощущении? Есть ли здесь сознательный элемент провокативности — и расчёт на то, что даже если обыватель (не будем вкладывать в это слово презрительный оттенок) не поймёт, то более проницательный читатель осознает сущность поэтической задачи в силу как раз её антипоэтичности?

— Любой текст — провокативен по своей сути, поскольку любой текст рассчитан на то, чтобы вытряхнуть из читателя эмоцию, причем неважно какую, в диапазоне от «что за херня, я ничего не понял, а раз я не понял, то это точно не поэзия» до «!!!» (вместо тысячи слов).

Да, конечно, я сознательно провокативна: вся моя жизнь до того момента (я так часто рассказывала эту историю, что запомнила ее наизусть), как я лежала на диване, а мне позвонила Подлубнова и предложила сделать сборник на тему «Путешествия в серебряном веке», а я вдохновилась, не вставая с дивана, и написала что-то совсем другое, не такое, как прежде, убеждала меня в том, что писать нужно определенным образом. И я старалась и писала (вы обратили внимание, сколько раз в одном абзаце повторилось местоимение «я»?).

Но неожиданно выяснилось, что иногда нужно меньше думать о том, каким именно должен быть текст, и как можно меньше стараться. По крайней мере, мне (вот для чего было много «я»).

Оказывается, обыденная речь, с большим количеством дурацких оборотов, свойственных мне в жизни, и с не меньшим количеством моих любимых слов-паразитов и штампов, повседневная речь о повседневном и том, что считают скучным — это тоже поэзия. А главное, она вызывает на порядок (даже два порядка) больше эмоций. Хотя бы потому, что чужая повседневная жизнь всегда вызывает у нас — друзей, соседей, коллег, незнакомых, пусто любопытствующих — гораздо больший интерес, чем своя собственная. Можно ли было устоять? К тому же шутить, язвить и подкалывать в такой форме оказалось гораздо более спокойно и безопасно, а я люблю язвить и подкалывать, однако очень не люблю своими шутками расстраивать и обижать людей. Так что бинго!

— Тогда продолжим о повседневной жизни. «На ужин хотели салат. Поэтому нужны овощи. Решаю: / взять помидоры по 99 или по 85? По 99, конечно, лучше, / а вот по 85 придётся выбирать. Через дорогу / можно найти, конечно, и по 67, но они мелкие и с подозрительной желтизной. Тяжело / задумываюсь». Вот эти вкрапления быта с их подробной, едва ли не протокольной вещественностью описаний, — да ещё как будто с минус-приёмом, с каким-то предельным размыванием условностей поэтической формы, свободной расстановкой межстрочных пауз, — они у Вас откуда и для чего? Кто Ваши учителя в первом (протокольность вещественных описаний) и втором (присущей Вам свободе формы)?

— Люблю хозяйство. Люблю читать какие-то глупости про хозяйство, люблю разговаривать про бытовуху, не боюсь ее и считаю выходом из любых неприятных ситуаций. После сладкого и просмотра сериалов день напролет, конечно.

Не считаю быт чем-то скучным, пошлым и недостойным внимания. Как можно считать недостойным внимания то, что обеспечивает твой же комфорт? Переписка с Еленой Федоровной в вацапе на тему «А что у нас сегодня на ужин?» — это, мне кажется, чистая поэзия жизни. И да, те самые 99, 85 и 67 рэ — это то, о чем я ей точно рассказывала после того, как купила помидоры — вечером, за ужином или перед ним.

Люблю лайкать такие посты в фб. Так почему бы кому-то не полайкать стихотворение на подобную тему, ведь логично?

Насчет учителей ничего не скажу. Зато могу сказать, что обожаю кулинарные книги с точными рецептами и что пишу подробный список планируемых покупок перед тем, как ехать в Икею, а еще перед каждым отпуском составляю не менее подробную памятку интересных мест, которые нужно посетить, причем с подробным описанием достопримечательностей. Все мы сами себе учителя, причем ежедневно.

— А пишете ли прозу? Ну, в «привычном» понимании, — что строгого жанрового разграничения для Вас нет, нам уже понятно…

— Не пишу. Проза отнимает слишком много сил и времени, которых у меня нет. Я действительно предпочту потратить свободное время на кино и долгий сон, чем на литературу. И я сейчас не кокетничаю и не шучу.

Мне повезло когда-то познакомиться с Сальниковым. И мы до сих пор дружим. Так вот: Леша пишет так, как бы мне хотелось писать прозу. Зачем современной русской литературе два Сальниковых? Тем более, я вряд ли смогла бы писать «вот прям точно так же» и очень расстроилась бы. А расстраиваться я не люблю.

К тому же проза — это слишком длинный текст. А меня хватает только на короткие. Так что те стихи, которые я сейчас пишу — это идеальный вариант: вроде бы и стихи, но если кто-то называет это прозой, я просто пожимаю плечами, говорю «ничего вы не понимаете» и не обижаюсь.

— Невозможно обойти вопрос о поэтической эволюции; о ней Вы говорите вскользь в интервью на «Годе литературы». Мол, написали непривычный для себя текст — в рамках проекта Юлии Подлубновой, — об этом Вы упоминаете и выше в нашем разговоре, — и Вам понравилось. Но ведь не всё же этим ограничивалось? Какова была траектория движения к сегодняшней поэтике?

— Все ограничивалось только именно этим. Знаю, что каждому интереснее было бы услышать другой ответ, потому что считается, что обязательно должна быть у поэта/поэтки какая-то тайная жизнь, какие-то подводные камни судьбы и поэтики, какие-то сложные движения души и творческого роста, что-то вот прямо такое-этакое. Но так бывает не всегда и не у всех.

Хотя мне, в общем-то, нетрудно чуточку углубить собственный образ, пусть будет красиво: начинала я как раз не с силлаботоники, а с голимого верлибра. Однако, когда попала в литературную студию «Ступени» к Евгению Туренко, он меня быстро переделал на поэта-силлаботоника — как всем известно, и зайца можно научить курить (специально пишу про силлаботоника в м.р, поскольку в те времена феминитивов еще не было, точнее, феминитивы-то уже были, однако вот споры о них еще не стали частью и одним из достояний нашей великой современной русской литературы).

Со временем, конечно, форма текста у меня снова начала расшатываться: чем я становилась взрослее, тем меньше рамки классического текста меня привлекали. И ритм расшатала до невозможности, и рифмой пользовалась, в принципе, самой минимальной: не помню, чтобы я маниакально пыталась придумать необычную рифму к слову «любовь» — зачем, когда и так уже есть «кровь», «вновь» и «морковь», все равно стихотворение стихотворением делают не они.

Так что… Наконец наступил такой момент, когда по разным причинам я осталась одна — без сменявших друг друга руководителей, кураторов и наставителей (всегда любила это дело). Думать своей головой оказалось не столько сложно, сколько болезненно, поскольку я не слишком люблю думать своей головой, когда есть много других голов, которые подумают за меня. И, видимо, в этот неожиданно наступивший момент свободы чужие «как надо писать» и «можно писать только так» перестали действовать. Любовь и благодарность к прошлому остались, а необходимость жить и работать с текстом привычным образом в ожидании одобрения конкретных людей — исчезли.

Так что тут, скорее, речь не о смене манеры письма, а все о тех же удивительных поворотах судьбы и — немного об особенностях человеческой психологии.

— Насколько на Вашу сегодняшнюю поэтику повлияло феминистское письмо (собственно, от того, что Вы занимаетесь именно им, Вы не отказываетесь) — опыт Оксаны Васякиной, той же Рымбу? Чувствуете ли Вы, что идёте с ними схожей дорогой, и, если да, в чём сходство, а в чём — Ваше отстраивание?

— Я из тех, кто внимательно читает современников, но не любит, чтобы об этом знали. И вообще об этом говорить. Конечно, читаю все, что касается «Ф-письма», к примеру. Конечно, читаю еще много что и много кого. Конечно, тексты Оксаны и Галины влияют на мои тексты. Да и вообще я тихо считаю, что хороший/ая автор/ка — это тот/та, кто удачно тащит из чужих текстов то, что ему нужно, умея при этом превратить чужое украденное в свое особенное личное.

Как именно повлияло на меня прочитанное? Не могу сказать. Мне кажется, это работа критиков, а не самих авторов — объяснять глубинные течения текстов и искать общее с другими. Уверена, если кому-то будет такое интересно — он и параллели проведет, и общее найдет, даже если общего нет.

Что касается вопроса о том, где у нас сходство, а где — отстраивание друг от друга, то… Честно скажу, что стараюсь в публичном пространстве (да и в непубличном тоже) как можно меньше сравнивать себя с кем-то. Чисто из этических соображений, даже если речь идет просто о поэтике.

— Тогда, может быть, уместнее будет сравнение с самой собой. Как сейчас Вами воспринимается период «предыдущей Симоновой» (не будем сейчас вдаваться в уровни эволюции Вашей поэтики; замечательно это, на мой взгляд, сделала Юлия Подлубнова в «Новом мире»; уточним только, что все эти уровни в равной степени далеки от сегодняшних «свободно организованных текстов, претендующих на внешний автобиографизм», если вспомнить определение, данное Галиной Рымбу)? Ваше чувство к нему — полный отказ от «прошлой» себя или постоянный поиск оснований себя сегодняшней, чувство идентификации и незначительности изменений — или органичное ощущение, что именно сейчас нашли себя как поэта?

— Я не могу отказаться от себя прошлой — я же люблю себя во всех своих проявлениях: ))

Если чуть серьезнее, то — никак не воспринимается: любое прошлое — это просто воспоминание и неотъемлемая часть тебя самой. Поэтому я всегда буду любить любовью первой любви свою первую книгу «Быть мальчиком» — за то, что она первая, а еще за то, что у нее неприличная обложка, какую я бы сейчас ни за что не сделала; «Сад со льдом» — за то, что до сих пор иногда в поэтических вконтактовских паблах а-ля «Осень-плед-какао-романтика» нахожу публикации пары текстов из нее (боже, это так мило))); «Гербарий» всегда будет моей самой нежно любимой книгой из всех, потому что это Ницца, и Питер, и просто это было хорошее время; «Время» я всегда буду считать своей самой крутой книжкой, потому что технически из всех моих она действительно самая крутая — по крайней мере, для меня; а книгу «Елена. Яблоко и рука» буду чтить за то, что предисловие для нее написала Ольга Александровна Седакова (вы знаете, все же наши мечты иногда сбываются!) и за то, что там мой любимый цикл «1-я Тверская-Ямская».

Что касается вопроса, хочу ли я писать так, как писала, предположим, лет 15 назад или 5? Нет, конечно. Не потому, что так писать было плохо, а потому, что подобное желание изначально бессмысленно: смешно хотеть в 40 быть такой, какой ты была, например, в 25 или в 35) — хотя бы потому, что это просто физически невозможно.

Жить в настоящем всегда комфортнее всего, потому что это единственное время, когда ты хоть за что-то можешь отвечать. То же касается и письма: мне просто комфортно именно сейчас писать так, как я пишу именно сейчас.

Что будет завтра, я не знаю, да и не загадываю. Хотя нет, загадываю: я бы не отказалась от пенсионного домика в Зеленоградске Калининградской области, чтобы во дворе была хоть одна яблоня и чтобы яблоки на ней росли — настоящие калининградские, розовые внутри и сладкие, как моя внелитературная домашняя жизнь, чтобы в доме бродил царственно уродливый и такой же царственно огромный рыжий кот, а вечерами мы с Еленой Федоровной приходили к морю — посидеть на складных стульчиках: причем я, как обычно, рылась бы в телефоне и оставляла принципиально маразматические комментарии своим состарившимся фейсбучным (или какая тогда соцсеть будет в моде?) френдам, их повзрослевшим внукам и новому поэтическому поколению (старость без небольшого троллинга — не старость!), они бы виртуально бесились, я же — осколок ушедшей эпохи, обломок устаревшей морали — в реале противно бы хихикала, а Елена Федоровна рядом меланхолично курила трубку с вишневым табаком, привычно и немеланхолично ворча: «Как же мне надоел твой телефооооон…!» Или мне кажется, или найти себя как человека все же важнее, чем найти себя как поэта.

— Кстати, о «человеке» и «поэте». В тексте «Литература и люди» Вы как будто разводите объективные реалии непростой жизни Вашей героини — и абстрактные проблемы «смерти, бессмертия и сущности бытия», которые в таком обрамлении начинают казаться слегка нелепыми. Но в то же время эти проблемы выступают со всей наглядностью — именно за счёт эффекта взаимоотражения: не в цитатах из классиков, не в заглавиях дипломов, а в беспощадно-автобиографическом преломлении. (Всё же от этого «автобиографическое» невозможно уйти, как бы я ни пытался заменять «Вы» и «Екатерина Симонова» словами «Ваша героиня»…) В других текстах тоже создаётся этот эффект иронической дистанции — между тем, что описываете Вы и что ассоциируется с Вами, и немного смешной и вроде бы несовременной жизнью поэтов прошлых лет. Слушаю Ваши размышления, как будто намеренно снижающие романтический (да и любой) пафос, и хочется спросить: жизнь правда выше литературы? Или всё это — вообще о другом?

— А на этот вопрос я уже ответила выше: про вечер у моря и телефоооооон.

А вообще: литература же описывает жизнь. По-разному: где людьми и для людей попроще, где людьми и для людей посложнее, где более приземленно, где более эстетски, но ведь все равно всегда и всеми — описывает нашу реальную жизнь, все, что снаружи и все, что внутри нас. Даже если это советская космическая фантастика или несоветский Стивен Кинг.

А значит, литература — это всего лишь инструмент (развлечения, познания жизни, тренировки интеллекта, возможности отвлечься от реальности и т.д. до бесконечности) и без жизни совершенно ничего не стоит.

— «Боже, как много прекрасного на свете, / Где нет Уральского поэтического движения, / Нет социальной и феминистической поэзии, / Нет Пушкина, / кроме имени Пушкина, / Нет Монеточки, кроме магазина, где раньше было / кафе «Отдых», / Нет Журнального зала, / Нет нового поэтического поколения, / Нет старого поэтического поколения…». Согласились бы Вы с Дмитрием Воденниковым, который в предисловии к «Воденникову в прозе» объяснял причину отказа от стихов и перехода на эссеистику: что многое истинно дорогое мимо них проваливается, как бы не вмещается в поэтическую структуру?

— Конечно, соглашусь. Конечно, он прав. Хотя стихов писать не перестану.

Вообще много что куда проваливается: мне вот, к примеру, в «Леруа Мерлен» давно нужно съездить — купить красную розу, два конкретных цветочных горшка и три контейнера для хранения разного хлама. Контейнеры надо с весны, а розу хочу еще даже с зимы. И все никак. Все забываю.

Что касается приведенной выше цитаты. В упомянутом в ней кафе «Отдых» продавалась, между прочим, лучшая коврижка моего детства — с тоооолстым слоем повидла между коржами, на огромных серых кривоватых подносах, и резали ее тебе тоже огромных серым кривоватым ножом. В течение следующих 50-ти (максимум) лет умрут все, кто хоть раз пробовал эту коврижку и помнит еще то кафе. И все. И памяти даже не останется. А я ведь до сих пор помню ее вкус: и памяти, и коврижки.

Поэтому главное — записать и рассказать. Неважно, в какой форме.

— «А человек Михаил Алексеич был неприятный. И за это, каюсь, я ему тоже воскуряю фанатские фимиамы. Через сто лет — можно», — говорите Вы о любимом Вами Михаиле Кузмине. Что Вы имели в виду? На Ваш взгляд, не нужно воскуривать фимиам современникам — и, если да, то почему?

— Вопрос не в том, «нужно» или «не нужно» — вопрос в том, что воскуривать фимиам современникам «сложно».

Литературное сообщество, как и любое сообщество — очень запутанная система связей, знакомств и вечных разговоров «о». Обсудить своих коллег, точнее, высказать свое мнение о них и о том, что происходит в их жизни, головах и Фейсбуке — это же все равно что обсудить с подругой и/или домашними, что там эти странные соседи сверху опять полночи таскали по полу, когда всем нормальным людям (то есть нам) нужно спать, потому что завтра на работу? Это не хорошо и не плохо — это обычный человеческий фактор, который изъять из уравнения просто технически невозможно (заметила, что уже в очередной раз пишу эту фразу про физически/технически невозможно — вот она, суровая проза жизни).

Кто-то подборку твою не напечатал — не оценил, значит (привет, обида!); там кто-то (1) сказал кому-то (2), что твой последний текст вызывает вопросы, а этот кто-то (2) посмеялся с кем-то (3) над этой фразой, а этот третий передал тебе, что первый всем говорит, что ты — явно бездарность — все, шесть постов в Фейсбуке и бан десятерым; на фотографии не с тем человеком оказался — репутация подмочена; сказал хорошее о том, о ком говорить не стоило — снова репутация подмочена; сказал плохое о том, о ком вообще лучше молчать — опять подмочена репутация (да что ж такое!); высказал честно свое мнение — точно, правдоискатель и скандалист; не высказал честно свое мнение — человек без личной позиции и порочный конформист; не использует феминитивы — тут я лучше промолчу; использует феминитивы — тут я тоже лучше промолчу; постит фоточки детей, еды и котиков вместо интеллектуальных эссе на 500 тыщ знаков минимум — глуп и пошляк; не постит ничего, кроме того, что касается литературы — значит, высокомерный сноб; высказывается по всем животрепещущим литвопросам — в любой бочке затычка; предпочитает молчать и не лезть никуда со своим мнением — явно стоит тут в белом пальто!; верлибры пишет — так это потому, что нормальные стихи писать не умеет; силлаботоник — ну это явно старомодный отстой; стихи о бытовухе — не стихи, душа ж не воспарит при прочтении, зато стихи о высоком — точно устаревший хлам!

Живем, так сказать, одной большой, шумной и недружной семьей. И никуда нам друг от друга не деться (произносится с нежностью).

Живем, пока наконец не вымрем, как это и должно случаться по всем законам физики и биологии, и не окаменеем, как все ископаемое, и пока через пару поколений потомки не поймут, что нас можно и нужно любить и принимать такими, какими мы были, потому что личное общение с нами им, слава богу, уже не светит. Да и вообще других вариантов у них нет.

Михаил Алексеевич, как мы помним, был антисемитом, сплетником и, в общем-то, не слишком любил женщин. Не думаю, что в реальной жизни мне захотелось бы с ним дружить или хотя бы периодически пересекаться. В реальной жизни я, как и все, стараюсь ограничивать свое общение с неприятными мне людьми.

Но, как мы опять понимаем, с 1 марта 1936 года, то есть со дня его смерти, прошло достаточно времени, чтобы при чтении кузминских текстов можно было позволить себе не обращать внимание на такие… мелочи. Тем более что личное столкновение нам не светит. Цинично звучит, понимаю. И так же правдиво.

Хотя ничего нового я не сказала. Вся история литературы — это то, что циклично повторялось, повторяется и будет повторяться и дальше. Можно подумать, тот же набивший всем оскомину по частоте упоминаний Серебряный век чем-то отличался? Ой, да все то же самое. И ничего: любим, читаем, чтим. Аминь.

P.S. Кстати, у меня в Фейсбуке принципиально почти только одни котики. Выводы можете делать сами.

— А насколько для Вас важно это подчёркивание дистанции между любовью к текстам — и личным осознанием несимпатичности человека, как бы заключение связанного с ним «поэтического» в кавычки? Связано ли это с той иронией над идентификацией текста (который обманчиво кажется полной копией жизни) и человека, его написавшего, — о которой Вы говорите в «воздуховском» интервью Линор Горалик, вспоминая наивных читательниц?

— Да все мы, в общем-то, не слишком симпатичные. Нет людей без недостатков. Все мы (каждый как-то по-своему, и нет в этом, мне кажется, ничего обидного, потому что идеальное скучно) немного смешные, немного нелепые, немного узколобые, красивыми нас как вид я бы тоже не назвала (за красотой — это, извините стопицот раз, все к тем же котикам). Симпатичными в наших глазах людей делает наше хорошее к ним отношение, объясняющееся далеко не всегда какими-то логическими причинами. Так что я не совсем понимаю, что такое «несимпатичность», поскольку «несимпатичность» — это наше нормальное состояние. Просто иногда видишь человека и рад ему — и в сети, и в жизни, и улыбаешься. И готова ему прощать все его недостатки. А он готов прощать (да что готов — прощает, даже — просто не замечает) твои — тебе. И это то, что примиряет тебя с многими несовершенствами жизни: ))

Что же касается дистанции между текстами и личностью, то проще объяснить на конкретном примере. Я — как и все, обычный живой человек. У меня есть свои мелкие обывательские симпатии и антипатии. Мои тайные симпатии и антипатии — это то, что никогда не мешало мне понимать, ценить и уважать чужие тексты. Но при этом наберется, наверное, за мою жизнь человек пять, которые умудрились меня действительно задеть и обидеть — классически так обидеть.

Так вот, сердцу не прикажешь: с тех пор тексты их я головой, как говорится, понимаю, должное этим людям как очень талантливым поэтам отдаю, однако до сердца моего их стихи, увы, больше не доходят. И даже читать не тянет. Доставляет ли мне это какой-то дискомфорт? Как человеку, занимающемуся литературой — возможно, иногда «да», как просто человеку — ни капельки. Я думаю, им тоже все равно, что у них стало на одного читателя меньше.

— «…сильный человек / никогда не должен говорить о своей боли, потому что / мы никому не нужны такими, / какие мы есть на самом деле», — передаёте Вы речь Вашего порицателя. Вы согласны с этим? Как Ваша позиция в этом вопросе сказывается на стихах, на передаче боли в них?

— Ну, мы действительно не нужны никому такими, какие мы есть сами по себе. Я себе прекрасно отдаю отчет в том, что будь я с окружающими такой, какая я есть на самом деле, у меня бы не было, скорее всего, хороших отношений с родителями, счастливой семейной жизни, не было бы вокруг людей, которые ко мне хорошо относятся. Жизнь — это вообще ежедневная борьба с тем дурным, что в тебе есть. А у меня много недостатков.

С другой стороны, я всегда помню о том, что вести себя так, как хочется, и быть той/тем, кем хочется быть — это неотъемлемое право человека. Только при этом нужно помнить, осознавать и понимать, что никто не обязан принимать тебя такой, какая ты есть, любить тебя со всеми твоими потрохами, прощать тебе все, что ты делаешь и ценить тебя только за то, что ты — индивидуальность, как и все остальные почти 8 млрд людей.

Все должно быть по-честному.

Если бы стихи были людьми, их бы это тоже касалось. Впрочем, это их и так касается.

— Вы признавались, что любите истории: слушать, записывать… А пересказывать? Какую роль в Вашей жизни занимает такое понятие, как сплетня? Сможете ли Вы передать чужой секрет и, если да, где та граница, за которой Вы не станете говорить с человеком — о другом человеке?

— Обожаю узнавать сплетни. Не зря же я обожаю сплетника Кузмина: ))

Вообще, если честно, немного теряюсь, что ответить, потому что какой человек в здравом уме и твердой памяти признается в том, что он сплетник/сплетница и может передать чужой секрет?

Думаю, такое случалось со всеми хоть раз в жизни, причем далеко не всегда люди осознавали, что раскрыли чью-то тайну. В конце концов, тайны — это то, о чем люди просто не рассказывают.

— А какую роль играло это понятие — «история» — для Вас в детстве? Вам доверяли свои личные истории — и доверяли ли Вы? Как это претерпело трансформацию? И где те эмоциональные границы, когда история становится навязчивой?

— Никакой. Обычное детство. Книжки читала. В куклы играла с подружками. Играла в снежки. Выхлопывала по субботам коврики на улице. Ходила в школу. Гуляла. Собирала малину в огороде и смородину. Максимум обыденности и обычности. Никакой литературы. Никаких историй. Тем более личных.

Доверять людям я вообще не люблю. Возможно, потому, что знаю о своей доверчивости. Поэтому даже на эти вопросы сейчас отвечает не я настоящая, а гораздо более удобный для меня и всех остальных персонаж — Екатерина Симонова (не путать с Катенькой — немного более ранним образом). Хороший персонаж, мне нравится. У него отличные перспективы. По крайней мере, пока.

(Не могла не добавить: перед тем, как я сдам это интервью, его, как и всегда, как и все остальные, сначала внимательно вычитает Елена Федоровна — на предмет того, не была ли я где-то в нем чересчур честной и непозволительно искренней. И все спорные места старательно отредактирую: образ — это репутация, репутация — это образ!)

Возвращаясь к историям, точнее, к их навязчивости: навязчивой «история» может быть только в одном случае — если ты ее хочешь рассказать, но по каким-то причинам не можешь.

— Тогда обращу последний вопрос — уже определённо к Вашему персонажу. Выводы, некоторое подытоживание сказанного в Ваших стихах — часто, но не всегда присутствующее, — что это? Способ разобраться в том многом, что им предшествовало в стихотворении? Средство аутотерапии? Что-то вроде басенной морали — чтобы читателю было легче разобраться в сказанном?

— Всем в детстве, наверное, хоть раз говорили: «Не будешь есть перловку, не вырастешь здоровой», «не научишься хозяйству, не выйдешь замуж», «не будешь хорошей девочкой, вырастешь плохой девочкой», ну и т.д. до бесконечности. И еще рассказывали историю об одной маленькой девочке или одном маленьком мальчике, которые не вняли этим мудростям жизни, и жизнь их наказала. Наверное, мое подытоживание — из разряда таких.

Прислушиваться ли к ним, важны ли они для стихов? Не знаю. Это как в жизни: какие-то мальчики и девочки прислушались к советам старших, какие-то — нет. Однако ни для тех, ни для других этот выбор совершенно не означал, что их взрослая жизнь удалась.

А вообще… Почему бы мне, как — хотя бы иногда! — въедливому автору, максимально не облегчить читателю процесс интерпретации текста?

 

Редактор Борис Кутенков – поэт, литературный критик. Родился и живёт в Москве. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького (2011), учился в аспирантуре. Редактор отдела культуры и науки «Учительской газеты». Редактор отделов критики и эссеистики интернет-портала «Textura». Автор четырёх стихотворных сборников. Стихи публиковались в журналах «Интерпоэзия», «Волга», «Урал», «Homo Legens», «Юность», «Новая Юность» и др., статьи – в журналах «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Вопросы литературы» и мн. др.